Но у «практически здорового» человека не было одной ноги и обеих рук. Выписать его из госпиталя можно было лишь при условии, что есть у него близкие, которые возьмут его и будут за ним ухаживать. Очевидно, сын сказал, где находится его мать. Потому что начальник госпиталя писал, чтобы мать раненого солдата написала заявление в прокуратуру СССР, приложила посланные ей документы, после чего ее освободят.
— Мануилыч, напиши, родной…— сказала, плача, тетя Паша.
Я написал. Убедительно написал. Подшил к письму все присланные документы и передал в УРЧ. Прошло два или три месяца, и каждый день я успокаивал тетю Пашу, уверяя ее, что таких заявлений много, что требуется время, чтобы оформить ее освобождение, я расписывал, по дням всю длинную процедуру хождения по инстанциям ее дела. Тетя Паша плакала, верила и брала у меня бумагу, чтобы ежедневно писать письма сыну.
Однажды я зашел в УРЧ. На столе лежала груда бумаг, отсортированных для вручения или объявления арестантам. Мне бросилась в глаза фамилия тети Паши. Я взял ее и прочитал небольшую бумагу с бланком Прокуратуры СССР. Прокурор какого-то ранга или класса извещал тетю Пашу, что заявление ее разобрано и в просьбе о досрочном освобождении отказано «за отсутствием основания». Я осторожно положил бумагу на стол и вышел на крыльцо, умирая от страха, что могу сейчас увидеть тетю Пашу… Везде, в бараке, в конторе, везде были люди, которых я не мог, не хотел видеть. Я побежал в сортир и там задрожал, схватившись за вонючие стены из рудстойки. Так со мной было всего два раза за тюремную жизнь. Почему я плакал? Потом я понял почему: от стыда. Я умирал от дикого стыда, невыносимого стыда перед тетей Пашей. Во время первой мировой войны во Франции освобождался от любого срока заключения — даже от пожизненного — арестант, у которого сын погиб на фронте…
За 72 пары нитяных чулок тетя Паша уже отбыла пять лет лагеря, она отдала своему государству двух сыновей и вот — «нет оснований»…
Я дал себе слово, что если мне суждено будет освободиться, то я приеду в Москву, разыщу этого прокурора, чтобы посмотреть, какой он? Какие у него глаза, как выглядит? Многого я не сделал в своей жизни, и этого тоже. Я даже забыл фамилию этого прокурора. Не то Дмитрощук, не то Дмитриев, не то Дмитриевский…
Но как бы ни была значительна для нас роль этих далеких тюремщиков, мы общались прежде всего с тюремщиками реальными, такими, от, которых мы зависели каждый день, каждый час. Так было в Бутырках, в Котласской пересылке. Среди них мы уже различали более мерзких и менее, просто служак и энтузиастов своего тюремного ремесла. От них зависела степень удобств нашей неприглядной жизни. Но никому из нас не приходило в голову, что от них и зависит сама наша жизнь. Это я понял только во время своего первого пешего этапа.
Из Котласа нас в барже привезли в Вогвоздино: пересыльный пункт на Вычегде. Это памятное для меня место. Там я познакомился и подружился с Александром Сергеевичем. Там, в Вогвоздине, через пять месяцев после того, как я там был, умерла Оксана — моя жена.
Из Вогвоздина мы шли пешим этапом по недавно построенному тракту Устьвым — Чибья. Прорубленный в тайге, он был проложен по болотам, уже разбит колесами грузовиков, песок и щебенка колыхались под нашими ногами, мы шли по непросыхающим лужам. В день мы делали 25 километров, к вечеру приходили в этапный станок: загороженное забором с вышками место для ночлега арестантов. Погода в этом августе была теплая, даже жаркая, идти по зыбучему песку было трудно. И еще — нам попался жестокий конвой. Каждое утро мы выстраивались, и начальник конвоя — невысокий, рябой парень — строго оглядывал колонну и медленно, раздельно читал нам конвойную молитву: «По пути движения соблюдать установленный порядок: не разговаривать, выполнять все требования конвоя. Шаг вправо, влево, нарушение правил считается попыткой к побегу, оружие применяем без предупреждения. Понятно?!» Строю арестантов надлежало хором отвечать «Понятно!» Если начальнику конвоя казалось, что мы отвечаем недостаточно громко и дружно, он снова грозно спрашивал: «Понятно?!» И так до тех пор, пока не получал требуемое удовлетворение.
