Они везде были, эти «объекты», и не осталось от них ничего: ни страшных музеев — как в Освенциме или Маутхаузене, ни траурно-торжественных мемориалов — как в Хатыни, Саласпилсе, Лидице. Осели, заросли мелколесьем, кустами и густой травой тысячи и тысячи безымянных могил, в которых спутанно переплетались кости сотен тысяч людей. Правда, не так, как у немцев — все вместе. У нас мужчины отдельно и женщины отдельно. Распущенности в этом деле у нас не допускалось.
А убийцы? Убийцы еще доживают. Не всем так «не повезло», как Ниязову. Да и то сказать — расстрельщиков было много. Но еще больше было тех, кто к глухой сопке и к другим местам убийств никогда не выезжал. Это только по помещичье-буржуазным законам прокурор и другие обязаны были присутствовать при казни. У нас, слава Богу, этого не было. А еще больше, чем расстрельщиков, было других палачей: не с семилетним образованием, а с высшим — «гуманитарным». Это те, кто писали бумаги, подписывались под словами: «полагал бы», «согласовано», «утверждаю», «приговорить»… Они все на пенсии, большей частью на персональной; они сидят в скверах, любуясь играющими детьми; ходят на концерты и растроганно слушают музыку; мы встречаемся с ними на собраниях, в гостях, за праздничным столом у общих друзей. Они живы, их много. Они ведь моего возраста и еще моложе. У меня уже прошел шок, который я испытал в больнице после рассказа Ниязова. И с ужасом я думаю, что не испытываю к Ниязову никакой ненависти. Он ничем не лучше — не хуже других. Мы живем среди убийц. И ничего с этим не можем поделать. Я живу среди них, и я могу лишь бессильно вспоминать строчки стихов Домбровского:
А мне ни мертвых не вернуть назад,
И ни живого вычеркнуть из списка.
СТРАХ
В Георгиевскую пересыльную тюрьму прибыл судья. Слово «прибыл» не совсем точно в данном случае. Судья не собирался выполнять в этой огромной пересылке свои прямые судейские обязанности. И в тюрьму он не прибыл, а его привезли — этапировали. И был он уже не судьей, а нормальным заключенным, которого из пересылки отправят отбывать десятилетний срок, данный ему другим его коллегой.
Георгиевская пересылка — типовая. Она рассчитана на 25 тысяч заключенных и должна обслуживать весь большой Ставропольский край. И хотя она была либеральнее многих других однотипных учреждений, но правила в ней соблюдались строго и никаких сношений между камерами не допускалось. Тем не менее любое событие в любой камере немедленно делалось достоянием всей тюрьмы. Поэтому весть о том, что среди зеков появился живой судья, мгновенно облетела все камеры. В первой же камере, куда посадили бывшего судью, его, натурально, стали бить. Будь администрация поумнее, оставили бы его: побили, побили да и попривыкли… Но, откликаясь на судейские вопли, арестанта переводили в другую камеру, где его, конечно, немедленно начинали лупить. И так бедного судью таскали из камеры в камеру, и в каждой ему доставалось, ибо кто же из арестантов удержится от соблазна врезать не кому-нибудь из своих, а судье — пусть и бывшему!..
И так было до самого этапа. Главтюремщики, решающие все тюремные вопросы в своих московских кабинетах, решили, что в этапном эшелоне зеков надобно делить по срокам. Я был «малосрочник» — у меня было только десять лет. И поэтому меня сунули в вагон «малосрочников», где находились осужденные на 10 и 15 лет.
Прошли первые часы предварительного сидения на коленях перед вагонами, перекличка, усаживание в вагоны, запирание и пломбирование теплушки, устройство и обживание нашего нового «дома», где нам суждено прожить не менее месяца, а то и более… Теплушка обыкновенная: по обеим сторонам нары — на 20 человек каждые, посередине в полу дырка, окованная жестью, — вместо параши. Маленькая железная печурка. Каждый день во время переклички распломбировываются и открываются двери, и 40 арестантов начинают перегонять из одного конца вагона в другой, почему-то сопровождая каждого переходящего арестанта ударом деревянного молотка. Молоток — оперативный. Им простукивают дно и стены вагона в поисках трещин, пустот и других примет возможного побега. После проверки наличия приносят ведро воды и «сухой паек» на сутки: каждому по шестисотграммовой пайке хлеба, нескольку селедок и крошечному куску сахара. Затем тюремный вагон запирают, и он на сутки становится совершенно самостоятельной организацией со своими обычаями, иерархией и нравами. И с первых же километров длинного пути мы начинаем осматриваться и узнавать, кто есть кто.
