Увидев, что Диккенс интересуется школой, он насторожился и, очень недружелюбно поговорив с посетителями минут пять (и снабдив одного из них во время этого разговора материалом для будущего портрета Сквирса), захлопнул у них перед носом дверь. Диккенс порасспрашивал кое-кого по соседству и еще больше убедился в том, что о позорном обращении, которому подвергаются ученики йоркширских школ, должны узнать все. Он взялся за работу с особым, злым увлечением, заметив, правда, что «Мистер Сквирс и его школа — только бледные и тусклые отражения действительности, намеренно затушеванные и неяркие, иначе их сочли бы неправдоподобными».
И хотя он оговорился, что «Мистер Сквирс — представитель целого класса, а не отдельно взятое лицо» и постарался замаскировать место действия, вскоре ни для кого уже не было секретом, что это Шоу и его заведение. Шоу был разорен и не смог пережить этого, а «академия» закрылась. Доброе дело не пропало даром: вскоре эта часть Йоркшира перестала быть образовательным центром. Диккенс дискредитировал самую систему, при которой детей вверяют неограниченному произволу садистов наставников.
Отвлекаясь от естественного чувства, что Шоу и ему подобных следовало бы душить в колыбели, нельзя не пожалеть ни в чем не повинных учителей и служителей более почтенных заведений: их ведь тоже выбросили на улицу. Пострадали лавочники и хозяева гостиниц: картины несчастной жизни подростков в «Николасе Никльби» вызвали живой отклик. Не удивительно, что в окрестностях Бернард Касл в имя «Диккенс» еще не один год вкладывали его буквальный смысл — «черт». Некоторые ученики Шоу выступили с протестом по поводу того, как описана в романе жизнь Бауз Акэдеми, но ведь Диккенс основывался и на показаниях, представленных суду во время процессов над Шоу, и на тех сведениях, которые сам раздобыл на месте. Существуют и среди воров свои понятия о чести — точно так же, видимо, есть своеобразная круговая порука и у негодяев: ученики, которым методы Шоу пришлись по душе, были, конечно, его любимчиками.
Единственным человеком, который действительно имел веские основания жаловаться, была мать писателя, но она, к счастью, не узнала себя в образе миссис Никльби. Миссис Диккенс сумела бы, пожалуй, уловить сходство, если бы ее портрет не был так правдив, особенно в некоторых частностях. Миссис Никльби — точная копия матушки Чарльза, но в то же время и карикатура, в которой все смешное преувеличено, а все достойное уважение затушевано, так что, как писал ее сын: «Миссис Никльби собственной персоной, сидя передо мною на вполне реальном стуле, осведомилась однажды, верю ли я действительно в то, что свет когда-либо видывал подобную особу». По мнению Дж. У. Т. Ли, фанатичного поклонника Диккенса, «нельзя представить себе ничего более бестактного, чем этот пасквиль на родную мать». Менее рьяному почитателю Диккенса дело представляется иначе. Портрет, вообще говоря, написан беззлобно, и почему бы в самом деле автору (который ничего по-настоящему оригинального создать не может, поскольку в этом его уже опередил господь бог), почему бы ему не воспользоваться в интересах своего искусства теми чертами характера, которыми всевышний наделил пусть даже и его собственную мать? «Писатели создают своих персонажей по кусочкам, обрывкам, случайным черточкам разных характеров», — сказал Теккерей. Миссис Никльби — кусочек миссис Диккенс; портрет ее нарочито шаржирован в соответствии с тем, какие очертания он принимал в воображении сына. «Каждый „живой“ образ какого бы то ни было романа взят — открыто или тайком — из жизни, украден из чьей-то биографии, целиком или частями. Либо это цельный портрет, либо нечто вроде лоскутного одеяла», — говорил Г. Дж. Уэллс. Миссис Никльби, как и любая другая удавшаяся фигура диккенсовских романов, — частица известного автору живого человека, обшитая «лоскутками». Даже тот, кто имел самое непосредственное отношение к этому портрету, не мог распознать в нем сходства с собою. Это прямо счастье, что люди никогда не видят собственных нелепых черточек, иначе всем первоклассным романистам и драматургам пришлось бы искать себе другую профессию.
