«Слышали бы Вы только, как вопили и ругались эти двое; видели бы, как врач и сестра пулей вылетели из комнаты больного в коридор, как мы с Личем бросились спасать эскулапа, как нас тащили назад наши жены, как доктор медицины шлепнулся в обморок от страха и к нему на помощь подоспели еще три доктора медицины. И все это на фоне смирительных рубашек, среди друзей и прислуги, пытающихся унять больных. Не хватало только миссис Гэмп! Вы, конечно, сказали бы, что все это достойно меня и вполне в моем духе». Они переехали в отель «Бедфорд», где Диккенс с удвоенным жаром набросился на «Дэвида». Название для своего романа он нашел не сразу, отвергнув, по зрелом размышлении, «Признания Копперфилда», «Копперфилдскую летопись», «Мир Копперфилда-младшего», «Последнюю волю и завещание мистера Дэвида Копперфилда», «Все о Копперфилде» и многие другие. Остановился он в конце концов на «Жизни Дэвида Копперфилда, рассказанной им самим». Он был так занят, что его дочь Мэми с беспокойством спросила, приедет ли он домой в день ее рождения. «Будь я даже связан обязательством исключительной важности, — успокоил он ее, — я пожертвовал бы всеми делами ради удовольствия отпраздновать у себя дома, среди детей, день, который принес мне такую милую, такую хорошую дочку». Весну он провел в Лондоне, устраивая один званый обед за другим, и сам то и дело обедал в гостях и работал, не зная устали.
Первый выпуск «Дэвида Копперфилда» появился в мае 1849 года, последний — в ноябре 1850-го. После успеха «Домби» материальное положение Диккенса настолько упрочилось, что вопрос о деньгах больше не тревожил его. Однако «Копперфилда» раскупали хуже, чем его предшественника, что на время повергло Диккенса в уныние. Да и писать оказалось труднее, чем он предполагал: «С „Копперфилдом“ что-то не клеится. За вчера и сегодня не сделал ничего. Знаю, чего хочу, но все-таки двигаюсь вперед с трудом и скрипом, как почтовая колымага». А тут еще одна неприятность: он упал и сильно ушибся, отчего роман тоже, конечно, не выиграл. Поставив себе банки и украсившись волдырями, он отправился в Бродстерс, поселился в «Альбионе» и стал ждать, не поможет ли ему морской воздух. Воздух действительно помог, но вскоре его снова расстроило одно незначительное событие.
Заглянув в лавчонку за бумагой, он услышал, как какая-то женщина просит дать ей последний выпуск «Дэвида Копперфилда». «Нет, этот я уже читала, — сказала она, когда ей протянули книжку. — Мне нужен следующий». — «Следующий, — заметил продавец, — выйдет в конце месяца». В конце месяца! И ни слова еще не написано! Вот когда Диккенсу, по его собственному признанию, впервые в жизни стало страшно...
Нужно было найти местечко поспокойнее Бродстерса, и, дописав выпуск, которого с таким нетерпением дожидалась покупательница, Диккенс срочно предпринял поездку по острову Уайт и вскоре нашел недалеко от Бончерча «прелестное местечко, лучше которого я еще ничего не видел ни дома, ни за границей». Это было имение Уинтербурн, принадлежавшее его другу, преподобному Джемсу Уайту, который жил поблизости. Диккенс тотчас же снял его, договорился, что плотник устроит у водопадика, находившегося на участке, «вечный» душ, и помчался домой за своим семейством. В Райде ему встретился Теккерей. «Бегу сломя голову вдоль пирса, — писал Теккерей миссис Брукфилд 24 июля. — И вдруг мне навстречу великий Диккенс со своей женою, своими детьми, своею мисс Хогарт, и у всех до неприличия грубый, вульгарный и довольный вид». К ним снова приехали супруги Лич, и на первых порах все шло как нельзя лучше. Все чудесно проводили время: устраивали пикники, гуляли, лазили по холмам, плавали, ездили верхом, устраивали всевозможные развлечения, затевали разные игры, показывали фокусы, а Диккенс каждый день еще и работал до двух часов. Но вот прошло несколько недель, и всех одолела лень и сонливость. Даже сам Диккенс едва мог заставить себя пройти десять миль и с утра до вечера чувствовал «непреодолимую слезливость». Силы покидали его. Делать ничего не хотелось. «Жизнь утратила решительно всякий смысл». Причесываясь по утрам, он чувствовал такое утомление, что был вынужден проделывать эту процедуру сидя. Читать он не мог. Он становился развалиной — физически и духовно. Он понял, что если останется здесь на целый год, ему грозит смерть. В конце сентября во время купанья Лича сбило с ног большой волной, и он слег с сотрясением мозга. Диккенс долгие часы проводил у его постели. Поняв, что его друг не поправится, если не заснет, он попросил у миссис Лич разрешения загипнотизировать ее мужа и, получив согласие на это, взялся за дело. «После очень утомительного сеанса я усыпил его на час тридцать пять минут». После этого Личу сразу стало лучше, и вскоре он совсем выздоровел. Как только опасность миновала, Диккенс уехал из Бончерча в Бродстерс, где свежий живительный воздух быстро вернул ему бодрость духа, здоровье, крепкий сон и страсть к далеким прогулкам.