И весь конвой был под стать своему начальнику: малорослый, рябой и ретивый к службе. Однажды — это было на второй или третий день пути — я заговорился с шедшим рядом Александром Сергеевичем, заговорился настолько, что забыл об осторожности, рассказывая ему историю словаря, редактором которого я однажды был. Вдруг мы услышали крик: «Колонна, стой!..» Мы остановились не понимая, в чем дело. Напротив меня на обочине дороги стоял конвоир и, держа винтовку на весу, кричал:
— Ложись! Ложись, троцкист… твою мать!.. Не сразу я понял, что крик обращен ко мне. Я оглянулся и увидел, что стою в глубокой грязной луже. И туда мне предлагал лечь этот молодой рябой идиот, эта скотина, эта вооруженная гадина!.. А я не лягу! И стреляй, сволочь!!!
— Ложись! Конвою сопротивляешься, блядь! — Конвоир щелкнул затвором и послал патрон в ствол. Глаза его горели яростно, весело и торжествующе, он весь был какой-то праздничный.
— Ложись! Ложись же, ложись!.. — несся ко мне шёпот моих товарищей. И я понял, что вот он сейчас меня застрелит, все окончится, я так и не узнаю ничего о своих, не доскажу своей истории Александру Сергеевичу…
Медленно сгибая колени, я опустился в лужу, приложив щеку к какому-то бугорку в ней, и закрыл глаза. Господи! Как бы так лежать и дальше и не вставать…
— Вставай!
Очень медленно я поднялся и посмотрел на конвоира. Глаза его потухли, лицо утратило праздничность, вдохновение убийцы ушло из него. Так ему и не удалось убить. Вероятно, ему это было приятно. Ему было приятно, что он может убить человека, что стоит ему нажать курок и сразу же исчезнет целый человек со всем миром мыслей и связей, от этого конвоира не зависящих. Этот чужой и независимый мир существует, но лишь до тех пор, пока он не выстрелит.
И я тогда понял, что в одном они, тюремщики, сильны: они могут нас убить. Больше ничего они с нами не могут сделать. Александр Сергеевич (Асы — я так его всегда звал) мне приводил слова Сенеки: «Избежать этого нельзя. Но можно все это презирать». Асы научил меня чувствовать себя свободным от унижения, он научил меня это все презирать. В распоряжении тюремщиков осталось одно: они могли меня убить. Ну, и еще могли увеличить или уменьшить меру моих физических страданий.
Поскольку тюремщики все же происходят из людей и по своему устройству от других людей не отличаются, каждый из них обладает уникальностью и своеобразием, свойственным человеку. Поэтому я не считаю, что тюремщики, о которых я буду дальше рассказывать, обладают особенными типическими чертами. Я просто хочу здесь рассказать о некоторых тюремщиках разного уровня, с которыми мне пришлось иметь дело. Это были люди самых разных знаний, рангов и возможностей. Среди них были умные и глупые, добрые и злые, чиновники и энтузиасты. Я и миллионы других людей от них зависели. Я расскажу о своих тюремщиках. Пусть другие расскажут о своих. Я думаю, что это надо знать всем тем, кто не испытал того, что испытали мы, и не знает того, что знаем мы.
Иван Ефимович Залива
Прошла неделя нашего этапа. Позади остался тракт до Княжпогоста, недостроенная железная дорога от Княжпогоста до Весляны, большие деревянные ворота над лежневой дорогой, что-то вроде триумфальной арки с красивой надписью: «Устьвымлаг НКВД СССР». Остался пересыльный пункт нашего лагеря и 11-й лагпункт, и командировка Зимка, и Мехбаза. Мы теперь шли по широкой песчаной дороге, взбираясь с горы на гору. По сторонам стоял сосновый бор необыкновенной красоты. Ровные бронзовые стволы уходили в небо. Земля между деревьями была покрыта серебристым ковром: ровным, бархатистым, никогда мною не виданным. Это был ягель. За неделю нашего этапа мы устали, устал конвой, конвоиры не давали нам обычных десяти минут отдыха через каждые два часа пути, больше обычного матерились, подгоняя отстающих, они торопились скорее сдать нас другим хозяевам.