И в нашем вагоне оказывается судья! Тот самый. Ведь он тоже «малосрочник» — ему дали всего десять лет. Обнаружение судьи вызывает в вагоне невероятное оживление, всеобщий интерес и надежду на то, что всем предстоит развлечение. Из 40 зеков, находящихся в вагоне, 38 уголовников. Есть среди них и осужденные за хищения, но большинство — настоящие воры, насильники, грабители, не однажды уже побывавшие в лагерях и воспринимающие будущее вовсе не трагически. 58-я статья представлена в вагоне только мною и совсем молодым солдатиком, только что демобилизованным из армии. Парень год назад получил письмо из родного колхоза, в котором простодушно описывались все реалии колхозного строя. Солдатик не только вздыхал, но и наивно читал это письмо некоторым товарищам по взводу. Чтобы не портить статистику (в армии не должно быть антисоветчиков!), парня не трогали целый год. Благополучно демобилизовали, выпустили за ограду части и тут же арестовали. Теперь он был штатский, к армии касательства не имел и никак не мог испортить статистику.
Наше с солдатиком положение в вагоне было особое. К солдатику относились насмешливо и даже с сочувствием. Что же касается меня, то я был «пахан». Человек, обладающий наибольшим тюремным стажем. Уголовников все же несколько потрясало то, что, когда они были еще совершенными пацанами, я уже сидел в тюрьме. Да еще какой — в Бутырках! И о лагерях знал больше, чем кто бы то ни было. Поэтому ко мне они относились с надлежащим почтением, я занимал законное лучшее место на нарах под окошком и даже выступал третейским судьей в спорах, естественно возникавших между людьми не самых высоких нравственных принципов, запертыми в тесном вагоне.
И вот — среди нас судья! Уже паровоз отстукал первую сотню километров, прошла поверка, наступила ночь, и в вагоне, освещенном лампой «летучая мышь», начинается всех взбудораживающее судилище. Что делать с судьей? Наиболее авторитетные, пребывающие в законе воры не колеблясь говорят — давить! Никого убийство в этапе не удивляет: сводятся счеты, и, вероятно, это входит в законный процент этапной «утруски». Судилище происходит по всем отработанным правилам. Каждый может сказать свое мнение. Оно почти всеобщее: «Нам, гад, срока дрюкал, а сам в лапу брал, освобождал тех, у кого бобики были, кто ему на лапу давал! Задавить гада!»
Судья стоял на коленях, плакал и убеждал, что он в лапу не брал, что у него на руках есть приговор. Он вытаскивал его и совал своим судьям. Читайте! Действительно, из приговора было видно, что судья взяток не брал. Просто он вместе с судебным исполнителем присваивал себе все деньги, приходящие по исполнительным листам за алименты и прочее. Но и это обстоятельство, которое бывший судья считал смягчающим, не облегчало его участи. Все же этот суд, вынесение приговора, приведение его в исполнение было для жителей вагона большим культурным развлечением, от которого они отказаться не могли.
— А, гад! Нам срока ни за что, а сам последнее отымал у детишек! Задавить его, сволоту, да и все! Конвою скажем, что сам задохся…
Я хорошо знал этих людей, знал, как легко они возбуждаются и как способны они к самым непредсказуемым действиям. Я покривил бы душой, сказав, что мне было жалко этого субъекта, внушавшего мне отвращение. Но не мог же я присутствовать при убийстве! Убийстве беззащитного человека толпой, где каждый — палач.
Я наклонился к рыдающему, стоящему на коленях человеку:
— Вы книги читали когда-нибудь?
— Да, да! У меня была большая библиотека, я много, много читал…— судья захлебывался от страха, от слез, от веры в возможное чудо.
— Ребята! — В вагоне все затихли и повернулись в мою сторону. — Судья умеет романы толкать! Нас, говорят, везут на Урал. Ехать нам месяц, а то и побольше.
Задавить судью можно всегда, а пусть он нам пока романы толкает. И два раза в день. Один раз утром, а второй после поверки.