Возвратившись домой, он присутствовал в ноябре на публичной казни Маннингов и пришел в ужас: равнодушная, грубая, жестокая толпа, шуточки и брань пьяного палача — что за мерзость! Он отправил два письма в «Таймс», рассказав об этом тошнотворном зрелище и решительно требуя, чтобы публичные экзекуции прекратились. «Ум способен дать человеку несравненно более сильные впечатления, чем глаза. Мне кажется даже, что, увидев вещь, нам труднее оценить ее по достоинству». Эти слова Филдинга Диккенс приводит в одном из писем. Началась широкая дискуссия, и Диккенс едва не утонул в потоке корреспонденции. Его протест не прошел бесследно, и ему довелось своими глазами увидеть, как этим позорным зрелищам был положен конец.
В конце того же месяца он и Кэт побывали у Уотсонов в Рокингемском замке. Вместе с ними гостила горячая поклонница Диккенса по имени Мэри Бойл. У Мэри было незаурядное сценическое дарование, и Диккенс сыграл с нею несколько сценок из «Школы злословия», а также эпизод с сумасшедшим из «Николаса Никльби». После этого Мэри Бойл стала его другом на всю жизнь. Как всегда после волнующих событий подобного рода, у Диккенса наступила реакция, и он, выражаясь его собственными словами, «стал сущим несчастьем для чад и домочадцев». Впрочем, это скоро прошло.
Весь 1850 год был занят не только «Дэвидом Копперфилдом», но и еще одним делом, о котором мы более подробно поговорим в следующей главе. Любому другому этого за глаза хватило бы, чтобы чувствовать себя занятым по горло. Но Диккенсу ничто не могло помешать пуститься по белу свету, когда ему не сиделось на месте. Так в середине 1850 года он прибыл в парижский отель «Виндзор», заскучал, «осматривая то, что меня вовсе не интересует», и потащил Маклиза в Морг, где его другу стало «так дурно, что он, к моему полному замешательству, опустился на какие-то ступеньки и просидел так минут десять, подпершись ладонью». Август, сентябрь и октябрь Диккенс провел в бродстерском Форт-Хаусе, заканчивая «Копперфилда» и ежедневно вышагивая пешком многие мили, принимая гостей и чувствуя, что ему становится все труднее выносить общество своего будущего биографа. В один прекрасный день он вместе со своим сыном Чарли, Форстером и еще двумя гостями «прошелся» до Ричборского дворца и обратно. «Форстер был в отличнейшем расположении духа, но разглагольствовал, по-моему, вдвое громче, чем всегда (!). Право же, он совсем выбил меня из колеи, и потом, разгоряченный к тому же прогулкой, я никакими силами не мог заснуть. Наконец, махнув на сон рукой, я встал и бродил вокруг дома часов до 5 утра. Зашел к Джорджине и стащил ее с кровати, чтобы она составила мне компанию... А сегодня в половине восьмого утра я уже успел вынырнуть из постели и нырнуть в море». Иногда по вечерам играли в «vingt-et-un». Впрочем, Диккенс никогда особенно не увлекался карточной игрой. Кроме того, он был так поглощен своей книгой, что то и дело, забыв об игре, вскакивал из-за стола и поправлял картину на стене или ставил на место какой-нибудь стул.