Наконец за крутым поворотом блеснула река. Быстрая на перекатах, спокойная в заводях. Весляна — какое красивое название! Древнеславянское, что ли? На другой стороне реки стоял уже привычный нашим глазам архитектурный комплекс: высокая, из бревен, вкопанных стоймя, «зона» — забор; за ним приземистые бараки, несколько поодаль невзрачные дома начальников и вольнонаемных;
длинное здание конюшни, дымящаяся труба пекарни… Наша колонна медленно проползла через наплавной мост и подошла к вахте. У ворот зоны стояли разные люди: востренькие молодые люди в телогрейках первого срока, с отчищенными фанерками и карандашами в руках — нарядчики; другие личности арестантского вида в белых халатах — очевидно, врачи; надзиратели и вохровцы, одетые отнюдь не для парада. И впереди всех — высокий человек в хорошо сшитой шинели, синей энкавэдэвской фуражке, начищенных до невероятного блеска сапогах. Он весь переплетен ремнями портупей, рука твердо лежит на деревянной кобуре маузера, глаза смотрят снисходительно, но со строгостью. Это и был наш первый лагерный начальник: начальник 1-го отдельного лагерного пункта Устьвымлага НКВД СССР — старший лейтенант госбезопасности Иван Ефимович Залива.
О нем я хочу рассказать не только потому, что это был мой первый лагерный тюремщик, но и еще потому, что он был любопытным явлением. Такого я впервые встретил и мог следить за ним несколько лет. Сама личность Заливы имела значение для многих и очень для нас важных перемен, происходивших в лагере. Мне неизвестна предшествующая лагерю часть биографии Заливы: где учился, где работал, как стал старшим лейтенантом госбезопасности — чин отнюдь не маленький для органов… Залива был человеком дикого невежества и редкой глупости. В этом смысле он резко выделялся даже на фоне всего лагерного начальства, не страдавшего излишними знаниями и умом. Он не был вором — как большинство других начальников; не был самодуром — строго придерживался инструкций; не был садистом — с грустным сожалением он провожал глазами сани, на которых в сорокаградусный мороз увозили связанных, совершенно голых отказчиков в штрафную командировку. Скорее в нем присутствовало даже некое украинское добродушие; улыбчивость, умеряемая необходимой для его должности строгостью.
Залива всегда стремился делать то, чего от него хотело его начальство. От него требовали, чтобы он принимал как можно больше зеков, и он принимал этап за этапом, не отговариваясь — как некоторые другие — отсутствием бараков, палаток, одежды, инструмента, продовольствия… Во всей своей деятельности он руководствовался прежде всего интересами государства. Из списка продуктов в требованиях на продбазу вычеркивал рис, манку и пшено, заменяя их дешевой ячневой сечкой; солонину заменял треской;
справлялся о ценах на медикаменты и требовал, чтобы лекарства были дешевые. Охотно брал с базы бушлаты и валенки второго, а то и третьего срока вместо дорогих новых. Очень берег самый дорогой инвентарь лагеря — лошадей. Сам ранним утром приходил на конюшню и следил, как кормят лошадей дефицитным овсом. Следил за тем, как отвешивают его и скармливают. Пока Залива ходил на конюшню, арестантам не удавалось отнимать у лошадей причитающуюся им пайку, лошади хрупали овсом на виду у строгого и неподкупного начальника. В месячных сводках по лагерю наименьший отход лошадей был на Первом лагпункте. Заливу всегда за это хвалили.
За «контингент з/к» с него первое время никто не спрашивал. Первый год нашей лагерной жизни — 1938/39-й — когда этапы шли один за другим, Заливу ставили в пример — он всегда находил место для новых «контингентов». Просто эти места у Заливы быстро освобождались. Наш московский этап, прибывший на Первый лагпункт в конце августа 1938 года, насчитывал 517 человек. Весною 1939 года из москвичей осталось на лагпункте 27 человек. Ну, человек 20-30, наверное, были этапированы на другие лагпункты для работы по специальности. Остальные все умерли. В первую же зиму. Кроме московского этапа вымирали смоленские, ставропольские, могилевские этапы.