Жизненность созданных Диккенсом характеров в большей степени, чем у любого другого великого писателя, зависела от верности его наблюдений — впрочем, это естественно, если вспомнить, что речь идет о творчестве прирожденного актера. Когда ему приходилось полагаться только на собственную фантазию, получались немыслимые фигуры, похожие скорее всего на героев волшебной сказки. Взять хотя бы братьев Чиррибль из романа, о котором идет речь. Гаррисон Эйнсворт частенько рассказывал Диккенсу о паре превосходных дельцов по фамилии Грант — набойщиков с манчестерской улицы Кэннон-стрит. Когда Диккенс поехал в Манчестер, Эйнсворт дал ему рекомендательное письмо к этим своим знакомым. Возможно, что за вкусным обедом многие коммерсанты действительно похожи на братьев Чиррибль, и, без сомнения, к тому времени, когда подоспел десерт и бокалы наполнились портвейном, братья в глазах Диккенса были уже окружены эдаким лучистым ореолом. Другое дело, если бы ему пришлось столкнуться с ними в деловой обстановке, тогда они едва ли пригодились бы ему как прототипы братьев Чиррибль. А вот мистер Манталини, этот взят из жизни — самые смешные сцены в книге посвящены ему и его супруге.
«— Жизнь моя, — промолвил мистер Манталини. — Как же чертовски долго тебя не было!
— А я и не знала, любовь моя, что здесь мистер Никльби, — отозвалась миссис Манталини.
— Ах, так, значит, он трижды негодяй, этот лакей, проклятый чертов негодяй, душа моя, — возразил мистер Манталини.
— Милый, — произнесла мадам, — а ведь это все ты виноват.
— Я, радость моего сердца?
— Разумеется, — подтвердила леди, — чего же еще ждать, мой драгоценный, если ты не делаешь ему замечаний?
— Замечаний, восторг моей души?
— Да. Я уверена, что с ним необходимо побеседовать как следует, — капризно сказала мадам.
— Так пусть же она не волнуется понапрасну, — объявил мистер Манталини, — его будут сечь кнутом, пока он не возопит, как тысяча чертей. — С этим обещанием мистер Манталини поцеловал мадам Манталини, после чего мадам Манталини игриво потянула мистера Манталини за ушко, и, наконец, когда со всем этим было покончено, они перешли к делу.
— Мне стыдно за вас, — с неподдельным возмущением изрекла мадам Манталини.
— Стыдно? За меня, радость моя? Она знает, что лепечет чертовски прелестно, но все выдумывает, моя бяка, — парировал мистер Манталини. — Она знает, что ей нечего стыдиться за своего пупсика».
Однако в конце концов сия дама, которую он именует «неразбавленным ананасным соком», которая обвивает его «своим очарованием, как чистая и ангелоподобная гремучая змея», и ради которой он готов утопиться и стать «чертовым мертвым телом, влажным и сырым», — дама эта его покидает. Мы видим его в последний раз где-то в подвале Сохо: осыпаемый градом упреков со стороны дамы — на сей раз уже другой, — он вертит ручку стирального катка.
«— Ах ты, изменник, предатель! — голосила леди, угрожая перейти от словесных оскорблений к оскорблениям действием.
— Изменник? Черт возьми! Ну-ну, душенька, ну же, моя нежная, обворожительная, обаятельная и чертовски обольстительная курочка, угомонись!
— Ни за что! — завизжала женщина. — Я тебе все глаза выцарапаю.
— Ах, что за жестокий ягненочек! — воскликнул мистер Манталини.
— Тебе и верить-то нельзя! — бушевала женщина. — Вчера целый день где-то шатался. Знаю, где ты увивался, знаю! Что, правда небось? Мало того, что я за него заплатила два фунта четырнадцать шиллингов, мало того, что вызволила из тюрьмы и взяла сюда — пусть, мол, живет себе джентльменом! А он вот что вытворять? Мне же еще вздумал разбить сердце?
— Никогда я не разобью ей сердца. Я стану паинькой, никогда не ослушаюсь, я больше не буду, пусть она меня простит, — увещевал ее мистер Манталини, выпустив ручку катка и умоляюще сложив руки. — Ее симпатичный дружок совсем убит. Он летит к чертям собачьим. Она сжалится, да? Она не станет кусаться и царапаться? Она его приголубит, утешит? Ах ты, черт возьми!»