Работая над «Дэвидом», он вновь переживал свое детство, и ему часто стоило большого труда отобрать среди нахлынувших на него воспоминаний лишь те, которые были действительно необходимы для сюжета. Прошлое, всегда живое и яркое, часто вставало перед ним во сне. «Мне обычно снятся события двадцатилетней давности, — писал он в феврале 1851 года. — Иногда в них вплетаются какие-то факты моей нынешней жизни, но как-то бессвязно, между тем как все, что было двадцать лет назад, я вижу очень четко. Я уже четырнадцать лет женат, имею десять человек детей, но не помню, чтобы хоть однажды видел себя во сне обремененным обязанностями отца и супруга или окруженным моими близкими». «Дэвид Копперфилд» воскресил его детские годы, и поэтому, как он заметил незадолго до смерти, он любил эту книгу «больше всех других. Подобно многим любящим родителям, я в глубине души знаю, что у меня есть любимое дитя, и зовут его — Дэвид Копперфилд». На этот раз ему понадобилось немало времени, чтобы «пустить машину в ход», но, наконец, он. вошел во вкус, и слова так и полились из-под его пера. Пригодился для романа и отрывок автобиографии, написанный им несколько лет назад. О том, как подвигалась работа, можно проследить по отдельным фразам его писем.
6 июня 1849 года: «Ну, слава тебе, господи, чувствую, что роман пойдет. Что случится в этом месяце, уже обдумал. На два ближайших месяца план тоже готов».
17 ноября: «Я весь ушел в работу. Чудесно! Ничто не задевает и не тревожит».
20 ноября: «После двух дней очень трудной работы сделал „Копперфилда“. Выпуск, по-моему, превосходен! Надеюсь, что первое „грехопадение“ моего героя покажется читателю кусочком курьезной правды, достойным внимания».
23 января 1850 года: «Я очень надеюсь, что из-за малютки Эмили меня будут помнить долгие годы».
20 февраля: «Боюсь, что не смогу к Вам присоединиться: „Копперфилд“ идет полным ходом и завтра должен быть закончен. Изо всех сил постараюсь успеть. В этом выпуске есть любовная история, по-моему, прелестная и смешная».
7 мая: «Все еще не решил, как быть с Дорой, но сегодня должен решить».
13 августа: «Работа идет вполне прилично, несмотря на домашние осложнения. Надеюсь, что выпуск будет отличный. Чувствую эту вещь всем своим существом до последней мелочи». (Под домашними осложнениями имеется в виду Кэт, которая 16 августа преподнесла ему третью дочь. В честь героини «Дэвида Копперфилда» новорожденную назвали Дорой. Через год она умерла.)
20 августа: «Три дня работаю как проклятый, а мне еще предстоит убить Дору. Если повезет, может быть, удастся сделать это завтра».
26 августа (жене): «Вчера читал новый выпуск Стоуну и Джорджи и привел обоих (особенно Стоуна) в ужасающее волнение. Надеюсь, и ты не осталась равнодушной». (Речь идет о выпуске, где описана смерть Доры.)
15 сентября: «Эти два дня работал как каторжный; вчера — шесть часов подряд, сегодня — шесть с половиной. А все виновата глава о Хэме и Стирфорсе, совершенно измучившая меня. Я уж чуть было не сложил руки!»
17 сентября: «Опасно заболел „Копперфилдом“ — сейчас в работе самое сильное место книги, и я смело могу брать заказы на изготовление семидесятичетырехфунтовых пушек... Теперь я все могу».
24 сентября: «После „Копперфилда“ понемногу прихожу в более или менее нормальное состояние — на. время, конечно. Готовлюсь окунуться в театральные дела. В очередном выпуске „Копперфилда“ кое-что, на мой взгляд, удалось лучше, чем когда бы то ни было. Так, между прочим, всегда: поверю в удачу всей душой, а в результате — пожалуйста: пишу так, что глазом не разобрать и умом не понять».
21 октября: «До берега осталось каких-нибудь три страницы. А у меня, как всегда, двойственное чувство: и радостно и печально. Ах, милый мой Форстер, вздумай я Вам рассказать хотя бы половину того, что заставил меня сегодня пережить Копперфилд, и как странно, даже для Вас, прозвучали бы мои откровения! Я как будто посылаю в Страну Призраков частицу самого себя».