В ноябре 1938 года к нам пригнали 270 китайцев с Дальнего Востока. Это были жители Маньчжурии — в огромных волчьих шапках, длинных шубах, каких-то особых ватных сапогах. Оказывается, они, испокон веков живя на границе, которая не имела видимого обозначения, летом переходили в Россию и работали до зимы на огородах. В 1937 и 1938 годах их всех посадили, дали по восемь лет за «незаконный переход границы» и послали в лагеря. Залива на них не нарадовался. Он их поставил на ручную трелевку. Трелевать — это значит доставлять бревна к дорогам вывозки. Трелюют обычно на лошадях. Но лошадей было мало, они были дороги, для лошадей необходимо было на лесосеке делать трелевочные волоки. Гораздо проще было трелевать людьми. Человек 6-8-10, в зависимости от кубатуры балана, берут его на плечо и несут. Я был на ручной трелевке и знаю, что это такое. Глаза вылезают из орбит, все мысли вылетают из головы, идешь, думая только об одном: скорее, как можно скорее свалить это страшное, давящее, убивающее… Больше недели такой работы никто из нас не выдерживал. А китайцы день за днем ровно, тихо и спокойно работали. Каждый из них в правой руке держал палку, которой осторожно прощупывал дорогу. Десять человек несли бревно, в котором было почти две тонны, несли осторожно, размеренно, очень хорошо несли.
Они были очень добрыми, честными и работящими людьми — эти китайцы. И даже в лагере соблюдали относительную чистоту. Месяц или полтора Асы и я жили в китайском бараке, что было большим счастьем: в этом бараке не воровали, не грабили, всегда было подметено. Китайцы приходили с работы в полной темноте, съедали баланду, а потом чинили свою разорванную меховую одежду. (Залива на этом сэкономил, можно было им не выдавать лагерной.) Они сидели на корточках на нарах, во рту держали горящую лучину (тогда другого освещения не было) и ловко, быстро зашивали свои тулупы. 269 китайцев умерли к февралю 1939 года. Остался только один, который работал поваром на кухне.
Каждое утро Залива вызывал нарядчика и плановика, тщательно и строго расспрашивал о результатах развода. Сколько прошло по «группе А» — работающие, сколько по «группе Б» — обслуга и сколько по «группе В» — освобожденные по болезни. Он строго следил, чтобы все эти группы укладывались в присланные Управлением лагеря контрольные цифры. И уж потом он спрашивал о «литере В» за ночь. «Литер В» — это умершие. На них управление контрольных цифр не спускало, а следовательно, за них и не спрашивало. В нашу первую зиму каждые сутки по «литеру В» на нашем лагпункте «проходило» 25-30 человек. Никаких особых болезней и не было. Просто Залива строго соблюдал все правила. Приходил этап, первые три дня люди, согласно инструкции, работали на гарантийном питании — пока не втянутся в работу. Затем их переводили на питание по выработке. Нормы эти были с трудом выполнимы даже для привычных квалифицированных лесорубов, имеющих хороший инструмент. Они были совершенно невыполнимы для людей, непривычных к тяжелому труду, ослабленных тюрьмой и этапом, раздетых и разутых. Через три дня все прибывшие заключенные переводились на штрафной: триста граммов сырого черного хлеба, две миски затирухи в день. И все. Через неделю, десять дней, две недели люди начинали странно пухнуть, неудержимый понос за два-три дня доводил их до конца.
Простоватый и добродушный Залива на моих глазах только за одну зиму убил около полутора тысяч человек. А может, и больше. И — удивительно: к нему заключенные относились как-то незлобиво, с усмешкой. Дело в том, что для нас в большой мере качество тюремщика измерялось еще и возможностью его обмануть, провести. А глупость, невежество и трусость Заливы давали арестантам немалые возможности. Залива ходил на конюшню и мешал воровать овес лишь до тех пор, пока ветврач уважительно и скорбно ему не сказал:
— Смотрю я на вас — храбрый вы человек, гражданин начальник!
— Это конечно, — снисходительно согласился Залива. — А почему? — вдруг спросил он, побледнев от страха.
— Так ведь лошади-то у нас чем больны? Инфекционной анемией. Ин-фек-ци-онной…
— Троцкист проклятый! — заревел Залива. — Ты чего ж не сказал сразу, что здесь зараза!
Больше ноги его никогда на конюшне не было. Выполняя старую, никем не отмененную инструкцию о содержании заключенных в лагере. Залива не допускал,
чтобы 58-я статья использовалась в обслуге лагеря. Не только нарядчики и коменданты, но и каптеры, завстоловой, пекарней, санитары, дневальные — все они были «социально близкими» — как именовались в инструкции воры, бандиты, насильники и прочие уголовники. Естественно, что даже сокращенный в интересах государства паек и вполовину не доходил до работяг.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57
— Мануилыч, напиши, родной…— сказала, плача, тетя Паша.
