А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Ставя спектакли, выпуская газету, работая над книгой путевых заметок и побивая для собственного удовольствия рекорды по ходьбе, он находил еще время принимать гостей у себя на Девоншир-Террас. В театре и газете он вникал во всякую мелочь и дома точно так же умел своевременно позаботиться обо всем, что требовалось по хозяйству. Так, в крещенский праздник 1846 года он второпях писал Кэт из своей редакции на Уайтфрайрс: «Ужас, что за погода! Не послать ли тебе к Эджинтону на Пиккадилли? Может быть, его люди возьмутся за сходную плату построить навес от нашей парадной двери до обочины тротуара? Их теперь делают повсюду. Дамам, право же, слишком далеко приходится идти по дождю». Что ни говори, а на приемы уходила масса денег, и он знал, что единственный способ пожить экономно — это уехать за границу. Осенью 1845 года жена подарила ему шестого ребенка, и теперь при мысли о будущем ему становилось жутковато: быть может, детям, носящим столь громкие имена, нужно дать в жизни что-то особенное? Первенец Диккенса был назван Чарльзом в честь отца, старшая дочь (прозванная в семейном кругу Мэми) носила имя покойной Мэри, сестры Кэт. Остальным детям отец дал имена своих друзей: Макриди, Лендора, Джеффри, д'Орсэ, Теннисона, Бульвер-Литтона и Сиднея Смита. Одного в честь знаменитого писателя окрестили Генри Филдингом. Младшего отпрыска нарекли Альфредом д'Орсэ Теннисоном, и оба крестных отца давали традиционные обещания у купели Мэрилебонской церкви. Обеспокоенный участью обладателей всех этих знаменитых имен, полубольной от передряг, связанных с газетой, чувствуя, что его творческая мощь иссякает, Диккенс обратился к одному из членов кабинета с просьбой предоставить ему должность в лондонском магистрате. Ответ пришел необнадеживающий, и Диккенс снова решил сдать свой дом, поехать за границу, начать новую книгу и скопить денег. Им уже овладело привычное возбуждение — предвестник очередного творческого «запоя». «Смутные мысли о новой книге роятся во мне, — писал он в марте 1846 года леди Блессингтон. — Я брожу по ночам бог весть где — Вы же знаете, что со мной всегда творится в такие дни: алчу покоя и не нахожу его». История с газетой взволновала и огорчила его. Ему стало казаться, что больше всего ему нужны покой и отдых, но, когда у него бывала реальная возможность насладиться и тем и другим, он терял покой, а об отдыхе не хотел и думать.
Ехать снова в Геную, где все напоминало о де ля Рю, Кэт решительно отказалась, хотя он всячески уговаривал ее. Зато от поездки по Швейцарии у них остались самые лучшие воспоминания, и супруги поладили на том, что проведут шесть месяцев у Женевского озера. 1 июня 1846 года, снова в сопровождении Луи Роша, Диккенсы покинули старую добрую Англию и отправились вниз по Рейну, обнаружив по дороге (в Майнце), что диккенсовские произведения пользуются широкой известностью в Германии. Из Базеля в трех каретах отправились в Лозанну. Ехали трое суток, причем по дороге случилось происшествие, о котором Диккенс любил потом рассказывать с соответствующей мимикой и интонацией. В одной таверне, где они остановились, плохо кормили, о чем их кучер заявил хозяину. «После недолгого обмена любезностями хозяин произнес:
— Scelerat! Mecreant! Je vous boaxerai!
На что наш «вуатюрщик» ответствовал:
— Aha! Comment ditez-vous? Voulez-vous boaxer? Eh? Voulez-vous? Ah! Boaxez-moi donc!
Эти реплики сопровождались жестами, полными зловещего смысла и говорившими яснее всяких слов, что новый глагол образован от популярного английского глагола «боксировать», то есть попросту залепить оплеуху. Повторили они это свое «набоуксировать» по меньшей мере раз сто, неизменно приводя этим друг друга в полнейшее бешенство».
В Лозанне на первых порах остановились в отеле «Жибон», а потом Чарльз и Кэт подыскали и постоянное жилье — прелестную маленькую виллу «Розмон», расположенную на холме, прямо над водою, и окруженную чудными садами. Из окон открывался великолепный вид на озеро и горы, а стоило это великолепие десять фунтов в месяц.