23 октября: «Только что кончил „Копперфилда“ и не знаю, смеяться мне или плакать... Думаю уехать куда-нибудь на денек-другой — скорее всего, в Рочестер, где жил мальчиком, — и выбросить из головы все, что написано за эти две недели...»
Он работал над «Копперфилдом» и в Брайтоне, и в Бончерче, и в Лондоне, но львиная доля работы была проделана в Бродстерсе, которому он отдавал безусловное предпочтение перед всеми маленькими приморскими курортами. Здесь, конечно, жила и его Бетси Тротувуд, хотя в романе и сказано, что ее дом находится в Дувре. Диккенс на все лады расхваливает Бродстерс в своих письмах: «Бродстерс — очарование. Зеленеют хлеба, заливаются жаворонки, сверкает море, и все это делается как нельзя лучше!» Там он, пожалуй, провел больше счастливых дней, чем где-либо еще. Душевный покой, относительный, конечно, которым он здесь наслаждался, чувствуется и в «Копперфилде» — самом гармоничном из его произведений. Это его самая «личная» книга, гораздо более правдивая, чем большинство так называемых автобиографий. Но в одном отношении она оказалась чересчур правдивой. Некая дама по имени миссис Хилл узнала себя в мисс Моучер, и так как нрав у этой мисс злобный, а вид отталкивающий, то миссис Хилл сочла нужным пожаловаться автору. Диккенс ответил, что герои его произведений — фигуры собирательные. Некоторые их качества, несомненно, можно найти у миссис Хилл, другие — еще у кого-то. Впрочем, он признает, что был к ней несправедлив и поэтому откажется от своего намерения изобразить мисс Моучер исчадием ада и сделает ее весьма достойной особой, с которой другие члены общества могут брать пример. Сказано — сделано! Успокоенная миссис Хилл, очевидно, с удовольствием следила за тем, как шагает из выпуска в выпуск переродившаяся духовно, но — увы! — по-прежнему уродливая физически мисс Моучер.
Мы не знаем, сумел ли мистер Джон Диккенс, отец писателя, уловить известное сходство мистера Микобера с самим собою. Но нет сомнений, что именно он послужил прообразом этого героя. Достаточно обратить внимание на стиль нескольких его фраз, которые его сын приводит в своих письмах:
«Лишиться, в известной мере, связанных с этим преимуществ, в чем бы они ни заключались, являющихся результатом его врачебного искусства, каким бы оно ни было, и профессионального характера оказываемых им услуг, если их можно рассматривать как таковые...»
«...Само собой очевидно для любого среднеинтеллигентного человека — да будет нам позволено воспользоваться этим термином...»
«И я должен признаться, что его долговечность представляется мне (по меньшей мере) чрезвычайно сомнительной».
«Всевышний был бы вовсе не тем, за кого я имею все основания его принимать, если бы проявил хотя бы малейшую склонность к обществу твоих родственников».
Конечно, это он устами Микобера говорит своей жене: «Душенька, твой папочка по-своему был превосходным человеком, и боже меня упаси умалять его достоинства. Что там ни говори, а нам уж, наверное, никогда... я хочу сказать — нам никогда больше не встретить человека, на котором — в его-то годы — так красиво сидели бы гамаши и который смог бы разбирать такой мелкий шрифт без очков».
Что касается миссис Микобер, то она кое в чем напоминает матушку Диккенса. Есть в романе и другие персонажи, прообразы которых известны: например, Стирфорс и Крикль. О миссис Гэммидж и говорить нечего: почти в каждой семье можно найти подобную особу, сетующую на свою горькую участь. Агнес — это все то же идеальное существо, каким Диккенсу представлялась Мэри Хогарт: бесплотная женщина, совершенство, встречающееся разве что в воображении, но никак не наяву. Ей противостоит еще одна из его «неприкасаемых», отчасти обязанная своим появлением современной автору мелодраме и отчасти викторианскому пониманию того, что «прилично» для женщины (Марта — женщина «неприличная»), но главным образом порожденная чувством вины перед такими, как она. То, что одна эпоха свято чтит как непреложную истину, другой эпохе кажется ложью. Ни одна пропасть так не отделяет нас от викторианцев, как разный подход к соблюдению женщиной целомудрия до замужества и верности после него. Распущенность мужчин и безграничное лицемерие — естественное следствие подобной установки — в расчет не принимались. Главы «Дэвида Копперфилда», посвященные этой теме, были бы просто тягостны, не будь они так комичны. Впрочем, читатель, не видящий в них ничего забавного, может расстаться с ними так же, как расстается Марта со своими добродетельными друзьями: «Глухой стон послышался из-под шали, все тот же тоскливый, мучительный стон — и она ушла».