«Толкать романы» — значит пересказывать когда-то прочитанное. В тюрьме и лагере такое умение ценится необыкновенно высоко и служит доказательством, что даже самые отчаянные уголовники — люди…
Настроение в вагоне сразу же переменилось. В конце концов судилище и убийство займет не так много времени, а тут два «романа» в день — это, пожалуй, выгоднее. Так началось это своеобразное повторение знаменитой истории с Шехерезадой, рассказанной в «Тысяче и одной ночи». Судья оказался не только прохвостом, но и способным человеком. Литературно способным. Начал он с «Острова доктора Моро», а дальше перешел ко всем романам Уэллса, Жюль Верна, Дюма, Конан Дойля. Приговоренный к смерти тюремный аналог сказочный принцессы не только обладал прекрасной памятью, но и несомненным литературным даром. Он рассказывал эмоционально, динамично, выделяя наиболее выигрышные эпизоды. Мало того — так как я сам довольно хорошо знал пересказанные книги, то с удивлением убедился, что судья сам придумывает новые захватывающие эпизоды и весьма искусно монтирует их с содержанием книги.
Через неделю-две «толкание романов» превратилось в излюбленное для всего населения вагона занятие. Вечером зеки нетерпеливо ждали поверки, чтобы посадить в центр нар тюремную Шехерезаду и начать слушать продолжение захватывающего романа. Ибо, по примеру Шехерезады, наш рассказчик прерывал свой рассказ на самом захватывающе-интригующем месте. Конечно, за это время сердца зеков смягчились, никто уже не напоминал о постановлении толковища «задавить гада», напротив, к нему стали относиться бережнее и даже премировать куском чего-нибудь съестного за наиболее удачный рассказ. И судья утратил свой страх, он не только приободрился, но и начал понимать свою общественную ценность, требовать местечка получше, дабы не простудиться и не попасть, следовательно, в «простой».
— А вам не бывает стыдно?
— За что?
— За то, что отнимали у детей и стариков деньги на жизнь?
— Все так делали, все друг у друга отнимали, почему же только мне должно быть стыдно?
— А срока людям вы давали всегда справедливо?
— Я же работал судьей, при чем же тут справедливость? Давал срока, как сказано в законе, по инструкции, по указанию начальства, по поведению. Смотрю, тихий, в глаза мне засматривает — дам поменьше. А если нахал — то и на всю катушку…
— А вы никогда не думали, что можете очутиться на их месте, в тюрьме, среди тех, кого судили? Вас же хотели убить. И убили бы.
— Спасибо вам. Век не забуду. Если еще придется работать судьей да попадете ко мне — отплачу добром.
— А вы еще думаете быть судьей?
— А чего же! С такими, конечно, как я, и бывают неприятности. Но наверху нас никогда не забывают. Вот этап уж почитай пережил, а в лагере к законникам да шобле не попаду — там знают, кого и куда направлять.
И точно! Когда наш эшелон втянулся на запасные пути станции Соликамск и нас начали выводить из вагонов, судью после первой же переклички как будто смыло из общего этапа. Он куда-то исчез. И опытные лагерники мне объяснили, что «они, суки, своим пропадать не дают. Либо дневальным в Хитрый домик устроят, либо куда. В лес не погонят, там же ему не повезет так, как у нас в вагоне, — пустят на него дерево — и с концами!..»
Это было осенью 1951 года. А намного раньше, в сороковом году, на Первый лагпункт Устьвымлага прибыл новый этап, и, когда заключенных рассортировали, Степа Горшков показал мне на высокого, еще не старого мужчину в галифе и выцветшей гимнастерке. Степан Горшков при всем том, что был заключенным, занимал на лагпункте самый высокий пост, до которого может дойти зек: незадолго до этого уволился начальник работ, и, пока не прислали нового, обязанности начальника работ исполнял заключенный Степан Горшков.
— Вот что значит у нас никого почти москвичей не осталось — никто его не вспомнит, — сказал Степан.
— А кто он такой? Я москвич, а не знаю, кто такой.
— Ты проходил по центру, а поэтому не имел с ним дела. Его фамилия Купчинский. Он не пешка, нет — заместитель начальника Управления НКВД по Москве и Московской области. Кровавая собака! Я о нем наслышался. Смотри, дьявол, — сколько их постреляли, а он живой — в лагерь попал. Да еще жив останется из-за таких хлюпиков, как ты да я.
