Точка зрения Карлейля, верившего в диктатуру сверхчеловека, была для него неприемлема, потому что он прекрасно знал, что такой супермен отдаст свой народ во власть полчища суперменов рангом ниже. Тираны древности казались ему симпатичнее современных: тем по крайней мере не было надобности вымещать на других свои старые обиды. Не испытывая особенной уверенности в том, что любая известная форма правления способна принести людям счастье, Диккенс довольствовался тем, что разоблачал зло, где и в какой форме оно бы ни попалось ему на глаза, и проповедовал христианские добродетели, терпимость и милосердие. Впрочем, сам он относился к политикам и бюрократам приблизительно так же, как Христос — к фарисеям и книжникам. В то, что природа человеческая постепенно совершенствуется, он не верил, утверждая, что писатели, например, способны объединиться ради своих же собственных интересов, разве что „денька за два до конца света“. Он люто ненавидел „измы“: „Ох, чего бы я не отдал за то, чтобы избавить мир от „измов“! Мы возимся с нашими „измами“, как слепые кроты, совершая по отношению друг к другу столько низостей, что еще тысячу лет назад нужно было бы запустить нам в голову какой-нибудь кометой“. Некий автор, наделенный богатым воображением, утверждает, будто, прочитав книги Карла Маркса, Диккенс стал бы коммунистом. С равным успехом можно сказать, что, прочитав Новый завет, атеист сделался бы добрым христианином, а англичанин, научившись читать по-эскимосски, превратился в эскимоса. Человеку несвойственно менять свои убеждения под влиянием того, к чему у него нет природной склонности. Диккенс был прирожденным индивидуалистом. Все, что поклонники „государственности“ боготворят, он ненавидел, неустанно обличая в своих книгах пороки государственной системы и тех, кто, прикрываясь этой системой, пытается уйти от личной ответственности. Он был бунтовщиком по натуре, он восставал против всего, что не вязалось с его понятиями о справедливости. Короче говоря, Диккенс был диккенсовцем.
Питая глубочайшее презрение к парламентскому режиму, он всякий раз отвечал отказом на многочисленные предложения войти в парламент, хотя с него обещали снять расходы по проведению предвыборной кампании. Он не питал никакого доверия к правительствам — будь то консерваторы или либералы, — отлично зная, что и те и другие ставят превыше всего свои личные интересы. «Нас то и дело будоражат слухи: чартисты! Нам страшно: чартисты! — писал он в 1848 году. — А между тем правительство, как я подозреваю, преспокойно использует и слухи и страхи в своих корыстных целях». Шесть лет спустя, в разгар Крымской кампании, он говорил, что «война послужит оправданием каких угодно административных изъянов». Разве нельзя сказать то же самое о каждой войне? Правда, ему нравились отдельные члены парламента, особенно лорд Джон Рассел с его безграничной самоуверенностью и энергией. Зато Бенджамина Дизраэли, величайшего политического деятеля эпохи, он недолюбливал, объясняя свою антипатию множеством причин и не догадываясь, что на самом деле она не что иное, как исконная неприязнь «характерного» актера к «герою», который в своей карьере делает ставку на одну-единственную, тщательно продуманную роль. Как Диккенс относился к «высшему обществу», мы уже знаем: аристократов в целом он терпеть не мог, хотя отдельные особи были ему симпатичны и с этими он обычно вел себя свободно и непринужденно. Карлейль страшно развеселился, увидев, что, знакомясь с лордом Холландом, Диккенс «легонько хлопнул его по плечу», как будто говоря, что это для него не такая уж честь. Но с какой стати Диккенс должен был делать вид, что это «такая уж» честь, если он ничего подобного не чувствовал? Об этом Карлейль умалчивает.