Понимая, что духовное развитие детей тоже лежит на его ответственности, Диккенс не сразу взялся за новую серьезную вещь, а написал сначала житие Иисуса Христа, простым, понятным для детей языком. Вскоре вокруг него образовался кружок знакомых: бывший член парламента Уильям Холдиманд, швейцарский джентльмен по имени де Сержа и Ричард Уотсон с женою, у которых Диккенс впоследствии иногда гостил в Рокингемском замке в Нортгемтоншире. Окрестности Лозанны напоминали нашим путешественникам Англию, да и швейцарским протестантам были свойственны черты лучшей части английской нации: это был жизнерадостный народ, опрятный, чистоплотный и трудолюбивый — народ, на который можно положиться. Книжные лавки на улицах Лозанны попадались на каждом шагу, а монахи и священники, к счастью, очень редко. Зато стоило заехать в католический кантон, и сразу же все вокруг менялось: «грязь, болезни, невежество, мрак и нищета». Так и «в Ирландии, — писал Диккенс, — причина всех зол — религия, а в Англии — порочная система правления и подлые дела тори».
Кто только не побывал у них, пока они жили в Швейцарии! И Тальфуры, и Гаррисон Эйнсворт, и молодожены Томпсоны. Приехал Теннисон, которым Диккенс искренне восхищался, но без взаимности: Теннисона раздражала диккенсовская сентиментальность. Диккенс пригласил поэта в Швейцарию на все лето, но Теннисон, чувствуя, что, живя бок о бок, им не поладить, отказался; и умно поступил: первые две недели Диккенс обычно бывал чудо как гостеприимен, потом гость ему надоедал. Много, но ненадолго — вот что было ему по душе! Диккенс усердно занялся французским языком и вскоре свободно говорил на нем, хотя так и не смог избавиться от сильного английского акцента. Ходил он без устали, как всегда, чаще всего вечером, после работы, миль по пятнадцать каждый день. Лето близилось к концу, и он повез Кэт и Джорджину в Шамони и на Сен-Бернардский перевал. «Мон-Блан, долина Шамони, Мэр де Гляс и вообще все чудеса этого чудеснейшего уголка превзошли все ожидания. Не могу представить себе ничего более грандиозного и величественного. С ума схожу при мысли о том, что можно написать об этом. Впечатления так и клокочут во мне».
За новую свою вещь — «Домби и сын» — он взялся в конце июня, но писать в привычном стремительном темпе не мог. Мешало тревожное сознание, что одновременно с новым романом придется готовить очередную рождественскую повесть; мешало отчасти и подавленное настроение, от которого он то и дело страдал, живя в Лозанне, настолько, что стал даже серьезно опасаться полного упадка сил или нервного расстройства. А кроме того, ему не хватало лондонских улиц — ночных улиц, запруженных народом. «Сказать не могу, как они мне нужны. Они как будто дают моему мозгу нечто жизненно необходимое для работы». Он был, как всегда, неистощимо изобретателен и с трудом сдерживал себя, чтобы «не поддаться соблазну потешить душу фантастическими выдумками». Некоторые отрывки получались настолько смешными, и он так хохотал над ними, что слезы застилали ему глаза, мешая работать. В сентябре он на время отложил «Домби», чтобы начать обещанную рождественскую повесть «Битва жизни». Однако, написав приблизительно треть ее, вдруг испугался: как бы «Домби» не пострадал из-за того, что он отдает столько энергии другой книге, торопясь закончить ее в срок. Бог с ней, с повестью, он вообще не станет ее писать. Но на душе стало еще тревожнее. Так недолго и заболеть! Чтобы прийти в себя и передохнуть, он помчался в Женеву, надеясь, что перемена обстановки поможет ему принять правильное решение. Так оно и случилось. Ему стало лучше, и он вновь почувствовал, что способен одолеть обе книжки. Возвратившись в Лозанну, он быстро закончил «Битву жизни», подготовил новый выпуск «Домби», снова поехал в Женеву и здесь в «Отеле де Лекю» «испек» еще один выпуск, посвященный воспоминаниям ранних лет. «Надеюсь, что заведение миссис Пипчин вам понравится. Оно взято из жизни. Я и сам в нем побывал — кажется, мне не было тогда и восьми лет. Впрочем, я помню его, как сейчас, и, уж конечно, понимал его тогда не хуже, чем нынче... Об этом раннем кусочке моей жизни вспомнилось мне в Женеве».