— А что же нам надо делать?
— Слушай, в последней твоей посылке была кременчугская махорка. Дай мне две пачки. Я их дам одному хитровану, но опытнейшему лесорубу. На втором выходе в лес он на него пустит дерево. И пустит точно — он на это большой мастер.
Было это не в пятьдесят первом, а в сороковом. И тогда никакой жалости у меня к таким не было. Сам никогда никого в жизни не убивал, но тогда был уверен, что смог бы… Но вот так, попасть сразу же под дерево и умереть, не узнав, что такое подъем в шесть утра, развод на морозе при пронизывающем ветре, долгая мучительная дорога до лесосеки, эта страшная работа по пояс в снегу — пилить нагнувшись да ручной пилой дерево, надрываться, вытаскивая баланы из снега, мокрым и замученным брести в зону и там, похлебав не утоляющей голод баланды, залечь на жесткие нары в ожидании нового подъема… Как же это несправедливо!
— Степа, давай сделаем иначе. Их сейчас поведут на комиссовку, я поговорю с Македонычем, устроим ему «тяжелый труд». Пусть он всего, сволочь, понюхает, прежде чем сдохнет!
— Да не сдыхают такие!.. Ну ладно, действуй. План был несложный. К этому времени уже стал намечаться дефицит в рабочей силе. Не просто в арестантах, а таких, которые могли бы пилить лес и выполнять главный закон страны — план. Поэтому было строжайше запрещено зеков с категорией «тяжелый труд» использовать на любой не лесоповальной работе, если только он не был совершенно необходимым специалистом. За всякого зека с «тяжелой» категорией, обнаруженного не на лесоповале, у начальника лагпункта вычитали штраф из зарплаты — мера очень чувствительная. У Купчинского был весьма истощенный вид, и на «тяжелый труд» он явно не тянул.
Но! Но я объяснил нашему милому врачу мой жестокий план, и, его сердце не дрогнуло. Да и с чего ему было дрожать? Его самого, его жену и двух сыновей взяли сразу, в одну ночь… Да и медицинскую этику ему не надо было нарушать: никто от него не требовал, чтобы он злодейски умертвил злодея. Напротив. Купчинский как ослабевший был немедля положен в стационар. Через месяц бывший заместитель начальника У НКВД был вполне годный для нашего плана: толстенький, розовенький и абсолютно здоровый. Каждый при выходе из стационара проходит комиссовку и получает новую категорию труда. Нисколько не покривив душой, медицинская комиссия определила Купчинскому «тяжелый труд», закрыв ему этим дорогу к любой «придурочной» работе. Ибо никакой профессии у этого палача не было, кроме умения выбивать нужные показания у врагов народа.
Через какое-то время начальника работ вызвали в Хитрый домик. Около оперуполномоченного Чугунова стоял заключенный Купчинский. Стоял почтительно, давая понять, что он здесь не совсем чужой.
— Горшков! Вот этого заключенного назначишь бригадиром.
— Нет, гражданин старший лейтенант, не назначу. Это ваш человек, а не мой. Мне нужны бригадиры, которые будут пользоваться авторитетом в бригаде и вместе с ней давать план. А этого заключенного в бригаде не слушаться будут, а бить. Каждый ведь помнит, как Купчинский бил таких, как они. Нет, Купчинский будет работягой. Как все.
— Слушай, Горшков! Если ты этого зека будешь доводить, ты мне ответишь как человек, обкрадывающий заключенных. Я не посмотрю на то, что ты начальник работ, и заведу на тебя дело. Попробуй только обсчитать его!
Горшков позвал дневального Хитрого домика и приказал ему вызвать бригадира бригады, работающей на раскорчевке трассы. Тот встрепанный прибежал. Не повышая голоса, начальник работ ему сказал:
— Вот этого заключенного возьмешь в свою бригаду. Выделишь ему отдельный участок и работу будешь принимать сам. Я пошлю контрольного десятника проверять приемку. Если ты его обсчитаешь на полпроцента, я сниму тебя с работы и ты пойдешь пилить лес. А если ты ему прибавишь полпроцента, то, пока я на лагпункте, ты будешь упираться рогами в самой последней бригаде на самой доходной работе. Понял меня?