Но вот вышел в свет первый выпуск «Николаса Никльби», и в тот же день было продано пятьдесят тысяч экземпляров. Такой цифры не знали и самые удачные выпуски «Пиквика». Успех объяснялся тем, что, не утратив свежести, отличающей первый диккенсовский роман, «Никльби» дает более правдивую картину реальной действительности. Никогда больше не писал Диккенс с таким неистощимым весельем. Как обычно, сюжет и героев кто-то поспешно присвоил, переделал и с успехом поставил в театре, причем «пострадавший» — автор — оказался настолько великодушен, что похвалил и постановку и актеров (а вот когда он ходил смотреть инсценировку «Оливера Твиста», то во время первой же сцены улегся на пол в ложе да так и не вставал до самого конца). Почти все, что он писал, крали театральные пираты; крали нередко до того еще, как вышли все выпуски, иногда ставили одновременно в нескольких театрах. Что оставалось делать? Либо смеяться, либо ругаться — и терпеть. Ему по-прежнему хотелось писать пьесы, и он обратился к Макриди с просьбой поставить его собственный вариант переделанного для сцены «Оливера Твиста». Но Феджин оказался Макриди не по плечу, и прошло два поколения, прежде чем на сцене в исполнении Бирбома Три ожил тот самый еврей, которого создал Диккенс. Потом Диккенс как-то прочел Макриди свой водевиль. «Он читает не хуже опытного актера. Удивительный человек!» — заметил Макриди у себя в дневнике. Форстер, присутствовавший при чтении, отзывался на каждую шутку громоподобным хохотом, надеясь, что на постановщика произведут должное впечатление комедийные возможности водевиля. Однако ни сама вещь, ни громкое одобрение Форстера не пробудили в Макриди должного энтузиазма, и он отклонил водевиль. По этому случаю Диккенс послал ему дружелюбную записку: «Поверьте, ничто в этой истории не вызывает во мне разочарования, кроме мысли о том, что я не смог оказаться Вам в чем-то полезен». Макриди был тронут и поведал страницам своего дневника, что поступки Диккенса «делают ему честь. Истинное наслаждение встретиться с человеком возвышенным и добросердечным. Для меня Диккенс и Бульвер — это неоспоримо благородные образцы человеческого благородства».
В 1839 году у Макриди и его семейства наладились с Диккенсами такие близкие отношения, что актер то и дело заходил к другу скоротать вечерок в «очень непринужденной и теплой обстановке». Однажды за ужином, устроенным по поводу крестин одного младенца и дня рождения другого, были произнесены спичи, которые пришлись не по вкусу Макриди. Зато другой спич привел его в отличное расположение духа, и не удивительно: это был тост за здоровье героя дня, предложенный Диккенсом во время обеда, устроенного Шекспировским клубом в честь Макриди. Тут Диккенс говорил «весьма искренне, красноречиво и трогательно», заключив свою речь «мадригалом в мой адрес, который привел меня в совершенное умиление». Шекспировский клуб просуществовал недолго, и даже Диккенс при всей своей находчивости не сумел его спасти. Дело было так. Однажды, когда члены клуба собрались под председательством Боза, слово для тоста взял Форстер и был так самоуверен, так назойливо громогласен, что раздраженные гости — из тех. кто помоложе, — стали шумно выражать свое неодобрение. Форстер вышел из себя и затеял перебранку. Диккенс несколько раз пытался восстановить порядок, но в конце концов был вынужден покинуть председательское кресло. Клуб распался. Впрочем, Макриди и Диккенса не слишком огорчало это обстоятельство: весною 1838 года они были избраны членами литературного клуба «Атэнеум». У друзей было много общего: они сходились во вкусах, в политических и религиозных убеждениях — только театром писатель, несомненно, был одержим гораздо больше, чем актер. Роднили их и общие увлечения: оба были страстными ходоками, с интересом обследовали тюрьмы, обожали танцевать и однажды были застигнуты на месте преступления, играя в чехарду с Джеролдом, Маклизом и Форстером.