Я написал. Убедительно написал. Подшил к письму все присланные документы и передал в УРЧ. Прошло два или три месяца, и каждый день я успокаивал тетю Пашу, уверяя ее, что таких заявлений много, что требуется время, чтобы оформить ее освобождение, я расписывал, по дням всю длинную процедуру хождения по инстанциям ее дела. Тетя Паша плакала, верила и брала у меня бумагу, чтобы ежедневно писать письма сыну.
Однажды я зашел в УРЧ. На столе лежала груда бумаг, отсортированных для вручения или объявления арестантам. Мне бросилась в глаза фамилия тети Паши. Я взял ее и прочитал небольшую бумагу с бланком Прокуратуры СССР. Прокурор какого-то ранга или класса извещал тетю Пашу, что заявление ее разобрано и в просьбе о досрочном освобождении отказано «за отсутствием основания». Я осторожно положил бумагу на стол и вышел на крыльцо, умирая от страха, что могу сейчас увидеть тетю Пашу… Везде, в бараке, в конторе, везде были люди, которых я не мог, не хотел видеть. Я побежал в сортир и там задрожал, схватившись за вонючие стены из рудстойки. Так со мной было всего два раза за тюремную жизнь. Почему я плакал? Потом я понял почему: от стыда. Я умирал от дикого стыда, невыносимого стыда перед тетей Пашей. Во время первой мировой войны во Франции освобождался от любого срока заключения — даже от пожизненного — арестант, у которого сын погиб на фронте…
За 72 пары нитяных чулок тетя Паша уже отбыла пять лет лагеря, она отдала своему государству двух сыновей и вот — «нет оснований»…
Я дал себе слово, что если мне суждено будет освободиться, то я приеду в Москву, разыщу этого прокурора, чтобы посмотреть, какой он? Какие у него глаза, как выглядит? Многого я не сделал в своей жизни, и этого тоже. Я даже забыл фамилию этого прокурора. Не то Дмитрощук, не то Дмитриев, не то Дмитриевский…
Но как бы ни была значительна для нас роль этих далеких тюремщиков, мы общались прежде всего с тюремщиками реальными, такими, от, которых мы зависели каждый день, каждый час. Так было в Бутырках, в Котласской пересылке. Среди них мы уже различали более мерзких и менее, просто служак и энтузиастов своего тюремного ремесла. От них зависела степень удобств нашей неприглядной жизни. Но никому из нас не приходило в голову, что от них и зависит сама наша жизнь. Это я понял только во время своего первого пешего этапа.
Из Котласа нас в барже привезли в Вогвоздино: пересыльный пункт на Вычегде. Это памятное для меня место. Там я познакомился и подружился с Александром Сергеевичем. Там, в Вогвоздине, через пять месяцев после того, как я там был, умерла Оксана — моя жена.
Из Вогвоздина мы шли пешим этапом по недавно построенному тракту Устьвым — Чибья. Прорубленный в тайге, он был проложен по болотам, уже разбит колесами грузовиков, песок и щебенка колыхались под нашими ногами, мы шли по непросыхающим лужам. В день мы делали 25 километров, к вечеру приходили в этапный станок: загороженное забором с вышками место для ночлега арестантов. Погода в этом августе была теплая, даже жаркая, идти по зыбучему песку было трудно. И еще — нам попался жестокий конвой. Каждое утро мы выстраивались, и начальник конвоя — невысокий, рябой парень — строго оглядывал колонну и медленно, раздельно читал нам конвойную молитву: «По пути движения соблюдать установленный порядок: не разговаривать, выполнять все требования конвоя. Шаг вправо, влево, нарушение правил считается попыткой к побегу, оружие применяем без предупреждения. Понятно?!» Строю арестантов надлежало хором отвечать «Понятно!» Если начальнику конвоя казалось, что мы отвечаем недостаточно громко и дружно, он снова грозно спрашивал: «Понятно?!» И так до тех пор, пока не получал требуемое удовлетворение.