— Понял, товарищ начальник.
И пошел Купчинский корчевать сосновые пни. Получая за свою работу штрафную пайку. Ибо без обычной туфты даже такой здоровый жлоб, как бывший заместитель начальника УНКВД, выполнить нормы не мог.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57
А убийцы? Убийцы еще доживают. Не всем так «не повезло», как Ниязову. Да и то сказать — расстрельщиков было много. Но еще больше было тех, кто к глухой сопке и к другим местам убийств никогда не выезжал. Это только по помещичье-буржуазным законам прокурор и другие обязаны были присутствовать при казни. У нас, слава Богу, этого не было. А еще больше, чем расстрельщиков, было других палачей: не с семилетним образованием, а с высшим — «гуманитарным». Это те, кто писали бумаги, подписывались под словами: «полагал бы», «согласовано», «утверждаю», «приговорить»… Они все на пенсии, большей частью на персональной; они сидят в скверах, любуясь играющими детьми; ходят на концерты и растроганно слушают музыку; мы встречаемся с ними на собраниях, в гостях, за праздничным столом у общих друзей. Они живы, их много. Они ведь моего возраста и еще моложе. У меня уже прошел шок, который я испытал в больнице после рассказа Ниязова. И с ужасом я думаю, что не испытываю к Ниязову никакой ненависти. Он ничем не лучше — не хуже других. Мы живем среди убийц. И ничего с этим не можем поделать. Я живу среди них, и я могу лишь бессильно вспоминать строчки стихов Домбровского:
А мне ни мертвых не вернуть назад,
И ни живого вычеркнуть из списка.
СТРАХ
В Георгиевскую пересыльную тюрьму прибыл судья. Слово «прибыл» не совсем точно в данном случае. Судья не собирался выполнять в этой огромной пересылке свои прямые судейские обязанности. И в тюрьму он не прибыл, а его привезли — этапировали. И был он уже не судьей, а нормальным заключенным, которого из пересылки отправят отбывать десятилетний срок, данный ему другим его коллегой.
Георгиевская пересылка — типовая. Она рассчитана на 25 тысяч заключенных и должна обслуживать весь большой Ставропольский край. И хотя она была либеральнее многих других однотипных учреждений, но правила в ней соблюдались строго и никаких сношений между камерами не допускалось. Тем не менее любое событие в любой камере немедленно делалось достоянием всей тюрьмы. Поэтому весть о том, что среди зеков появился живой судья, мгновенно облетела все камеры. В первой же камере, куда посадили бывшего судью, его, натурально, стали бить. Будь администрация поумнее, оставили бы его: побили, побили да и попривыкли… Но, откликаясь на судейские вопли, арестанта переводили в другую камеру, где его, конечно, немедленно начинали лупить. И так бедного судью таскали из камеры в камеру, и в каждой ему доставалось, ибо кто же из арестантов удержится от соблазна врезать не кому-нибудь из своих, а судье — пусть и бывшему!..
И так было до самого этапа. Главтюремщики, решающие все тюремные вопросы в своих московских кабинетах, решили, что в этапном эшелоне зеков надобно делить по срокам. Я был «малосрочник» — у меня было только десять лет. И поэтому меня сунули в вагон «малосрочников», где находились осужденные на 10 и 15 лет.
Прошли первые часы предварительного сидения на коленях перед вагонами, перекличка, усаживание в вагоны, запирание и пломбирование теплушки, устройство и обживание нашего нового «дома», где нам суждено прожить не менее месяца, а то и более… Теплушка обыкновенная: по обеим сторонам нары — на 20 человек каждые, посередине в полу дырка, окованная жестью, — вместо параши. Маленькая железная печурка. Каждый день во время переклички распломбировываются и открываются двери, и 40 арестантов начинают перегонять из одного конца вагона в другой, почему-то сопровождая каждого переходящего арестанта ударом деревянного молотка. Молоток — оперативный. Им простукивают дно и стены вагона в поисках трещин, пустот и других примет возможного побега. После проверки наличия приносят ведро воды и «сухой паек» на сутки: каждому по шестисотграммовой пайке хлеба, нескольку селедок и крошечному куску сахара. Затем тюремный вагон запирают, и он на сутки становится совершенно самостоятельной организацией со своими обычаями, иерархией и нравами. И с первых же километров длинного пути мы начинаем осматриваться и узнавать, кто есть кто.