Много летних месяцев в период между 1836 и 1840 годами провел Диккенс либо в Элм Лодже (Питершэм), либо в Эйлза Парк Виллас (Твикенгем), — провел в трудах и забавах, самозабвенно отдаваясь всему, за что бы ни взялся. Вместе с ним здесь и там проводили дни, а то и недели старые друзья: Томас Бирд и Томас Миттон — и новые приятели: Эдвин Лэндсир, Дэниэл Маклиз, Гаррисон Эйнсворт, Кларксон Стэнфилд, Дуглас Джеролд, Т. Н. Тальфур, Макриди, Теккерей и многие другие; а также его собственная семья и родственники жены. И все были обязаны вместе с ним принимать участие в играх, экскурсиях и местных спортивных состязаниях. Чего он только не затевал! И бег, и прыжки, и метание колец! Играли в крикет и в волан, играли на бильярде, запускали воздушные шары, устраивали танцы — всего не перечесть! И все это с шумом, с азартом, и самым шумным, самым азартным участником всех игр и развлечений был Диккенс, отдававшийся им без остатка. Опьяненный быстрым успехом, он наслаждался забавами, как дитя, и его возбуждение передавалось другим, заражало их. Бывали, правда, минуты, когда у него портилось настроение — скажем, из-за какой-нибудь особенной злобной рецензии. Как все большие писатели, он был жертвой того, что Маколей называет «свирепой завистью честолюбивых тупиц» от литературы. Но он относился к нападкам достаточно мудро: вспылит на несколько секунд, проведет час в горьких размышлениях — и выбросит всю эту чепуху из головы. Много лет, как и теперь, газета «Таймс» с лютой злобой обрушивалась на его романы, чем по мере сил отравляла ему жизнь в молодые и в зрелые годы, но он всегда утешал себя мыслью о том, что это не беда, если всякая мерзость так и лезет в глаза, заслоняя остальное: «Ведь столько хорошего в каждом мгновенье нашей жизни, что мы порою едва отдаем себе в этом отчет».
Осенью 1838 года он на две недели устроил себе каникулы — уехал из Лондона вместе с Хэблотом К. Брауном. Первым долгом остановились в Лимингтоне, затем навестили Кенилворт, «и оба пленились им, — писал Диккенс жене. — Право же, летом надобно непременно здесь пожить, если, бог даст, все мы будем здоровы и благополучны. Ты вообразить себе не можешь, что это за прелесть. Устроить в хорошую погоду чтение среди развалин — роскошь, да и только». Оттуда направились в Варвик Касл, дальше в Стрэтфорд-на-Эйвоне, «посидели в той самой комнате, где родился Шекспир, оставили наши автографы, читали автографы, оставленные другими, и так далее». Он берег себя: и ел очень мало и мало пил, а все-таки не избежал болей в боку. К тому времени, как прибыли в Стрэтфорд, боль стала нестерпимой, и он был вынужден проглотить изрядную дозу белены. «Результат получился восхитительный. Спал безмятежно, крепко и покойно. Сегодня утром чувствую себя значительно лучше. И голова ясная — на нее белена никак не повлияла. Я, по правде сказать, боялся: очень уж сильное действие она произвела на меня — подхлестнула мои силы чрезвычайно и в то же время усыпила». По дороге в Шрузбери проехали через Бирмингем, через Вульвергемтон, «выехали в восемь утра, пробираясь сквозь сырой, холодный туман. Потом, когда прояснилось, милю за милей ехали по шлаковым дорогам среди пылающих печей и рева паровых машин и такой массы грязи, такой бездны мрака и нищеты, каких мне еще не доводилось видеть». Поездка не пропала даром: места, которые они проезжали, пригодились ему для создания точного местного колорита в новом романе. Письмо из шрузберийской гостиницы «Лев» он заключит словами: «Благослови тебя господь, родная моя. Мечтаю снова быть с тобой и увидеть моих милых детишек». Из Шрузбери отправились в Ллангаллен, а 5 ноября он уже писал домой из ливерпульской гостиницы «Адельфи»: «Дорогая любовь моя... Радуюсь при мысли о том, что увижу тебя так скоро...»
Первые семь лет супружеской жизни самым любимым местом в Англии для него оставалась деревушка Бродстерс. Так много бродстерских домов связано с ним или его героями, что нынешние ее жители, должно быть, дивятся порой, как это дедам и прадедам еще удавалось отыскать там и себе хоть какое-то жилье. Живя там с семьею, Диккенс усердно трудился, усердно вышагивал положенные мили, регулярно купался, с воодушевлением принимал гостей и, когда мог улучить свободную минуту, любовался морем. «Трое суток на море ревела буря, — писал он Форстеру в сентябре 1839 года. — а вчера вечером была такая волна! Жаль, что Вы не видели! Я кое-как добрался до пирса, заполз под большую лодку на берегу и почти час глядел, как разбиваются волны. Вернулся, разумеется, вымокнув до нитки».