К религиозным верованиям своего времени Диккенс относился так же независимо, как и к политическим убеждениям. Он был согласен с учением Христа, но отнюдь не с доктринами христианской церкви. Да, он не спорил, что приход в целом важнее любого из прихожан, но даже самый последний прихожанин был для него важнее церкви. Живя на Девоншир-Террас, он близко сошелся с Эдвардом Тэгартом, священником унитарианской церкви на Литтл-Портлэнд-стрит, и года два-три посещал ее вместе со своей семьей. Однако с течением времени он предпочел ей англиканскую церковь, традиции и учение которой оказались для него наиболее приемлемы. Правда, когда какой-нибудь догматик терзал верующих особенно скучной проповедью, Диккенс начинал нервничать и был просто не в состоянии усидеть спокойно. Ему было вполне достаточно учения самого Христа, которое казалось ему простым и ясным, жизнь и поступки Христа он считал безупречными. Не одну борьбу с собственным темпераментом пришлось ему выдержать, чтобы поступать как истинный христианин. Посмотрим же, насколько он в этом преуспел.
Он был доброжелателен к людям: хотел им добра и не стремился узнать их с худшей стороны. «Даже отведав белены, мисс Мигсс не смогла бы уснуть, предвкушая удовольствие уличить кого-нибудь в неблаговидном поступке», — писал он в «Барнеби Радже». К нему эти слова отнюдь не относились. Он хотел видеть в людях только лучшее, но когда ему все-таки приходилось сталкиваться с их пороками, на смену утраченным иллюзиям быстро приходила ирония. Комизм некоторых его портретов, взятых из жизни, нередко прямо пропорционален глубине его разочарования. Он был, как известно, на редкость щедр к членам своей семьи. Но ведь доброе отношение к родственникам не ахти какая добродетель. Крысы и кролики тоже очень мило относятся к своим родичам, и человека делают существом более высокого порядка его чувства к себе подобным, а не к своей родне. Давать деньги жене или мужу, детям, родителям, братьям, сестрам и так далее — это лишь разновидность эгоизма, фамильной гордости; эти деньги окупаются выгодным впечатлением, которое производит подобная щедрость. «Кто мне мать? Кто мои сестры и братья?» — спросил Христос, и ответ на эти слова вовсе не был: «Мои близкие родственники». Помощь Диккенса близким еще не доказывает, что он был человеком широкой натуры, а только свидетельствует о его сходстве с большинством смертных, в том числе и кроликов. Христианские добродетели придется поискать в чем-то ином.
«Ни один состоятельный человек на свете не придает меньшего значения богатству, чем я, — заметил он однажды. — И не проявляет большего уважения к бедности». С этим замечанием не согласился бы ни один его издатель, но так как все они — Бентли, Чэпмен и Холл, Бредбери и Эванс — нажили состояние на его книгах, то у них нет оснований брюзжать, если только их не возмущало то обстоятельство, что он помог им разбогатеть. С ним самим дело обстояло иначе: он почувствовал твердую финансовую почву под ногами только во второй половине своего писательского пути. Стяжателем он, конечно, не был, и вот один из многих примеров тому: как руководителю «Домашнего чтения», ему была бы выгодна отмена налога на бумагу. Тем не менее он не настаивал на этом, считая, что первым долгом следует отменить налоги, от которых страдают бедняки: скажем, налог на мыло. Ни его литературный гений, ни его газета не были для него средством обогащения. Он никогда не скупился, выручая друзей, когда тем приходилось туго; часто и помногу давал им взаймы; не отказывал беднякам, обращавшимся к нему за помощью, посылая им продукты, платье, уголь или деньги; щедро платил прислуге и делал все, что мог, для артистов и художников, попавших в нужду. Творить добрые дела ему помогали его помощник по «Домашнему чтению» Уиллс и еще один сотрудник газеты, Холдсворт. Когда Диккенс бывал в отъезде, он то и дело посылал им деньги на благотворительные нужды, требуя, однако, чтобы они наводили точные справки о каждом просителе, чтобы выяснить, действительно ли человек нуждается. Среди тех, кто осаждал его просьбами о помощи, попадались люди самого разного сорта, некоторые из которых на свою милостыню жили припеваючи. На одного такого профессионального попрошайку Общество борьбы с нищенством подало в суд, и Диккенса попросили выступить свидетелем, так как главной жертвой был именно он. Но, уступая просьбам жены подсудимого, главная жертва отказалась быть свидетелем. Беспризорные дети и жены пьяниц могли твердо рассчитывать на его помощь: он либо давал им деньги, либо устраивал в какой-нибудь приют. Об актерах и писателях и говорить нечего: он собирал им в помощь деньги, добивался пенсий и субсидий — одним словом, делал больше, чем иные филантропы, которые ничем другим не занимаются.