Первый выпуск «Домби и сына» был напечатан в октябре 1846 года и имел, к радости автора, огромный успех: по сравнению с его последней книгой, «Мартином Чезлвитом», было продано на двенадцать тысяч экземпляров больше. Выпуски выходили ежемесячно вплоть до апреля 1848 года. Сам Диккенс был о «Домби» высокого мнения. «Я возлагаю на „Домби“ большие надежды, — признался он своему тестю, — верю, что его надолго запомнят и будут читать даже много лет спустя... С самого начала я отдавал ему все свои силы и время — и в каком же я странном состоянии теперь, когда мы с ним расстались!» В «Домби», как и во всех его книгах, очень много хорошего, такого, что мог создать только он, но не меньше и плохого, чего, кроме него, никто и не осмелился бы написать. Его творческие удачи великолепны, промахи его чудовищны. Быть может, лишь тот, кому удалось создать Каттля, способен придумать Каркера. Это ведь вообще не человек, а просто орудие, которым Диккенс воспользовался, чтобы излить свою ненависть и отвращение. Каркер «с ног до головы пропитан коварством», он сидит за работой, «как кот, подстерегающий мышонка у норы», он мурлычет и гладит «мягкой», бархатной лапкой, готовый в любой момент выпустить острые когти». Когда он проезжает мимо хозяйского крыльца, пес Диоген рычит и лает, а с невозмутимого летописца вдруг будто ветром сдувает всякую сдержанность: он неистовствует так, что Флобер был бы просто шокирован. «Так его, Ди! И держись поближе к хозяйке! — восклицает Диккенс. — Ату его, ату! Выше голову! Глаза горят, свирепая пасть готова рвать на части. Так его! Не давай ему прокрасться мимо! Ты не ошибся, почуяв добычу, — это кот, Ди, это кот!» Из чего мы можем заключить, что Диккенс не слишком-то жаловал кошек. Каркеру уготована не безмятежная кончина — это ясно; но Диккенс полумер не признает. Каркер попадает под скорый поезд. Он «пронзительно закричал, его сбило с ног, подхватило, затянуло под колеса, закрутило, искромсало, изрезало, и огненное чудовище, слизнув лужицу жизни, выплюнуло в воздух раздробленные черепки». Уф! Право же, можно подумать, что Каркер — это переодетый издатель!
Первые читатели «Домби и сына» жили в те времена, когда железные дороги и паровозы были в новинку, потому-то мы и читаем так много о железных гигантах, которые мчатся по земле, изрыгая пар и языки пламени. Клубы дыма сгустились в воздухе, и, как бы в ответ на это, сгустились тучи на горизонте духовной жизни века, и творчество Диккенса, это волшебное зеркало эпохи, уже отражает их. Чего стоит, например, его «падшее созданье», это исчадие тьмы, которое он посылает «во мглу ночи, под воющий ветер и хлещущий дождь»! Но есть в книге и сцены, пронизанные тончайшим юмором. Одна из них посвящена миссис Чик, возмущенной коварными намерениями мисс Токс. «Ну, теперь у меня с глаз пеленка спала, — и миссис Чик сорвала с глаз невидимую детскую пеленку». Да и капитану Каттлю не сыщешь равных среди всех книжных моряков. Он один из немногих диккенсовских героев, которые будят в душе читателя чувство умиротворения, — оттого, быть может, что, любуясь морем, автор книги всегда вкушал душевный покой (насколько это было возможно при его темпераменте). Даже от любимых книг капитана веет миром и тишиной; «ибо он поставил себе за правило читать по воскресным дням одни только толстые книги из уважения к их солидному виду. Много лет назад он приобрел в книжной лавке преогромную книжищу. Когда бы он ни взялся за нее, пяти строк бывало достаточно, чтобы у него начали путаться мысли. Он еще так и не выяснил, о чем в ней говорится».