Первые четырнадцать глав — самое лучшее, что когда-либо написано о детстве и юности. Правда, после сцены, в которой Бетси Тротвуд дает отпор Мэрдстонам, повествование развивается несколько вяло, и новая живительная струя вливается в него лишь с появлением Доры.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55
Первый выпуск «Дэвида Копперфилда» появился в мае 1849 года, последний — в ноябре 1850-го. После успеха «Домби» материальное положение Диккенса настолько упрочилось, что вопрос о деньгах больше не тревожил его. Однако «Копперфилда» раскупали хуже, чем его предшественника, что на время повергло Диккенса в уныние. Да и писать оказалось труднее, чем он предполагал: «С „Копперфилдом“ что-то не клеится. За вчера и сегодня не сделал ничего. Знаю, чего хочу, но все-таки двигаюсь вперед с трудом и скрипом, как почтовая колымага». А тут еще одна неприятность: он упал и сильно ушибся, отчего роман тоже, конечно, не выиграл. Поставив себе банки и украсившись волдырями, он отправился в Бродстерс, поселился в «Альбионе» и стал ждать, не поможет ли ему морской воздух. Воздух действительно помог, но вскоре его снова расстроило одно незначительное событие.
Заглянув в лавчонку за бумагой, он услышал, как какая-то женщина просит дать ей последний выпуск «Дэвида Копперфилда». «Нет, этот я уже читала, — сказала она, когда ей протянули книжку. — Мне нужен следующий». — «Следующий, — заметил продавец, — выйдет в конце месяца». В конце месяца! И ни слова еще не написано! Вот когда Диккенсу, по его собственному признанию, впервые в жизни стало страшно...
Нужно было найти местечко поспокойнее Бродстерса, и, дописав выпуск, которого с таким нетерпением дожидалась покупательница, Диккенс срочно предпринял поездку по острову Уайт и вскоре нашел недалеко от Бончерча «прелестное местечко, лучше которого я еще ничего не видел ни дома, ни за границей». Это было имение Уинтербурн, принадлежавшее его другу, преподобному Джемсу Уайту, который жил поблизости. Диккенс тотчас же снял его, договорился, что плотник устроит у водопадика, находившегося на участке, «вечный» душ, и помчался домой за своим семейством. В Райде ему встретился Теккерей. «Бегу сломя голову вдоль пирса, — писал Теккерей миссис Брукфилд 24 июля. — И вдруг мне навстречу великий Диккенс со своей женою, своими детьми, своею мисс Хогарт, и у всех до неприличия грубый, вульгарный и довольный вид». К ним снова приехали супруги Лич, и на первых порах все шло как нельзя лучше. Все чудесно проводили время: устраивали пикники, гуляли, лазили по холмам, плавали, ездили верхом, устраивали всевозможные развлечения, затевали разные игры, показывали фокусы, а Диккенс каждый день еще и работал до двух часов. Но вот прошло несколько недель, и всех одолела лень и сонливость. Даже сам Диккенс едва мог заставить себя пройти десять миль и с утра до вечера чувствовал «непреодолимую слезливость». Силы покидали его. Делать ничего не хотелось. «Жизнь утратила решительно всякий смысл». Причесываясь по утрам, он чувствовал такое утомление, что был вынужден проделывать эту процедуру сидя. Читать он не мог. Он становился развалиной — физически и духовно. Он понял, что если останется здесь на целый год, ему грозит смерть. В конце сентября во время купанья Лича сбило с ног большой волной, и он слег с сотрясением мозга. Диккенс долгие часы проводил у его постели. Поняв, что его друг не поправится, если не заснет, он попросил у миссис Лич разрешения загипнотизировать ее мужа и, получив согласие на это, взялся за дело. «После очень утомительного сеанса я усыпил его на час тридцать пять минут». После этого Личу сразу стало лучше, и вскоре он совсем выздоровел. Как только опасность миновала, Диккенс уехал из Бончерча в Бродстерс, где свежий живительный воздух быстро вернул ему бодрость духа, здоровье, крепкий сон и страсть к далеким прогулкам.