Родитель его и братья тем временем отбились от рук. Фредерика, унаследовавшего папенькину страсть к возлияниям, Чарльзу удалось пристроить клерком в казначейство.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55
И хотя он оговорился, что «Мистер Сквирс — представитель целого класса, а не отдельно взятое лицо» и постарался замаскировать место действия, вскоре ни для кого уже не было секретом, что это Шоу и его заведение. Шоу был разорен и не смог пережить этого, а «академия» закрылась. Доброе дело не пропало даром: вскоре эта часть Йоркшира перестала быть образовательным центром. Диккенс дискредитировал самую систему, при которой детей вверяют неограниченному произволу садистов наставников.
Отвлекаясь от естественного чувства, что Шоу и ему подобных следовало бы душить в колыбели, нельзя не пожалеть ни в чем не повинных учителей и служителей более почтенных заведений: их ведь тоже выбросили на улицу. Пострадали лавочники и хозяева гостиниц: картины несчастной жизни подростков в «Николасе Никльби» вызвали живой отклик. Не удивительно, что в окрестностях Бернард Касл в имя «Диккенс» еще не один год вкладывали его буквальный смысл — «черт». Некоторые ученики Шоу выступили с протестом по поводу того, как описана в романе жизнь Бауз Акэдеми, но ведь Диккенс основывался и на показаниях, представленных суду во время процессов над Шоу, и на тех сведениях, которые сам раздобыл на месте. Существуют и среди воров свои понятия о чести — точно так же, видимо, есть своеобразная круговая порука и у негодяев: ученики, которым методы Шоу пришлись по душе, были, конечно, его любимчиками.
Единственным человеком, который действительно имел веские основания жаловаться, была мать писателя, но она, к счастью, не узнала себя в образе миссис Никльби. Миссис Диккенс сумела бы, пожалуй, уловить сходство, если бы ее портрет не был так правдив, особенно в некоторых частностях. Миссис Никльби — точная копия матушки Чарльза, но в то же время и карикатура, в которой все смешное преувеличено, а все достойное уважение затушевано, так что, как писал ее сын: «Миссис Никльби собственной персоной, сидя передо мною на вполне реальном стуле, осведомилась однажды, верю ли я действительно в то, что свет когда-либо видывал подобную особу». По мнению Дж. У. Т. Ли, фанатичного поклонника Диккенса, «нельзя представить себе ничего более бестактного, чем этот пасквиль на родную мать». Менее рьяному почитателю Диккенса дело представляется иначе. Портрет, вообще говоря, написан беззлобно, и почему бы в самом деле автору (который ничего по-настоящему оригинального создать не может, поскольку в этом его уже опередил господь бог), почему бы ему не воспользоваться в интересах своего искусства теми чертами характера, которыми всевышний наделил пусть даже и его собственную мать? «Писатели создают своих персонажей по кусочкам, обрывкам, случайным черточкам разных характеров», — сказал Теккерей. Миссис Никльби — кусочек миссис Диккенс; портрет ее нарочито шаржирован в соответствии с тем, какие очертания он принимал в воображении сына. «Каждый „живой“ образ какого бы то ни было романа взят — открыто или тайком — из жизни, украден из чьей-то биографии, целиком или частями. Либо это цельный портрет, либо нечто вроде лоскутного одеяла», — говорил Г. Дж. Уэллс. Миссис Никльби, как и любая другая удавшаяся фигура диккенсовских романов, — частица известного автору живого человека, обшитая «лоскутками». Даже тот, кто имел самое непосредственное отношение к этому портрету, не мог распознать в нем сходства с собою. Это прямо счастье, что люди никогда не видят собственных нелепых черточек, иначе всем первоклассным романистам и драматургам пришлось бы искать себе другую профессию.