Мало того, он стал советчиком и доверенным лицом богачки Анджелы Бердетт Куттс, которая была о нем самого высокого мнения и беспрекословно слушалась его советов, о чем бы ни шла речь: об очередном пожертвовании или строительстве нового приюта. Он ведал распределением пожертвований, а поле деятельности для филантропа было в то время весьма и весьма обширным. Лондон середины викторианской эпохи представлял собой клоаку, помойную яму, рассадник болезней и преступлений. Безработица и крайняя нищета породили новое племя лондонцев: полуголодных, одичавших родителей, полуголых беспризорных детей, ютящихся по отвратительным дворикам и зловонным улочкам, сгрудившихся в тесных комнатушках, без окон, с прогнившим полом, стенами, покрытыми плесенью и пропитанными едким запахом испражнений. Вшивые, грязные, они питались отбросами и были источниками эпидемий. Это дно выглядело так жутко, такой тяжкий смрад поднимался от гниющих трущоб, что те, кому приходилось навещать эти гиблые места, нередко теряли сознание или не могли сдержать тошноты. Диккенс рассказывает читателям, что больше народу гибнет у себя на родине от антисанитарных условий, чем где-нибудь на чужбине во время войны, и что деньги, идущие на разрушительные войны, могли бы спасти жизнь бесчисленному множеству англичан. Известиями о сражениях и раздутой псевдопатриотической шумихой умышленно отвлекают внимание от страданий бедняков и несправедливостей, которые совершаются по отношению к ним. В Англии и Уэльсе за один год Крымской войны только от холеры погибло более двадцати тысяч человек.
Много ли хорошего могла в одиночку сделать женщина-филантроп в этой бездонной, зловещей, гиблой трясине? И все-таки Анджела Бердетт Куттс делала что могла. Сначала она помогала лишь особо нуждающимся. Диккенс лично узнавал о них все необходимое, посылая ей пространные отчеты и сообщая новые имена из своих собственных списков. Затем ее внимание привлекли школы для нищих детей. Диккенс отсоветовал ей участвовать в сборе средств на церковные школы, потому что главное не религиозные таинства и не тонкости различных вероучений: детей нужно прежде всего дочиста отмыть. Немало писал он об этих школах и лорду Джону Расселу. Затем встал вопрос о том, чтобы основать приют для падших женщин. Диккенс предложил купить в Шепердс Буш участок земли и несколько зданий, следил за ремонтом и установкой мебели, составил список правил, объезжал тюрьмы, отбирая наименее безнадежных кандидаток и водворяя их в приют. Он посвящал этому заведению многие и многие страницы писем, советуя, как лучше его организовать. Привычные методы ортодоксальной религии были здесь, по его мнению, неприемлемы. Священникам надлежало усвоить, что не страх должен толкать на стезю добродетели; она должна стать заманчивой целью. Он считал, что в принципе неправильно посылать миссионеров в колонии. На эти средства стоило бы попробовать обратить в христианскую веру самих англичан; увести с улиц толпы беспризорных, незнакомых со школой ребятишек и поместить их в дома, где их будут содержать в чистоте, сытно кормить и предоставят им возможность учиться.