И в нашем вагоне оказывается судья! Тот самый. Ведь он тоже «малосрочник» — ему дали всего десять лет. Обнаружение судьи вызывает в вагоне невероятное оживление, всеобщий интерес и надежду на то, что всем предстоит развлечение. Из 40 зеков, находящихся в вагоне, 38 уголовников. Есть среди них и осужденные за хищения, но большинство — настоящие воры, насильники, грабители, не однажды уже побывавшие в лагерях и воспринимающие будущее вовсе не трагически. 58-я статья представлена в вагоне только мною и совсем молодым солдатиком, только что демобилизованным из армии. Парень год назад получил письмо из родного колхоза, в котором простодушно описывались все реалии колхозного строя. Солдатик не только вздыхал, но и наивно читал это письмо некоторым товарищам по взводу. Чтобы не портить статистику (в армии не должно быть антисоветчиков!), парня не трогали целый год. Благополучно демобилизовали, выпустили за ограду части и тут же арестовали. Теперь он был штатский, к армии касательства не имел и никак не мог испортить статистику.
Наше с солдатиком положение в вагоне было особое. К солдатику относились насмешливо и даже с сочувствием. Что же касается меня, то я был «пахан». Человек, обладающий наибольшим тюремным стажем. Уголовников все же несколько потрясало то, что, когда они были еще совершенными пацанами, я уже сидел в тюрьме. Да еще какой — в Бутырках! И о лагерях знал больше, чем кто бы то ни было. Поэтому ко мне они относились с надлежащим почтением, я занимал законное лучшее место на нарах под окошком и даже выступал третейским судьей в спорах, естественно возникавших между людьми не самых высоких нравственных принципов, запертыми в тесном вагоне.
И вот — среди нас судья! Уже паровоз отстукал первую сотню километров, прошла поверка, наступила ночь, и в вагоне, освещенном лампой «летучая мышь», начинается всех взбудораживающее судилище. Что делать с судьей? Наиболее авторитетные, пребывающие в законе воры не колеблясь говорят — давить! Никого убийство в этапе не удивляет: сводятся счеты, и, вероятно, это входит в законный процент этапной «утруски». Судилище происходит по всем отработанным правилам. Каждый может сказать свое мнение. Оно почти всеобщее: «Нам, гад, срока дрюкал, а сам в лапу брал, освобождал тех, у кого бобики были, кто ему на лапу давал! Задавить гада!»
Судья стоял на коленях, плакал и убеждал, что он в лапу не брал, что у него на руках есть приговор. Он вытаскивал его и совал своим судьям. Читайте! Действительно, из приговора было видно, что судья взяток не брал. Просто он вместе с судебным исполнителем присваивал себе все деньги, приходящие по исполнительным листам за алименты и прочее. Но и это обстоятельство, которое бывший судья считал смягчающим, не облегчало его участи. Все же этот суд, вынесение приговора, приведение его в исполнение было для жителей вагона большим культурным развлечением, от которого они отказаться не могли.
— А, гад! Нам срока ни за что, а сам последнее отымал у детишек! Задавить его, сволоту, да и все! Конвою скажем, что сам задохся…
Я хорошо знал этих людей, знал, как легко они возбуждаются и как способны они к самым непредсказуемым действиям. Я покривил бы душой, сказав, что мне было жалко этого субъекта, внушавшего мне отвращение. Но не мог же я присутствовать при убийстве! Убийстве беззащитного человека толпой, где каждый — палач.
Я наклонился к рыдающему, стоящему на коленях человеку:
— Вы книги читали когда-нибудь?
— Да, да! У меня была большая библиотека, я много, много читал…— судья захлебывался от страха, от слез, от веры в возможное чудо.
— Ребята! — В вагоне все затихли и повернулись в мою сторону. — Судья умеет романы толкать! Нас, говорят, везут на Урал. Ехать нам месяц, а то и побольше.
Задавить судью можно всегда, а пусть он нам пока романы толкает. И два раза в день. Один раз утром, а второй после поверки.