И весь конвой был под стать своему начальнику: малорослый, рябой и ретивый к службе. Однажды — это было на второй или третий день пути — я заговорился с шедшим рядом Александром Сергеевичем, заговорился настолько, что забыл об осторожности, рассказывая ему историю словаря, редактором которого я однажды был. Вдруг мы услышали крик: «Колонна, стой!..» Мы остановились не понимая, в чем дело. Напротив меня на обочине дороги стоял конвоир и, держа винтовку на весу, кричал:
— Ложись! Ложись, троцкист… твою мать!.. Не сразу я понял, что крик обращен ко мне. Я оглянулся и увидел, что стою в глубокой грязной луже. И туда мне предлагал лечь этот молодой рябой идиот, эта скотина, эта вооруженная гадина!.. А я не лягу! И стреляй, сволочь!!!
— Ложись! Конвою сопротивляешься, блядь! — Конвоир щелкнул затвором и послал патрон в ствол. Глаза его горели яростно, весело и торжествующе, он весь был какой-то праздничный.
— Ложись! Ложись же, ложись!.. — несся ко мне шёпот моих товарищей. И я понял, что вот он сейчас меня застрелит, все окончится, я так и не узнаю ничего о своих, не доскажу своей истории Александру Сергеевичу…
Медленно сгибая колени, я опустился в лужу, приложив щеку к какому-то бугорку в ней, и закрыл глаза. Господи! Как бы так лежать и дальше и не вставать…
— Вставай!
Очень медленно я поднялся и посмотрел на конвоира. Глаза его потухли, лицо утратило праздничность, вдохновение убийцы ушло из него. Так ему и не удалось убить. Вероятно, ему это было приятно. Ему было приятно, что он может убить человека, что стоит ему нажать курок и сразу же исчезнет целый человек со всем миром мыслей и связей, от этого конвоира не зависящих. Этот чужой и независимый мир существует, но лишь до тех пор, пока он не выстрелит.
И я тогда понял, что в одном они, тюремщики, сильны: они могут нас убить. Больше ничего они с нами не могут сделать. Александр Сергеевич (Асы — я так его всегда звал) мне приводил слова Сенеки: «Избежать этого нельзя. Но можно все это презирать». Асы научил меня чувствовать себя свободным от унижения, он научил меня это все презирать. В распоряжении тюремщиков осталось одно: они могли меня убить. Ну, и еще могли увеличить или уменьшить меру моих физических страданий.
Поскольку тюремщики все же происходят из людей и по своему устройству от других людей не отличаются, каждый из них обладает уникальностью и своеобразием, свойственным человеку. Поэтому я не считаю, что тюремщики, о которых я буду дальше рассказывать, обладают особенными типическими чертами. Я просто хочу здесь рассказать о некоторых тюремщиках разного уровня, с которыми мне пришлось иметь дело. Это были люди самых разных знаний, рангов и возможностей. Среди них были умные и глупые, добрые и злые, чиновники и энтузиасты. Я и миллионы других людей от них зависели. Я расскажу о своих тюремщиках. Пусть другие расскажут о своих. Я думаю, что это надо знать всем тем, кто не испытал того, что испытали мы, и не знает того, что знаем мы.
Иван Ефимович Залива
Прошла неделя нашего этапа. Позади остался тракт до Княжпогоста, недостроенная железная дорога от Княжпогоста до Весляны, большие деревянные ворота над лежневой дорогой, что-то вроде триумфальной арки с красивой надписью: «Устьвымлаг НКВД СССР». Остался пересыльный пункт нашего лагеря и 11-й лагпункт, и командировка Зимка, и Мехбаза. Мы теперь шли по широкой песчаной дороге, взбираясь с горы на гору. По сторонам стоял сосновый бор необыкновенной красоты. Ровные бронзовые стволы уходили в небо. Земля между деревьями была покрыта серебристым ковром: ровным, бархатистым, никогда мною не виданным. Это был ягель. За неделю нашего этапа мы устали, устал конвой, конвоиры не давали нам обычных десяти минут отдыха через каждые два часа пути, больше обычного матерились, подгоняя отстающих, они торопились скорее сдать нас другим хозяевам.