И, наконец, вместе с Анджелой Бердетт Куттс Диккенс взялся за расчистку трущоб. Поехав в Бетнал Грин, они присмотрели там подходящее место — Нова Скоуша Гарденс. Это было не что иное, как огромная свалка мусора, на которой играли дети, грязные, оборванные и босые дети воров и проституток. Участок был расчищен, и в 1862 году здесь уже вырос Колумбия-сквер — четыре квартала домов со стандартными квартирами, в которых разместилось около тысячи жильцов. Дело это было новое, и Диккенс отдавал ему столько времени, как будто ему больше нечем было заниматься. А между тем, помимо всех своих многочисленных и разнообразных дел, он был занят еще и обширной перепиской и ежедневно писал десять, а то и двадцать писем — и деловых и личных: ведь очень многие обращались к нему за советом. Он воевал не только против скверных жилищных условий, но и против сквернословия, хотя Христос едва ли отнесся бы одобрительно к методам, которыми он при этом пользовался. Он считал, что брань развращает человека, и утверждал, что на улицах Лондона услышишь больше нецензурных выражений, чем во всех европейских странах, вместе взятых. Пользуется этими выражениями главным образом молодежь, причем открыто, не стесняясь. Парламент в свое время издал указ о наказании нарушителей общественного порядка, но полиция не обращала на него никакого внимания. Диккенс решил, что пора вывести полицию из сладкого забытья и заставить ее соблюдать указ. Жил он в то время в Девоншир-Террас, и каждый день няньки водили его детей гулять в Риджентс-парк, так что, кроме интересов общественных, он руководствовался и личными: оградить детей от площадной ругани, звучавшей в парке на каждом шагу. Повод для открытия военных действий не замедлил представиться. Как-то на улице с Диккенсом поравнялась компания молодых людей, среди которых была девица лет восемнадцати, отпустившая по его адресу неприличное замечание, которое ее спутники приняли с горячим одобрением. Диккенс последовал за ними по другой стороне улицы. Он прошел целую милю, служа молодчикам и их даме мишенью для непристойных шуток. Наконец на горизонте показался полицейский, но не успел Диккенс заговорить с ним, как юнцы бросились наутек, оставив спутницу на произвол судьбы. Назвав себя полисмену, Диккенс потребовал, чтобы «эту особу взяли под стражу за то, что она употребляла нецензурные выражения в общественном месте». Полисмен заявил, что слышит подобное обвинение первый раз в жизни, но Диккенс дал ему слово, что неприятностей у него не будет. Девушка была арестована. Диккенс зашел домой и, захватив с собой указ, явился в полицейский участок, где инспектор, тоже не подозревавший о существовании указа, читал и перечитывал уголовный кодекс. На другое утро Диккенс явился к мировому судье давать свидетельские показания. Оказалось, что и судья не знаком с указом. Довольно хмуро выслушав свидетеля, он начал совещаться о чем-то со своим клерком. «Оба явно считали, что я гораздо больше заслуживаю осуждения, чем арестованная: я ведь по собственной воле потревожил их своим приходом, чего об арестованной никак нельзя было сказать». Судья заявил, что сомневается, подсудно ли это дело, так как о подобных обвинениях никто даже не слыхал. Не слыхали, так услышат, ответил Диккенс. Уж он постарается. И он вручил судье свой экземпляр указа, в котором был специально помечен пункт, запрещающий браниться в общественных местах. Это вызвало новый обмен мнениями между судьею и клерком, после чего судья спросил:
— Мистер Диккенс, вы действительно хотите посадить эту девушку в тюрьму?
— А зачем бы я иначе пожаловал сюда, по-вашему? — холодно возразил Диккенс.
Его привели к присяге, выслушали показания и приговорили арестованную к штрафу в десять шиллингов или нескольким дням тюремного заключения.
— Эх, сэр, — сказал Диккенсу полицейский, провожая его до дверей суда, — этой тюрьма будет не в новинку. Она же с Чарльз-стрит, что рядом с Друри-лейн!