«Толкать романы» — значит пересказывать когда-то прочитанное. В тюрьме и лагере такое умение ценится необыкновенно высоко и служит доказательством, что даже самые отчаянные уголовники — люди…
Настроение в вагоне сразу же переменилось. В конце концов судилище и убийство займет не так много времени, а тут два «романа» в день — это, пожалуй, выгоднее. Так началось это своеобразное повторение знаменитой истории с Шехерезадой, рассказанной в «Тысяче и одной ночи». Судья оказался не только прохвостом, но и способным человеком. Литературно способным. Начал он с «Острова доктора Моро», а дальше перешел ко всем романам Уэллса, Жюль Верна, Дюма, Конан Дойля. Приговоренный к смерти тюремный аналог сказочный принцессы не только обладал прекрасной памятью, но и несомненным литературным даром. Он рассказывал эмоционально, динамично, выделяя наиболее выигрышные эпизоды. Мало того — так как я сам довольно хорошо знал пересказанные книги, то с удивлением убедился, что судья сам придумывает новые захватывающие эпизоды и весьма искусно монтирует их с содержанием книги.
Через неделю-две «толкание романов» превратилось в излюбленное для всего населения вагона занятие. Вечером зеки нетерпеливо ждали поверки, чтобы посадить в центр нар тюремную Шехерезаду и начать слушать продолжение захватывающего романа. Ибо, по примеру Шехерезады, наш рассказчик прерывал свой рассказ на самом захватывающе-интригующем месте. Конечно, за это время сердца зеков смягчились, никто уже не напоминал о постановлении толковища «задавить гада», напротив, к нему стали относиться бережнее и даже премировать куском чего-нибудь съестного за наиболее удачный рассказ. И судья утратил свой страх, он не только приободрился, но и начал понимать свою общественную ценность, требовать местечка получше, дабы не простудиться и не попасть, следовательно, в «простой».
— А вам не бывает стыдно?
— За что?
— За то, что отнимали у детей и стариков деньги на жизнь?
— Все так делали, все друг у друга отнимали, почему же только мне должно быть стыдно?
— А срока людям вы давали всегда справедливо?
— Я же работал судьей, при чем же тут справедливость? Давал срока, как сказано в законе, по инструкции, по указанию начальства, по поведению. Смотрю, тихий, в глаза мне засматривает — дам поменьше. А если нахал — то и на всю катушку…
— А вы никогда не думали, что можете очутиться на их месте, в тюрьме, среди тех, кого судили? Вас же хотели убить. И убили бы.
— Спасибо вам. Век не забуду. Если еще придется работать судьей да попадете ко мне — отплачу добром.
— А вы еще думаете быть судьей?
— А чего же! С такими, конечно, как я, и бывают неприятности. Но наверху нас никогда не забывают. Вот этап уж почитай пережил, а в лагере к законникам да шобле не попаду — там знают, кого и куда направлять.
И точно! Когда наш эшелон втянулся на запасные пути станции Соликамск и нас начали выводить из вагонов, судью после первой же переклички как будто смыло из общего этапа. Он куда-то исчез. И опытные лагерники мне объяснили, что «они, суки, своим пропадать не дают. Либо дневальным в Хитрый домик устроят, либо куда. В лес не погонят, там же ему не повезет так, как у нас в вагоне, — пустят на него дерево — и с концами!..»
Это было осенью 1951 года. А намного раньше, в сороковом году, на Первый лагпункт Устьвымлага прибыл новый этап, и, когда заключенных рассортировали, Степа Горшков показал мне на высокого, еще не старого мужчину в галифе и выцветшей гимнастерке. Степан Горшков при всем том, что был заключенным, занимал на лагпункте самый высокий пост, до которого может дойти зек: незадолго до этого уволился начальник работ, и, пока не прислали нового, обязанности начальника работ исполнял заключенный Степан Горшков.
— Вот что значит у нас никого почти москвичей не осталось — никто его не вспомнит, — сказал Степан.
— А кто он такой? Я москвич, а не знаю, кто такой.
— Ты проходил по центру, а поэтому не имел с ним дела. Его фамилия Купчинский. Он не пешка, нет — заместитель начальника Управления НКВД по Москве и Московской области. Кровавая собака! Я о нем наслышался. Смотри, дьявол, — сколько их постреляли, а он живой — в лагерь попал. Да еще жив останется из-за таких хлюпиков, как ты да я.
— А что же нам надо делать?
— Слушай, в последней твоей посылке была кременчугская махорка. Дай мне две пачки. Я их дам одному хитровану, но опытнейшему лесорубу. На втором выходе в лес он на него пустит дерево. И пустит точно — он на это большой мастер.