Жизненность созданных Диккенсом характеров в большей степени, чем у любого другого великого писателя, зависела от верности его наблюдений — впрочем, это естественно, если вспомнить, что речь идет о творчестве прирожденного актера. Когда ему приходилось полагаться только на собственную фантазию, получались немыслимые фигуры, похожие скорее всего на героев волшебной сказки. Взять хотя бы братьев Чиррибль из романа, о котором идет речь. Гаррисон Эйнсворт частенько рассказывал Диккенсу о паре превосходных дельцов по фамилии Грант — набойщиков с манчестерской улицы Кэннон-стрит. Когда Диккенс поехал в Манчестер, Эйнсворт дал ему рекомендательное письмо к этим своим знакомым. Возможно, что за вкусным обедом многие коммерсанты действительно похожи на братьев Чиррибль, и, без сомнения, к тому времени, когда подоспел десерт и бокалы наполнились портвейном, братья в глазах Диккенса были уже окружены эдаким лучистым ореолом. Другое дело, если бы ему пришлось столкнуться с ними в деловой обстановке, тогда они едва ли пригодились бы ему как прототипы братьев Чиррибль. А вот мистер Манталини, этот взят из жизни — самые смешные сцены в книге посвящены ему и его супруге.
«— Жизнь моя, — промолвил мистер Манталини. — Как же чертовски долго тебя не было!
— А я и не знала, любовь моя, что здесь мистер Никльби, — отозвалась миссис Манталини.
— Ах, так, значит, он трижды негодяй, этот лакей, проклятый чертов негодяй, душа моя, — возразил мистер Манталини.
— Милый, — произнесла мадам, — а ведь это все ты виноват.
— Я, радость моего сердца?
— Разумеется, — подтвердила леди, — чего же еще ждать, мой драгоценный, если ты не делаешь ему замечаний?
— Замечаний, восторг моей души?
— Да. Я уверена, что с ним необходимо побеседовать как следует, — капризно сказала мадам.
— Так пусть же она не волнуется понапрасну, — объявил мистер Манталини, — его будут сечь кнутом, пока он не возопит, как тысяча чертей. — С этим обещанием мистер Манталини поцеловал мадам Манталини, после чего мадам Манталини игриво потянула мистера Манталини за ушко, и, наконец, когда со всем этим было покончено, они перешли к делу.
— Мне стыдно за вас, — с неподдельным возмущением изрекла мадам Манталини.
— Стыдно? За меня, радость моя? Она знает, что лепечет чертовски прелестно, но все выдумывает, моя бяка, — парировал мистер Манталини. — Она знает, что ей нечего стыдиться за своего пупсика».
Однако в конце концов сия дама, которую он именует «неразбавленным ананасным соком», которая обвивает его «своим очарованием, как чистая и ангелоподобная гремучая змея», и ради которой он готов утопиться и стать «чертовым мертвым телом, влажным и сырым», — дама эта его покидает. Мы видим его в последний раз где-то в подвале Сохо: осыпаемый градом упреков со стороны дамы — на сей раз уже другой, — он вертит ручку стирального катка.
«— Ах ты, изменник, предатель! — голосила леди, угрожая перейти от словесных оскорблений к оскорблениям действием.
— Изменник? Черт возьми! Ну-ну, душенька, ну же, моя нежная, обворожительная, обаятельная и чертовски обольстительная курочка, угомонись!
— Ни за что! — завизжала женщина. — Я тебе все глаза выцарапаю.
— Ах, что за жестокий ягненочек! — воскликнул мистер Манталини.
— Тебе и верить-то нельзя! — бушевала женщина. — Вчера целый день где-то шатался. Знаю, где ты увивался, знаю! Что, правда небось? Мало того, что я за него заплатила два фунта четырнадцать шиллингов, мало того, что вызволила из тюрьмы и взяла сюда — пусть, мол, живет себе джентльменом! А он вот что вытворять? Мне же еще вздумал разбить сердце?
— Никогда я не разобью ей сердца. Я стану паинькой, никогда не ослушаюсь, я больше не буду, пусть она меня простит, — увещевал ее мистер Манталини, выпустив ручку катка и умоляюще сложив руки. — Ее симпатичный дружок совсем убит. Он летит к чертям собачьим. Она сжалится, да? Она не станет кусаться и царапаться? Она его приголубит, утешит? Ах ты, черт возьми!»