Излишняя горячность? Возможно, но было ведь и другое: разве не он ходил по трущобам, отыскивая беспризорных, чтобы дать им хлеб или кров? Часто это были совсем еще девочки, сезонные работницы, сборщицы хмеля, приехавшие в Лондон в поисках работы. Не найдя ее и истратив свои скудные сбережения, девочки становились нищенками или проститутками. Диккенс писал об одном своем посещении трущоб. Дождливой зимней ночью, пробираясь вместе с приятелем по слякоти Уайтчепельского квартала, он вышел к работному дому, у стены которого валялись «пять свертков грязного тряпья». Это были люди, отчаявшиеся и измученные, те, кого не пустили ночевать: ночлежка была переполнена. Диккенс быстро проник в работный дом и разыскал коменданта.
— Вы знаете, что у ваших ворот лежат пятеро несчастных?
— Не видел, но допускаю.
— Вы что, сомневаетесь?
— Вовсе нет. Могло быть и гораздо больше.
— Это мужчины или женщины?
— Наверное, женщины. Вполне возможно, что они там ночевали и вчера и позавчера.
— Всю ночь?
— Думаю, да.
Комендант, оказывается, пускал в первую очередь женщин с детьми, и ни одного свободного места в ночлежке не осталось.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55
Питая глубочайшее презрение к парламентскому режиму, он всякий раз отвечал отказом на многочисленные предложения войти в парламент, хотя с него обещали снять расходы по проведению предвыборной кампании. Он не питал никакого доверия к правительствам — будь то консерваторы или либералы, — отлично зная, что и те и другие ставят превыше всего свои личные интересы. «Нас то и дело будоражат слухи: чартисты! Нам страшно: чартисты! — писал он в 1848 году. — А между тем правительство, как я подозреваю, преспокойно использует и слухи и страхи в своих корыстных целях». Шесть лет спустя, в разгар Крымской кампании, он говорил, что «война послужит оправданием каких угодно административных изъянов». Разве нельзя сказать то же самое о каждой войне? Правда, ему нравились отдельные члены парламента, особенно лорд Джон Рассел с его безграничной самоуверенностью и энергией. Зато Бенджамина Дизраэли, величайшего политического деятеля эпохи, он недолюбливал, объясняя свою антипатию множеством причин и не догадываясь, что на самом деле она не что иное, как исконная неприязнь «характерного» актера к «герою», который в своей карьере делает ставку на одну-единственную, тщательно продуманную роль. Как Диккенс относился к «высшему обществу», мы уже знаем: аристократов в целом он терпеть не мог, хотя отдельные особи были ему симпатичны и с этими он обычно вел себя свободно и непринужденно. Карлейль страшно развеселился, увидев, что, знакомясь с лордом Холландом, Диккенс «легонько хлопнул его по плечу», как будто говоря, что это для него не такая уж честь. Но с какой стати Диккенс должен был делать вид, что это «такая уж» честь, если он ничего подобного не чувствовал? Об этом Карлейль умалчивает.
К религиозным верованиям своего времени Диккенс относился так же независимо, как и к политическим убеждениям. Он был согласен с учением Христа, но отнюдь не с доктринами христианской церкви. Да, он не спорил, что приход в целом важнее любого из прихожан, но даже самый последний прихожанин был для него важнее церкви. Живя на Девоншир-Террас, он близко сошелся с Эдвардом Тэгартом, священником унитарианской церкви на Литтл-Портлэнд-стрит, и года два-три посещал ее вместе со своей семьей. Однако с течением времени он предпочел ей англиканскую церковь, традиции и учение которой оказались для него наиболее приемлемы. Правда, когда какой-нибудь догматик терзал верующих особенно скучной проповедью, Диккенс начинал нервничать и был просто не в состоянии усидеть спокойно. Ему было вполне достаточно учения самого Христа, которое казалось ему простым и ясным, жизнь и поступки Христа он считал безупречными. Не одну борьбу с собственным темпераментом пришлось ему выдержать, чтобы поступать как истинный христианин. Посмотрим же, насколько он в этом преуспел.