Возвратившись домой, он присутствовал в ноябре на публичной казни Маннингов и пришел в ужас: равнодушная, грубая, жестокая толпа, шуточки и брань пьяного палача — что за мерзость! Он отправил два письма в «Таймс», рассказав об этом тошнотворном зрелище и решительно требуя, чтобы публичные экзекуции прекратились. «Ум способен дать человеку несравненно более сильные впечатления, чем глаза. Мне кажется даже, что, увидев вещь, нам труднее оценить ее по достоинству». Эти слова Филдинга Диккенс приводит в одном из писем. Началась широкая дискуссия, и Диккенс едва не утонул в потоке корреспонденции. Его протест не прошел бесследно, и ему довелось своими глазами увидеть, как этим позорным зрелищам был положен конец.
В конце того же месяца он и Кэт побывали у Уотсонов в Рокингемском замке. Вместе с ними гостила горячая поклонница Диккенса по имени Мэри Бойл. У Мэри было незаурядное сценическое дарование, и Диккенс сыграл с нею несколько сценок из «Школы злословия», а также эпизод с сумасшедшим из «Николаса Никльби». После этого Мэри Бойл стала его другом на всю жизнь. Как всегда после волнующих событий подобного рода, у Диккенса наступила реакция, и он, выражаясь его собственными словами, «стал сущим несчастьем для чад и домочадцев». Впрочем, это скоро прошло.
Весь 1850 год был занят не только «Дэвидом Копперфилдом», но и еще одним делом, о котором мы более подробно поговорим в следующей главе. Любому другому этого за глаза хватило бы, чтобы чувствовать себя занятым по горло. Но Диккенсу ничто не могло помешать пуститься по белу свету, когда ему не сиделось на месте. Так в середине 1850 года он прибыл в парижский отель «Виндзор», заскучал, «осматривая то, что меня вовсе не интересует», и потащил Маклиза в Морг, где его другу стало «так дурно, что он, к моему полному замешательству, опустился на какие-то ступеньки и просидел так минут десять, подпершись ладонью». Август, сентябрь и октябрь Диккенс провел в бродстерском Форт-Хаусе, заканчивая «Копперфилда» и ежедневно вышагивая пешком многие мили, принимая гостей и чувствуя, что ему становится все труднее выносить общество своего будущего биографа. В один прекрасный день он вместе со своим сыном Чарли, Форстером и еще двумя гостями «прошелся» до Ричборского дворца и обратно. «Форстер был в отличнейшем расположении духа, но разглагольствовал, по-моему, вдвое громче, чем всегда (!). Право же, он совсем выбил меня из колеи, и потом, разгоряченный к тому же прогулкой, я никакими силами не мог заснуть. Наконец, махнув на сон рукой, я встал и бродил вокруг дома часов до 5 утра. Зашел к Джорджине и стащил ее с кровати, чтобы она составила мне компанию... А сегодня в половине восьмого утра я уже успел вынырнуть из постели и нырнуть в море». Иногда по вечерам играли в «vingt-et-un». Впрочем, Диккенс никогда особенно не увлекался карточной игрой. Кроме того, он был так поглощен своей книгой, что то и дело, забыв об игре, вскакивал из-за стола и поправлял картину на стене или ставил на место какой-нибудь стул.
Работая над «Дэвидом», он вновь переживал свое детство, и ему часто стоило большого труда отобрать среди нахлынувших на него воспоминаний лишь те, которые были действительно необходимы для сюжета. Прошлое, всегда живое и яркое, часто вставало перед ним во сне. «Мне обычно снятся события двадцатилетней давности, — писал он в феврале 1851 года. — Иногда в них вплетаются какие-то факты моей нынешней жизни, но как-то бессвязно, между тем как все, что было двадцать лет назад, я вижу очень четко. Я уже четырнадцать лет женат, имею десять человек детей, но не помню, чтобы хоть однажды видел себя во сне обремененным обязанностями отца и супруга или окруженным моими близкими». «Дэвид Копперфилд» воскресил его детские годы, и поэтому, как он заметил незадолго до смерти, он любил эту книгу «больше всех других. Подобно многим любящим родителям, я в глубине души знаю, что у меня есть любимое дитя, и зовут его — Дэвид Копперфилд». На этот раз ему понадобилось немало времени, чтобы «пустить машину в ход», но, наконец, он. вошел во вкус, и слова так и полились из-под его пера. Пригодился для романа и отрывок автобиографии, написанный им несколько лет назад. О том, как подвигалась работа, можно проследить по отдельным фразам его писем.