Но вот вышел в свет первый выпуск «Николаса Никльби», и в тот же день было продано пятьдесят тысяч экземпляров. Такой цифры не знали и самые удачные выпуски «Пиквика». Успех объяснялся тем, что, не утратив свежести, отличающей первый диккенсовский роман, «Никльби» дает более правдивую картину реальной действительности. Никогда больше не писал Диккенс с таким неистощимым весельем. Как обычно, сюжет и героев кто-то поспешно присвоил, переделал и с успехом поставил в театре, причем «пострадавший» — автор — оказался настолько великодушен, что похвалил и постановку и актеров (а вот когда он ходил смотреть инсценировку «Оливера Твиста», то во время первой же сцены улегся на пол в ложе да так и не вставал до самого конца). Почти все, что он писал, крали театральные пираты; крали нередко до того еще, как вышли все выпуски, иногда ставили одновременно в нескольких театрах. Что оставалось делать? Либо смеяться, либо ругаться — и терпеть. Ему по-прежнему хотелось писать пьесы, и он обратился к Макриди с просьбой поставить его собственный вариант переделанного для сцены «Оливера Твиста». Но Феджин оказался Макриди не по плечу, и прошло два поколения, прежде чем на сцене в исполнении Бирбома Три ожил тот самый еврей, которого создал Диккенс. Потом Диккенс как-то прочел Макриди свой водевиль. «Он читает не хуже опытного актера. Удивительный человек!» — заметил Макриди у себя в дневнике. Форстер, присутствовавший при чтении, отзывался на каждую шутку громоподобным хохотом, надеясь, что на постановщика произведут должное впечатление комедийные возможности водевиля. Однако ни сама вещь, ни громкое одобрение Форстера не пробудили в Макриди должного энтузиазма, и он отклонил водевиль. По этому случаю Диккенс послал ему дружелюбную записку: «Поверьте, ничто в этой истории не вызывает во мне разочарования, кроме мысли о том, что я не смог оказаться Вам в чем-то полезен». Макриди был тронут и поведал страницам своего дневника, что поступки Диккенса «делают ему честь. Истинное наслаждение встретиться с человеком возвышенным и добросердечным. Для меня Диккенс и Бульвер — это неоспоримо благородные образцы человеческого благородства».
В 1839 году у Макриди и его семейства наладились с Диккенсами такие близкие отношения, что актер то и дело заходил к другу скоротать вечерок в «очень непринужденной и теплой обстановке». Однажды за ужином, устроенным по поводу крестин одного младенца и дня рождения другого, были произнесены спичи, которые пришлись не по вкусу Макриди. Зато другой спич привел его в отличное расположение духа, и не удивительно: это был тост за здоровье героя дня, предложенный Диккенсом во время обеда, устроенного Шекспировским клубом в честь Макриди. Тут Диккенс говорил «весьма искренне, красноречиво и трогательно», заключив свою речь «мадригалом в мой адрес, который привел меня в совершенное умиление». Шекспировский клуб просуществовал недолго, и даже Диккенс при всей своей находчивости не сумел его спасти. Дело было так. Однажды, когда члены клуба собрались под председательством Боза, слово для тоста взял Форстер и был так самоуверен, так назойливо громогласен, что раздраженные гости — из тех. кто помоложе, — стали шумно выражать свое неодобрение. Форстер вышел из себя и затеял перебранку. Диккенс несколько раз пытался восстановить порядок, но в конце концов был вынужден покинуть председательское кресло. Клуб распался. Впрочем, Макриди и Диккенса не слишком огорчало это обстоятельство: весною 1838 года они были избраны членами литературного клуба «Атэнеум». У друзей было много общего: они сходились во вкусах, в политических и религиозных убеждениях — только театром писатель, несомненно, был одержим гораздо больше, чем актер. Роднили их и общие увлечения: оба были страстными ходоками, с интересом обследовали тюрьмы, обожали танцевать и однажды были застигнуты на месте преступления, играя в чехарду с Джеролдом, Маклизом и Форстером.