Он был доброжелателен к людям: хотел им добра и не стремился узнать их с худшей стороны. «Даже отведав белены, мисс Мигсс не смогла бы уснуть, предвкушая удовольствие уличить кого-нибудь в неблаговидном поступке», — писал он в «Барнеби Радже». К нему эти слова отнюдь не относились. Он хотел видеть в людях только лучшее, но когда ему все-таки приходилось сталкиваться с их пороками, на смену утраченным иллюзиям быстро приходила ирония. Комизм некоторых его портретов, взятых из жизни, нередко прямо пропорционален глубине его разочарования. Он был, как известно, на редкость щедр к членам своей семьи. Но ведь доброе отношение к родственникам не ахти какая добродетель. Крысы и кролики тоже очень мило относятся к своим родичам, и человека делают существом более высокого порядка его чувства к себе подобным, а не к своей родне. Давать деньги жене или мужу, детям, родителям, братьям, сестрам и так далее — это лишь разновидность эгоизма, фамильной гордости; эти деньги окупаются выгодным впечатлением, которое производит подобная щедрость. «Кто мне мать? Кто мои сестры и братья?» — спросил Христос, и ответ на эти слова вовсе не был: «Мои близкие родственники». Помощь Диккенса близким еще не доказывает, что он был человеком широкой натуры, а только свидетельствует о его сходстве с большинством смертных, в том числе и кроликов. Христианские добродетели придется поискать в чем-то ином.
«Ни один состоятельный человек на свете не придает меньшего значения богатству, чем я, — заметил он однажды. — И не проявляет большего уважения к бедности». С этим замечанием не согласился бы ни один его издатель, но так как все они — Бентли, Чэпмен и Холл, Бредбери и Эванс — нажили состояние на его книгах, то у них нет оснований брюзжать, если только их не возмущало то обстоятельство, что он помог им разбогатеть. С ним самим дело обстояло иначе: он почувствовал твердую финансовую почву под ногами только во второй половине своего писательского пути. Стяжателем он, конечно, не был, и вот один из многих примеров тому: как руководителю «Домашнего чтения», ему была бы выгодна отмена налога на бумагу. Тем не менее он не настаивал на этом, считая, что первым долгом следует отменить налоги, от которых страдают бедняки: скажем, налог на мыло. Ни его литературный гений, ни его газета не были для него средством обогащения. Он никогда не скупился, выручая друзей, когда тем приходилось туго; часто и помногу давал им взаймы; не отказывал беднякам, обращавшимся к нему за помощью, посылая им продукты, платье, уголь или деньги; щедро платил прислуге и делал все, что мог, для артистов и художников, попавших в нужду. Творить добрые дела ему помогали его помощник по «Домашнему чтению» Уиллс и еще один сотрудник газеты, Холдсворт. Когда Диккенс бывал в отъезде, он то и дело посылал им деньги на благотворительные нужды, требуя, однако, чтобы они наводили точные справки о каждом просителе, чтобы выяснить, действительно ли человек нуждается. Среди тех, кто осаждал его просьбами о помощи, попадались люди самого разного сорта, некоторые из которых на свою милостыню жили припеваючи. На одного такого профессионального попрошайку Общество борьбы с нищенством подало в суд, и Диккенса попросили выступить свидетелем, так как главной жертвой был именно он. Но, уступая просьбам жены подсудимого, главная жертва отказалась быть свидетелем. Беспризорные дети и жены пьяниц могли твердо рассчитывать на его помощь: он либо давал им деньги, либо устраивал в какой-нибудь приют. Об актерах и писателях и говорить нечего: он собирал им в помощь деньги, добивался пенсий и субсидий — одним словом, делал больше, чем иные филантропы, которые ничем другим не занимаются.