Было это не в пятьдесят первом, а в сороковом. И тогда никакой жалости у меня к таким не было. Сам никогда никого в жизни не убивал, но тогда был уверен, что смог бы… Но вот так, попасть сразу же под дерево и умереть, не узнав, что такое подъем в шесть утра, развод на морозе при пронизывающем ветре, долгая мучительная дорога до лесосеки, эта страшная работа по пояс в снегу — пилить нагнувшись да ручной пилой дерево, надрываться, вытаскивая баланы из снега, мокрым и замученным брести в зону и там, похлебав не утоляющей голод баланды, залечь на жесткие нары в ожидании нового подъема… Как же это несправедливо!
— Степа, давай сделаем иначе. Их сейчас поведут на комиссовку, я поговорю с Македонычем, устроим ему «тяжелый труд». Пусть он всего, сволочь, понюхает, прежде чем сдохнет!
— Да не сдыхают такие!.. Ну ладно, действуй. План был несложный. К этому времени уже стал намечаться дефицит в рабочей силе. Не просто в арестантах, а таких, которые могли бы пилить лес и выполнять главный закон страны — план. Поэтому было строжайше запрещено зеков с категорией «тяжелый труд» использовать на любой не лесоповальной работе, если только он не был совершенно необходимым специалистом. За всякого зека с «тяжелой» категорией, обнаруженного не на лесоповале, у начальника лагпункта вычитали штраф из зарплаты — мера очень чувствительная. У Купчинского был весьма истощенный вид, и на «тяжелый труд» он явно не тянул.
Но! Но я объяснил нашему милому врачу мой жестокий план, и, его сердце не дрогнуло. Да и с чего ему было дрожать? Его самого, его жену и двух сыновей взяли сразу, в одну ночь… Да и медицинскую этику ему не надо было нарушать: никто от него не требовал, чтобы он злодейски умертвил злодея. Напротив. Купчинский как ослабевший был немедля положен в стационар. Через месяц бывший заместитель начальника У НКВД был вполне годный для нашего плана: толстенький, розовенький и абсолютно здоровый. Каждый при выходе из стационара проходит комиссовку и получает новую категорию труда. Нисколько не покривив душой, медицинская комиссия определила Купчинскому «тяжелый труд», закрыв ему этим дорогу к любой «придурочной» работе. Ибо никакой профессии у этого палача не было, кроме умения выбивать нужные показания у врагов народа.
Через какое-то время начальника работ вызвали в Хитрый домик. Около оперуполномоченного Чугунова стоял заключенный Купчинский. Стоял почтительно, давая понять, что он здесь не совсем чужой.
— Горшков! Вот этого заключенного назначишь бригадиром.
— Нет, гражданин старший лейтенант, не назначу. Это ваш человек, а не мой. Мне нужны бригадиры, которые будут пользоваться авторитетом в бригаде и вместе с ней давать план. А этого заключенного в бригаде не слушаться будут, а бить. Каждый ведь помнит, как Купчинский бил таких, как они. Нет, Купчинский будет работягой. Как все.
— Слушай, Горшков! Если ты этого зека будешь доводить, ты мне ответишь как человек, обкрадывающий заключенных. Я не посмотрю на то, что ты начальник работ, и заведу на тебя дело. Попробуй только обсчитать его!
Горшков позвал дневального Хитрого домика и приказал ему вызвать бригадира бригады, работающей на раскорчевке трассы. Тот встрепанный прибежал. Не повышая голоса, начальник работ ему сказал:
— Вот этого заключенного возьмешь в свою бригаду. Выделишь ему отдельный участок и работу будешь принимать сам. Я пошлю контрольного десятника проверять приемку. Если ты его обсчитаешь на полпроцента, я сниму тебя с работы и ты пойдешь пилить лес. А если ты ему прибавишь полпроцента, то, пока я на лагпункте, ты будешь упираться рогами в самой последней бригаде на самой доходной работе. Понял меня?
— Понял, товарищ начальник.
И пошел Купчинский корчевать сосновые пни. Получая за свою работу штрафную пайку. Ибо без обычной туфты даже такой здоровый жлоб, как бывший заместитель начальника УНКВД, выполнить нормы не мог.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57