Наконец за крутым поворотом блеснула река. Быстрая на перекатах, спокойная в заводях. Весляна — какое красивое название! Древнеславянское, что ли? На другой стороне реки стоял уже привычный нашим глазам архитектурный комплекс: высокая, из бревен, вкопанных стоймя, «зона» — забор; за ним приземистые бараки, несколько поодаль невзрачные дома начальников и вольнонаемных;
длинное здание конюшни, дымящаяся труба пекарни… Наша колонна медленно проползла через наплавной мост и подошла к вахте. У ворот зоны стояли разные люди: востренькие молодые люди в телогрейках первого срока, с отчищенными фанерками и карандашами в руках — нарядчики; другие личности арестантского вида в белых халатах — очевидно, врачи; надзиратели и вохровцы, одетые отнюдь не для парада. И впереди всех — высокий человек в хорошо сшитой шинели, синей энкавэдэвской фуражке, начищенных до невероятного блеска сапогах. Он весь переплетен ремнями портупей, рука твердо лежит на деревянной кобуре маузера, глаза смотрят снисходительно, но со строгостью. Это и был наш первый лагерный начальник: начальник 1-го отдельного лагерного пункта Устьвымлага НКВД СССР — старший лейтенант госбезопасности Иван Ефимович Залива.
О нем я хочу рассказать не только потому, что это был мой первый лагерный тюремщик, но и еще потому, что он был любопытным явлением. Такого я впервые встретил и мог следить за ним несколько лет. Сама личность Заливы имела значение для многих и очень для нас важных перемен, происходивших в лагере. Мне неизвестна предшествующая лагерю часть биографии Заливы: где учился, где работал, как стал старшим лейтенантом госбезопасности — чин отнюдь не маленький для органов… Залива был человеком дикого невежества и редкой глупости. В этом смысле он резко выделялся даже на фоне всего лагерного начальства, не страдавшего излишними знаниями и умом. Он не был вором — как большинство других начальников; не был самодуром — строго придерживался инструкций; не был садистом — с грустным сожалением он провожал глазами сани, на которых в сорокаградусный мороз увозили связанных, совершенно голых отказчиков в штрафную командировку. Скорее в нем присутствовало даже некое украинское добродушие; улыбчивость, умеряемая необходимой для его должности строгостью.
Залива всегда стремился делать то, чего от него хотело его начальство. От него требовали, чтобы он принимал как можно больше зеков, и он принимал этап за этапом, не отговариваясь — как некоторые другие — отсутствием бараков, палаток, одежды, инструмента, продовольствия… Во всей своей деятельности он руководствовался прежде всего интересами государства. Из списка продуктов в требованиях на продбазу вычеркивал рис, манку и пшено, заменяя их дешевой ячневой сечкой; солонину заменял треской;
справлялся о ценах на медикаменты и требовал, чтобы лекарства были дешевые. Охотно брал с базы бушлаты и валенки второго, а то и третьего срока вместо дорогих новых. Очень берег самый дорогой инвентарь лагеря — лошадей. Сам ранним утром приходил на конюшню и следил, как кормят лошадей дефицитным овсом. Следил за тем, как отвешивают его и скармливают. Пока Залива ходил на конюшню, арестантам не удавалось отнимать у лошадей причитающуюся им пайку, лошади хрупали овсом на виду у строгого и неподкупного начальника. В месячных сводках по лагерю наименьший отход лошадей был на Первом лагпункте. Заливу всегда за это хвалили.
За «контингент з/к» с него первое время никто не спрашивал. Первый год нашей лагерной жизни — 1938/39-й — когда этапы шли один за другим, Заливу ставили в пример — он всегда находил место для новых «контингентов». Просто эти места у Заливы быстро освобождались. Наш московский этап, прибывший на Первый лагпункт в конце августа 1938 года, насчитывал 517 человек. Весною 1939 года из москвичей осталось на лагпункте 27 человек. Ну, человек 20-30, наверное, были этапированы на другие лагпункты для работы по специальности. Остальные все умерли. В первую же зиму. Кроме московского этапа вымирали смоленские, ставропольские, могилевские этапы.