Мало того, он стал советчиком и доверенным лицом богачки Анджелы Бердетт Куттс, которая была о нем самого высокого мнения и беспрекословно слушалась его советов, о чем бы ни шла речь: об очередном пожертвовании или строительстве нового приюта. Он ведал распределением пожертвований, а поле деятельности для филантропа было в то время весьма и весьма обширным. Лондон середины викторианской эпохи представлял собой клоаку, помойную яму, рассадник болезней и преступлений. Безработица и крайняя нищета породили новое племя лондонцев: полуголодных, одичавших родителей, полуголых беспризорных детей, ютящихся по отвратительным дворикам и зловонным улочкам, сгрудившихся в тесных комнатушках, без окон, с прогнившим полом, стенами, покрытыми плесенью и пропитанными едким запахом испражнений. Вшивые, грязные, они питались отбросами и были источниками эпидемий. Это дно выглядело так жутко, такой тяжкий смрад поднимался от гниющих трущоб, что те, кому приходилось навещать эти гиблые места, нередко теряли сознание или не могли сдержать тошноты. Диккенс рассказывает читателям, что больше народу гибнет у себя на родине от антисанитарных условий, чем где-нибудь на чужбине во время войны, и что деньги, идущие на разрушительные войны, могли бы спасти жизнь бесчисленному множеству англичан. Известиями о сражениях и раздутой псевдопатриотической шумихой умышленно отвлекают внимание от страданий бедняков и несправедливостей, которые совершаются по отношению к ним. В Англии и Уэльсе за один год Крымской войны только от холеры погибло более двадцати тысяч человек.
Много ли хорошего могла в одиночку сделать женщина-филантроп в этой бездонной, зловещей, гиблой трясине? И все-таки Анджела Бердетт Куттс делала что могла. Сначала она помогала лишь особо нуждающимся. Диккенс лично узнавал о них все необходимое, посылая ей пространные отчеты и сообщая новые имена из своих собственных списков. Затем ее внимание привлекли школы для нищих детей. Диккенс отсоветовал ей участвовать в сборе средств на церковные школы, потому что главное не религиозные таинства и не тонкости различных вероучений: детей нужно прежде всего дочиста отмыть. Немало писал он об этих школах и лорду Джону Расселу. Затем встал вопрос о том, чтобы основать приют для падших женщин. Диккенс предложил купить в Шепердс Буш участок земли и несколько зданий, следил за ремонтом и установкой мебели, составил список правил, объезжал тюрьмы, отбирая наименее безнадежных кандидаток и водворяя их в приют. Он посвящал этому заведению многие и многие страницы писем, советуя, как лучше его организовать. Привычные методы ортодоксальной религии были здесь, по его мнению, неприемлемы. Священникам надлежало усвоить, что не страх должен толкать на стезю добродетели; она должна стать заманчивой целью. Он считал, что в принципе неправильно посылать миссионеров в колонии. На эти средства стоило бы попробовать обратить в христианскую веру самих англичан; увести с улиц толпы беспризорных, незнакомых со школой ребятишек и поместить их в дома, где их будут содержать в чистоте, сытно кормить и предоставят им возможность учиться.
И, наконец, вместе с Анджелой Бердетт Куттс Диккенс взялся за расчистку трущоб. Поехав в Бетнал Грин, они присмотрели там подходящее место — Нова Скоуша Гарденс. Это было не что иное, как огромная свалка мусора, на которой играли дети, грязные, оборванные и босые дети воров и проституток. Участок был расчищен, и в 1862 году здесь уже вырос Колумбия-сквер — четыре квартала домов со стандартными квартирами, в которых разместилось около тысячи жильцов. Дело это было новое, и Диккенс отдавал ему столько времени, как будто ему больше нечем было заниматься. А между тем, помимо всех своих многочисленных и разнообразных дел, он был занят еще и обширной перепиской и ежедневно писал десять, а то и двадцать писем — и деловых и личных: ведь очень многие обращались к нему за советом. Он воевал не только против скверных жилищных условий, но и против сквернословия, хотя Христос едва ли отнесся бы одобрительно к методам, которыми он при этом пользовался. Он считал, что брань развращает