В середине ноября 1846 года Диккенс увез свое семейство в Париж, испытав несколько неприятных моментов в пограничной таможне, где «взвешивали наше столовое серебро — каждую ложечку, каждую вилку. Мы торчали тут же, в густом тумане, на трескучем морозе, три с половиной часа! И какой только чепухой не занимались в это время чиновники! О чем только не спорили с моим храбрым курьером!» Споры, по-видимому, были вызваны тем, что «курьер Рош добровольно, упорно и без всякой надобности нес несусветную чушь о моих книгах, исключительно ради удовольствия подурачить чиновников». Остановившись в отеле «Брайтон», Диккенс тут же принялся ходить по всему городу, то и дело забираясь бог весть куда и не зная, как попасть домой. «Найти жилье, оказывается, ужасающе трудно», — писал он, уже водворившись в доме № 48 по Рю де Курсель. «Четыре дня подряд — сплошная пытка. Но в конце концов дом у нас все-таки есть, и к тому же, по-моему, самый нелепый на свете (о чем Вам с гордостью и сообщаю). Ничего подобного, насколько мне известно, на земном шаре нет и быть не может. Спальни — как театральные ложи. В столовых, коридорах и лестницах разобраться совершенно невозможно. Столовая представляет собою нечто вроде пещеры, размалеванной с пола до потолка под рощицу, причем между ветками деревьев натыканы зачем-то осколки зеркала. В отделке гостиной виден проблеск здравого смысла, но попасть в нее можно только сквозь вереницу малюсеньких комнатушек, похожих на суставы телескопа и увешанных драпировками загадочного назначения. Подобную анфиладу мог бы с успехом задумать и осуществить (получив нужные материалы) безнадежный и неизлечимый пациент какого-нибудь сумасшедшего дома». На первых порах он даже не мог работать в этом диковинном сооружении и часами просиживал за столом, не написав ни слова. Пришел декабрь, и с ним лютые холода: «Вода в умывальных кувшинах застывает твердыми глыбами с горлышка до дна; кувшины взрываются, как пушечные ядра, а твердые, как гранит, глыбы выкатываются на стол и в умывальник». Но толпы на улицах разгоняли уныние, а вид трупов — он изредка бывал в Морге — действовал успокоительно, и вскоре он уже работал на полную мощность. Немало огорчений доставляли ему иллюстраторы. Физ составил себе совершенно неверное представление о миссис Пипчин, а Лич допустил серьезную ошибку в одной из гравюр к «Битве жизни». Первому были посланы подробные наставления, но изъять гравюру Лича было поздно, да и обижать художника не хотелось, и Диккенс смолчал. А кроме того, автор «Домби» заметил, что вещи, которые ему «кажутся чудовищными, другим могут представляться в совершенно ином свете».
С 15 по 20 декабря он пробыл в Лондоне, чтобы присутствовать на репетициях «Битвы жизни»: его новая рождественская повесть была переделана для сцены. Обнаружив, что очень немногие из исполнителей понимают, о чем идет речь и как нужно играть, он устроил для них читку у Форстера. «Состоялась читка пьесы. Форстер расщедрился на семьдесят шесть бутербродов с ветчиной (закупленных в Гольборне) — наиогромнейших размеров и с наисвежайшим хлебом. Когда вышеупомянутые продукты попали в желудки присутствующих и уютно расположились в них (в результате чего пропорции дамских фигур чудовищно исказились), Форстер распорядился, чтобы сорок два несъеденных бутерброда роздали беднякам. Генри было приказано найти самых бедных женщин, но не отдавать им ни одного бутерброда, не разузнав хорошенько, кто они, какого поведения, какую жизнь прожили. Форстер неподражаем!» Пьеса имела бурный успех, театр ревел, вызывая на сцену автора. После спектакля автор вернулся в Париж, узнав накануне отъезда, что в первый же день по выходе в свет было распродано двадцать три тысячи экземпляров «Битвы жизни».
Но старый враг — газета «Таймс» не унималась. «Сверчок на печи» на ее страницах был назван «пустой болтовней, распиской в собственной глупости». Автору советовали пополнить свое скудное образование, занявшись чтением на досуге, и обвиняли его в том, что он восстанавливает бедных против богатых. А между тем, внимательно прочитав страницы, посвященные домашней жизни трудового люда, можно сказать, что дело обстоит как раз наоборот. Отзывов о своей работе он обычно не читал — разве что когда друзья обращали его внимание на что-нибудь особенно лестное. Но сейчас ему попалась на глаза чья-то ссылка на статью «Таймс» о «Битве жизни». Статья была особенно гнусной. В ней говорилось, что именно Диккенс повинен в том, что книжный рынок ежегодно наводняется «потоком макулатуры», то есть рождественскими рассказами, — мало того, что сам он состряпал, «безусловно, самый бездарный из них». Во всех его последних книгах, разглагольствовал критик, нет «и тени самобытности, жизненной правды, естественности или красоты», а так как он, несомненно, не лишен таланта — это ясно из «Пиквика», — его «неслыханное бесстыдство непростительно». Ему следует «остеречься и не повторять больше подобных промахов», поучал автор статьи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55