В ноябре 1938 года к нам пригнали 270 китайцев с Дальнего Востока. Это были жители Маньчжурии — в огромных волчьих шапках, длинных шубах, каких-то особых ватных сапогах. Оказывается, они, испокон веков живя на границе, которая не имела видимого обозначения, летом переходили в Россию и работали до зимы на огородах. В 1937 и 1938 годах их всех посадили, дали по восемь лет за «незаконный переход границы» и послали в лагеря. Залива на них не нарадовался. Он их поставил на ручную трелевку. Трелевать — это значит доставлять бревна к дорогам вывозки. Трелюют обычно на лошадях. Но лошадей было мало, они были дороги, для лошадей необходимо было на лесосеке делать трелевочные волоки. Гораздо проще было трелевать людьми. Человек 6-8-10, в зависимости от кубатуры балана, берут его на плечо и несут. Я был на ручной трелевке и знаю, что это такое. Глаза вылезают из орбит, все мысли вылетают из головы, идешь, думая только об одном: скорее, как можно скорее свалить это страшное, давящее, убивающее… Больше недели такой работы никто из нас не выдерживал. А китайцы день за днем ровно, тихо и спокойно работали. Каждый из них в правой руке держал палку, которой осторожно прощупывал дорогу. Десять человек несли бревно, в котором было почти две тонны, несли осторожно, размеренно, очень хорошо несли.
Они были очень добрыми, честными и работящими людьми — эти китайцы. И даже в лагере соблюдали относительную чистоту. Месяц или полтора Асы и я жили в китайском бараке, что было большим счастьем: в этом бараке не воровали, не грабили, всегда было подметено. Китайцы приходили с работы в полной темноте, съедали баланду, а потом чинили свою разорванную меховую одежду. (Залива на этом сэкономил, можно было им не выдавать лагерной.) Они сидели на корточках на нарах, во рту держали горящую лучину (тогда другого освещения не было) и ловко, быстро зашивали свои тулупы. 269 китайцев умерли к февралю 1939 года. Остался только один, который работал поваром на кухне.
Каждое утро Залива вызывал нарядчика и плановика, тщательно и строго расспрашивал о результатах развода. Сколько прошло по «группе А» — работающие, сколько по «группе Б» — обслуга и сколько по «группе В» — освобожденные по болезни. Он строго следил, чтобы все эти группы укладывались в присланные Управлением лагеря контрольные цифры. И уж потом он спрашивал о «литере В» за ночь. «Литер В» — это умершие. На них управление контрольных цифр не спускало, а следовательно, за них и не спрашивало. В нашу первую зиму каждые сутки по «литеру В» на нашем лагпункте «проходило» 25-30 человек. Никаких особых болезней и не было. Просто Залива строго соблюдал все правила. Приходил этап, первые три дня люди, согласно инструкции, работали на гарантийном питании — пока не втянутся в работу. Затем их переводили на питание по выработке. Нормы эти были с трудом выполнимы даже для привычных квалифицированных лесорубов, имеющих хороший инструмент. Они были совершенно невыполнимы для людей, непривычных к тяжелому труду, ослабленных тюрьмой и этапом, раздетых и разутых. Через три дня все прибывшие заключенные переводились на штрафной: триста граммов сырого черного хлеба, две миски затирухи в день. И все. Через неделю, десять дней, две недели люди начинали странно пухнуть, неудержимый понос за два-три дня доводил их до конца.
Простоватый и добродушный Залива на моих глазах только за одну зиму убил около полутора тысяч человек. А может, и больше. И — удивительно: к нему заключенные относились как-то незлобиво, с усмешкой. Дело в том, что для нас в большой мере качество тюремщика измерялось еще и возможностью его обмануть, провести. А глупость, невежество и трусость Заливы давали арестантам немалые возможности. Залива ходил на конюшню и мешал воровать овес лишь до тех пор, пока ветврач уважительно и скорбно ему не сказал:
— Смотрю я на вас — храбрый вы человек, гражданин начальник!
— Это конечно, — снисходительно согласился Залива. — А почему? — вдруг спросил он, побледнев от страха.
— Так ведь лошади-то у нас чем больны? Инфекционной анемией. Ин-фек-ци-онной…
— Троцкист проклятый! — заревел Залива. — Ты чего ж не сказал сразу, что здесь зараза!
Больше ноги его никогда на конюшне не было. Выполняя старую, никем не отмененную инструкцию о содержании заключенных в лагере. Залива не допускал,
чтобы 58-я статья использовалась в обслуге лагеря. Не только нарядчики и коменданты, но и каптеры, завстоловой, пекарней, санитары, дневальные — все они были «социально близкими» — как именовались в инструкции воры, бандиты, насильники и прочие уголовники. Естественно, что даже сокращенный в интересах государства паек и вполовину не доходил до работяг.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57