человека, и утверждал, что на улицах Лондона услышишь больше нецензурных выражений, чем во всех европейских странах, вместе взятых. Пользуется этими выражениями главным образом молодежь, причем открыто, не стесняясь. Парламент в свое время издал указ о наказании нарушителей общественного порядка, но полиция не обращала на него никакого внимания. Диккенс решил, что пора вывести полицию из сладкого забытья и заставить ее соблюдать указ. Жил он в то время в Девоншир-Террас, и каждый день няньки водили его детей гулять в Риджентс-парк, так что, кроме интересов общественных, он руководствовался и личными: оградить детей от площадной ругани, звучавшей в парке на каждом шагу. Повод для открытия военных действий не замедлил представиться. Как-то на улице с Диккенсом поравнялась компания молодых людей, среди которых была девица лет восемнадцати, отпустившая по его адресу неприличное замечание, которое ее спутники приняли с горячим одобрением. Диккенс последовал за ними по другой стороне улицы. Он прошел целую милю, служа молодчикам и их даме мишенью для непристойных шуток. Наконец на горизонте показался полицейский, но не успел Диккенс заговорить с ним, как юнцы бросились наутек, оставив спутницу на произвол судьбы. Назвав себя полисмену, Диккенс потребовал, чтобы «эту особу взяли под стражу за то, что она употребляла нецензурные выражения в общественном месте». Полисмен заявил, что слышит подобное обвинение первый раз в жизни, но Диккенс дал ему слово, что неприятностей у него не будет. Девушка была арестована. Диккенс зашел домой и, захватив с собой указ, явился в полицейский участок, где инспектор, тоже не подозревавший о существовании указа, читал и перечитывал уголовный кодекс. На другое утро Диккенс явился к мировому судье давать свидетельские показания. Оказалось, что и судья не знаком с указом. Довольно хмуро выслушав свидетеля, он начал совещаться о чем-то со своим клерком. «Оба явно считали, что я гораздо больше заслуживаю осуждения, чем арестованная: я ведь по собственной воле потревожил их своим приходом, чего об арестованной никак нельзя было сказать». Судья заявил, что сомневается, подсудно ли это дело, так как о подобных обвинениях никто даже не слыхал. Не слыхали, так услышат, ответил Диккенс. Уж он постарается. И он вручил судье свой экземпляр указа, в котором был специально помечен пункт, запрещающий браниться в общественных местах. Это вызвало новый обмен мнениями между судьею и клерком, после чего судья спросил:
— Мистер Диккенс, вы действительно хотите посадить эту девушку в тюрьму?
— А зачем бы я иначе пожаловал сюда, по-вашему? — холодно возразил Диккенс.
Его привели к присяге, выслушали показания и приговорили арестованную к штрафу в десять шиллингов или нескольким дням тюремного заключения.
— Эх, сэр, — сказал Диккенсу полицейский, провожая его до дверей суда, — этой тюрьма будет не в новинку. Она же с Чарльз-стрит, что рядом с Друри-лейн!
Излишняя горячность? Возможно, но было ведь и другое: разве не он ходил по трущобам, отыскивая беспризорных, чтобы дать им хлеб или кров? Часто это были совсем еще девочки, сезонные работницы, сборщицы хмеля, приехавшие в Лондон в поисках работы. Не найдя ее и истратив свои скудные сбережения, девочки становились нищенками или проститутками. Диккенс писал об одном своем посещении трущоб. Дождливой зимней ночью, пробираясь вместе с приятелем по слякоти Уайтчепельского квартала, он вышел к работному дому, у стены которого валялись «пять свертков грязного тряпья». Это были люди, отчаявшиеся и измученные, те, кого не пустили ночевать: ночлежка была переполнена. Диккенс быстро проник в работный дом и разыскал коменданта.
— Вы знаете, что у ваших ворот лежат пятеро несчастных?
— Не видел, но допускаю.
— Вы что, сомневаетесь?
— Вовсе нет. Могло быть и гораздо больше.
— Это мужчины или женщины?
— Наверное, женщины. Вполне возможно, что они там ночевали и вчера и позавчера.
— Всю ночь?
— Думаю, да.
Комендант, оказывается, пускал в первую очередь женщин с детьми, и ни одного свободного места в ночлежке не осталось.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55