6 июня 1849 года: «Ну, слава тебе, господи, чувствую, что роман пойдет. Что случится в этом месяце, уже обдумал. На два ближайших месяца план тоже готов».
17 ноября: «Я весь ушел в работу. Чудесно! Ничто не задевает и не тревожит».
20 ноября: «После двух дней очень трудной работы сделал „Копперфилда“. Выпуск, по-моему, превосходен! Надеюсь, что первое „грехопадение“ моего героя покажется читателю кусочком курьезной правды, достойным внимания».
23 января 1850 года: «Я очень надеюсь, что из-за малютки Эмили меня будут помнить долгие годы».
20 февраля: «Боюсь, что не смогу к Вам присоединиться: „Копперфилд“ идет полным ходом и завтра должен быть закончен. Изо всех сил постараюсь успеть. В этом выпуске есть любовная история, по-моему, прелестная и смешная».
7 мая: «Все еще не решил, как быть с Дорой, но сегодня должен решить».
13 августа: «Работа идет вполне прилично, несмотря на домашние осложнения. Надеюсь, что выпуск будет отличный. Чувствую эту вещь всем своим существом до последней мелочи». (Под домашними осложнениями имеется в виду Кэт, которая 16 августа преподнесла ему третью дочь. В честь героини «Дэвида Копперфилда» новорожденную назвали Дорой. Через год она умерла.)
20 августа: «Три дня работаю как проклятый, а мне еще предстоит убить Дору. Если повезет, может быть, удастся сделать это завтра».
26 августа (жене): «Вчера читал новый выпуск Стоуну и Джорджи и привел обоих (особенно Стоуна) в ужасающее волнение. Надеюсь, и ты не осталась равнодушной». (Речь идет о выпуске, где описана смерть Доры.)
15 сентября: «Эти два дня работал как каторжный; вчера — шесть часов подряд, сегодня — шесть с половиной. А все виновата глава о Хэме и Стирфорсе, совершенно измучившая меня. Я уж чуть было не сложил руки!»
17 сентября: «Опасно заболел „Копперфилдом“ — сейчас в работе самое сильное место книги, и я смело могу брать заказы на изготовление семидесятичетырехфунтовых пушек... Теперь я все могу».
24 сентября: «После „Копперфилда“ понемногу прихожу в более или менее нормальное состояние — на. время, конечно. Готовлюсь окунуться в театральные дела. В очередном выпуске „Копперфилда“ кое-что, на мой взгляд, удалось лучше, чем когда бы то ни было. Так, между прочим, всегда: поверю в удачу всей душой, а в результате — пожалуйста: пишу так, что глазом не разобрать и умом не понять».
21 октября: «До берега осталось каких-нибудь три страницы. А у меня, как всегда, двойственное чувство: и радостно и печально. Ах, милый мой Форстер, вздумай я Вам рассказать хотя бы половину того, что заставил меня сегодня пережить Копперфилд, и как странно, даже для Вас, прозвучали бы мои откровения! Я как будто посылаю в Страну Призраков частицу самого себя».
23 октября: «Только что кончил „Копперфилда“ и не знаю, смеяться мне или плакать... Думаю уехать куда-нибудь на денек-другой — скорее всего, в Рочестер, где жил мальчиком, — и выбросить из головы все, что написано за эти две недели...»