Много летних месяцев в период между 1836 и 1840 годами провел Диккенс либо в Элм Лодже (Питершэм), либо в Эйлза Парк Виллас (Твикенгем), — провел в трудах и забавах, самозабвенно отдаваясь всему, за что бы ни взялся. Вместе с ним здесь и там проводили дни, а то и недели старые друзья: Томас Бирд и Томас Миттон — и новые приятели: Эдвин Лэндсир, Дэниэл Маклиз, Гаррисон Эйнсворт, Кларксон Стэнфилд, Дуглас Джеролд, Т. Н. Тальфур, Макриди, Теккерей и многие другие; а также его собственная семья и родственники жены. И все были обязаны вместе с ним принимать участие в играх, экскурсиях и местных спортивных состязаниях. Чего он только не затевал! И бег, и прыжки, и метание колец! Играли в крикет и в волан, играли на бильярде, запускали воздушные шары, устраивали танцы — всего не перечесть! И все это с шумом, с азартом, и самым шумным, самым азартным участником всех игр и развлечений был Диккенс, отдававшийся им без остатка. Опьяненный быстрым успехом, он наслаждался забавами, как дитя, и его возбуждение передавалось другим, заражало их. Бывали, правда, минуты, когда у него портилось настроение — скажем, из-за какой-нибудь особенной злобной рецензии. Как все большие писатели, он был жертвой того, что Маколей называет «свирепой завистью честолюбивых тупиц» от литературы. Но он относился к нападкам достаточно мудро: вспылит на несколько секунд, проведет час в горьких размышлениях — и выбросит всю эту чепуху из головы. Много лет, как и теперь, газета «Таймс» с лютой злобой обрушивалась на его романы, чем по мере сил отравляла ему жизнь в молодые и в зрелые годы, но он всегда утешал себя мыслью о том, что это не беда, если всякая мерзость так и лезет в глаза, заслоняя остальное: «Ведь столько хорошего в каждом мгновенье нашей жизни, что мы порою едва отдаем себе в этом отчет».
Осенью 1838 года он на две недели устроил себе каникулы — уехал из Лондона вместе с Хэблотом К. Брауном. Первым долгом остановились в Лимингтоне, затем навестили Кенилворт, «и оба пленились им, — писал Диккенс жене. — Право же, летом надобно непременно здесь пожить, если, бог даст, все мы будем здоровы и благополучны. Ты вообразить себе не можешь, что это за прелесть. Устроить в хорошую погоду чтение среди развалин — роскошь, да и только». Оттуда направились в Варвик Касл, дальше в Стрэтфорд-на-Эйвоне, «посидели в той самой комнате, где родился Шекспир, оставили наши автографы, читали автографы, оставленные другими, и так далее». Он берег себя: и ел очень мало и мало пил, а все-таки не избежал болей в боку. К тому времени, как прибыли в Стрэтфорд, боль стала нестерпимой, и он был вынужден проглотить изрядную дозу белены. «Результат получился восхитительный. Спал безмятежно, крепко и покойно. Сегодня утром чувствую себя значительно лучше. И голова ясная — на нее белена никак не повлияла. Я, по правде сказать, боялся: очень уж сильное действие она произвела на меня — подхлестнула мои силы чрезвычайно и в то же время усыпила». По дороге в Шрузбери проехали через Бирмингем, через Вульвергемтон, «выехали в восемь утра, пробираясь сквозь сырой, холодный туман. Потом, когда прояснилось, милю за милей ехали по шлаковым дорогам среди пылающих печей и рева паровых машин и такой массы грязи, такой бездны мрака и нищеты, каких мне еще не доводилось видеть». Поездка не пропала даром: места, которые они проезжали, пригодились ему для создания точного местного колорита в новом романе. Письмо из шрузберийской гостиницы «Лев» он заключит словами: «Благослови тебя господь, родная моя. Мечтаю снова быть с тобой и увидеть моих милых детишек». Из Шрузбери отправились в Ллангаллен, а 5 ноября он уже писал домой из ливерпульской гостиницы «Адельфи»: «Дорогая любовь моя... Радуюсь при мысли о том, что увижу тебя так скоро...»
Первые семь лет супружеской жизни самым любимым местом в Англии для него оставалась деревушка Бродстерс. Так много бродстерских домов связано с ним или его героями, что нынешние ее жители, должно быть, дивятся порой, как это дедам и прадедам еще удавалось отыскать там и себе хоть какое-то жилье. Живя там с семьею, Диккенс усердно трудился, усердно вышагивал положенные мили, регулярно купался, с воодушевлением принимал гостей и, когда мог улучить свободную минуту, любовался морем. «Трое суток на море ревела буря, — писал он Форстеру в сентябре 1839 года. — а вчера вечером была такая волна! Жаль, что Вы не видели! Я кое-как добрался до пирса, заполз под большую лодку на берегу и почти час глядел, как разбиваются волны. Вернулся, разумеется, вымокнув до нитки».
Родитель его и братья тем временем отбились от рук. Фредерика, унаследовавшего папенькину страсть к возлияниям, Чарльзу удалось пристроить клерком в казначейство.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55