Он работал над «Копперфилдом» и в Брайтоне, и в Бончерче, и в Лондоне, но львиная доля работы была проделана в Бродстерсе, которому он отдавал безусловное предпочтение перед всеми маленькими приморскими курортами. Здесь, конечно, жила и его Бетси Тротувуд, хотя в романе и сказано, что ее дом находится в Дувре. Диккенс на все лады расхваливает Бродстерс в своих письмах: «Бродстерс — очарование. Зеленеют хлеба, заливаются жаворонки, сверкает море, и все это делается как нельзя лучше!» Там он, пожалуй, провел больше счастливых дней, чем где-либо еще. Душевный покой, относительный, конечно, которым он здесь наслаждался, чувствуется и в «Копперфилде» — самом гармоничном из его произведений. Это его самая «личная» книга, гораздо более правдивая, чем большинство так называемых автобиографий. Но в одном отношении она оказалась чересчур правдивой. Некая дама по имени миссис Хилл узнала себя в мисс Моучер, и так как нрав у этой мисс злобный, а вид отталкивающий, то миссис Хилл сочла нужным пожаловаться автору. Диккенс ответил, что герои его произведений — фигуры собирательные. Некоторые их качества, несомненно, можно найти у миссис Хилл, другие — еще у кого-то. Впрочем, он признает, что был к ней несправедлив и поэтому откажется от своего намерения изобразить мисс Моучер исчадием ада и сделает ее весьма достойной особой, с которой другие члены общества могут брать пример. Сказано — сделано! Успокоенная миссис Хилл, очевидно, с удовольствием следила за тем, как шагает из выпуска в выпуск переродившаяся духовно, но — увы! — по-прежнему уродливая физически мисс Моучер.
Мы не знаем, сумел ли мистер Джон Диккенс, отец писателя, уловить известное сходство мистера Микобера с самим собою. Но нет сомнений, что именно он послужил прообразом этого героя. Достаточно обратить внимание на стиль нескольких его фраз, которые его сын приводит в своих письмах:
«Лишиться, в известной мере, связанных с этим преимуществ, в чем бы они ни заключались, являющихся результатом его врачебного искусства, каким бы оно ни было, и профессионального характера оказываемых им услуг, если их можно рассматривать как таковые...»
«...Само собой очевидно для любого среднеинтеллигентного человека — да будет нам позволено воспользоваться этим термином...»
«И я должен признаться, что его долговечность представляется мне (по меньшей мере) чрезвычайно сомнительной».
«Всевышний был бы вовсе не тем, за кого я имею все основания его принимать, если бы проявил хотя бы малейшую склонность к обществу твоих родственников».
Конечно, это он устами Микобера говорит своей жене: «Душенька, твой папочка по-своему был превосходным человеком, и боже меня упаси умалять его достоинства. Что там ни говори, а нам уж, наверное, никогда... я хочу сказать — нам никогда больше не встретить человека, на котором — в его-то годы — так красиво сидели бы гамаши и который смог бы разбирать такой мелкий шрифт без очков».
Что касается миссис Микобер, то она кое в чем напоминает матушку Диккенса. Есть в романе и другие персонажи, прообразы которых известны: например, Стирфорс и Крикль. О миссис Гэммидж и говорить нечего: почти в каждой семье можно найти подобную особу, сетующую на свою горькую участь. Агнес — это все то же идеальное существо, каким Диккенсу представлялась Мэри Хогарт: бесплотная женщина, совершенство, встречающееся разве что в воображении, но никак не наяву. Ей противостоит еще одна из его «неприкасаемых», отчасти обязанная своим появлением современной автору мелодраме и отчасти викторианскому пониманию того, что «прилично» для женщины (Марта — женщина «неприличная»), но главным образом порожденная чувством вины перед такими, как она. То, что одна эпоха свято чтит как непреложную истину, другой эпохе кажется ложью. Ни одна пропасть так не отделяет нас от викторианцев, как разный подход к соблюдению женщиной целомудрия до замужества и верности после него. Распущенность мужчин и безграничное лицемерие — естественное следствие подобной установки — в расчет не принимались. Главы «Дэвида Копперфилда», посвященные этой теме, были бы просто тягостны, не будь они так комичны. Впрочем, читатель, не видящий в них ничего забавного, может расстаться с ними так же, как расстается Марта со своими добродетельными друзьями: «Глухой стон послышался из-под шали, все тот же тоскливый, мучительный стон — и она ушла».
Первые четырнадцать глав — самое лучшее, что когда-либо написано о детстве и юности. Правда, после сцены, в которой Бетси Тротвуд дает отпор Мэрдстонам, повествование развивается несколько вяло, и новая живительная струя вливается в него лишь с появлением Доры.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55