А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Дж. Томпсоном, он узнал, что его друг влюблен в мисс Уэллер и хочет на ней жениться. «Клянусь, когда я вскрыл сегодня утром Ваше письмо и прочел его, — писал Диккенс, — я почувствовал, как кровь отхлынула у меня от лица — не знаю уже куда. У меня даже губы побелели. Никогда в жизни не был я так поражен. Вся жизнь, казалось, замерла во мне на мгновенье, когда, лишь взглянув на Ваше письмо, я понял, о чем в нем говорится». Оправившись от потрясения, он научил Томпсона, как уговорить отца девушки, и 29 марта уже поздравил друга, обручившегося с Кристианой Уэллер. Помолвку Томпсона, признался он невесте, он принимает так близко к сердцу, что, не будь сам женат, он был бы «чрезвычайно рад и счастлив» пронзить тело друга «добрым стальным клинком». Итак, вдохновив Диккенса на создание вышеупомянутого любопытного эпизода в «Мартине Чезлвите», Томпсон женился на Кристиане и имел от нее двух дочерей, одна из которых, леди Батлер, стала известной художницей, а другая, миссис Элис Мейнелл, — писательницей. Чувство безнадежности, вызванное у Диккенса этим увлечением, проскальзывает под конец романа в словах Огастеса Моддля:
«— Странно, — заметил Том, — что на этих улицах, запруженных народом, пешеходы не попадают под колеса чаще.
— Кучерам бы это все равно не удалось, — с мрачным видом отозвался мистер Моддль.
— Вы хотите сказать... — начал было Том.
— Что есть на свете люди, — прервал его Моддль с невеселым смешком, — которых никак не задавишь. Они как будто заколдованы. Фургоны с углем так и отскакивают от них. Даже кэбы не желают их задавить. О да, — добавил Огастес, заметив, как удивился Том, — есть такие люди. Один мой друг как раз таков».
Но вот в Америку прибыли выпуски, посвященные приключениям Мартина за океаном. История литературы не знает ни одного произведения, вызвавшего такую бешеную злобу, какая охватила заокеанский материк. По словам Карлейля, «Янки Дудль зашипел, как гигантская бутылка с содовой», а Диккенс заметил, что «за океаном из-за Мартина одурели, взбесились и ополоумели». К нему приходили сотни писем с оскорблениями, с непечатной бранью — часто, впрочем, напечатанной: присылали и газеты. Диккенс, не вскрывая, отправлял их обратно на почту. Поток обвинений и проклятий принял такие размеры, что осенью 1843 года, когда Макриди собрался за океан, Диккенс не поехал в Ливерпуль провожать его: об этом могли пронюхать, и актеру не поздоровилось бы. «Что бы Вы обо мне ни прочли, что бы ни услышали, — писал Диккенс Макриди, — что бы ни сказали обо мне Вам или в Вашем присутствии, никогда не возражайте, никогда не оскорбляйтесь, не называйте меня своим другом и никоим образом не заступайтесь за меня. Я не только совершенно освобождаю Вас от этих услуг, но убедительно прошу Вас считать молчание Вашим долгом перед теми, кому Вы близки и дороги. С меня довольно и того, что я буду с Вами в Вашем сердце, быть еще и у Вас на устах я не желаю... Далее: не шлите мне писем по почте, а, когда будете писать другим, вкладывайте в конверт письма ко мне, и пусть они доходят до меня таким образом. Да смотрите держитесь твердо, не проговоритесь как-нибудь из дружеских чувств ко мне». Макриди, считавший прежде, что Диккенс обошелся с американцами слишком круто, убедился, что был не прав. «Лучше черствая корка в Англии, чем столы, уставленные яствами, здесь, — писал он в 1848 году из Бостона. — Лучше умереть в Англии, даже в грязной канаве, чем на нью-йоркской Пятой авеню».
Англичане оказались менее чувствительны к насмешкам, чем американцы: Пексниф — воплощение слабых черточек английской нации — лишь позабавил их. Впрочем, если судить по тому, как книга расходилась, он все-таки показался им недостаточно забавным. Из первых выпусков разошлось всего тысяч по двадцать экземпляров, а ведь «Пиквика» и «Никльби» расхватывали по сорок и пятьдесят тысяч, а еженедельные выпуски «Барнеби Раджа» и «Лавки древностей» — по шестьдесят и семьдесят. Диккенс был больно задет: он-то чувствовал, что «Мартин» гораздо лучше его прежних романов. А тут еще Чэпмен и Холл подлили масла в огонь, потребовав на основании одного из пунктов договора, чтобы автор возместил им разницу между своим ежемесячным гонораром и выручкой от продажи романа. Диккенс, и без того крайне раздосадованный, окончательно рассвирепел. «Меня так раздражают, так бьют по самым больным местам, — писал он Форстеру, — что в груди моей бушует огонь — и вовсе не творческий». Он стал немедленно искать себе другого издателя, попросил Форстера начать переговоры с фирмой «Бредбери и Эванс» и объявил о своем решении уплатить Чэпмену и Холлу все деньги и выложить им все, что о них думает.
Плачевный финансовый итог его следующей книги, «Рождественской песни», еще больше усложнил положение вещей. Этот рассказ был начат осенью 1843 года, то есть именно в то время, когда рождался в муках «Чезлвит», и овладел Диккенсом безраздельно. Он «рыдал и смеялся и снова рыдал», работая над «Песнью», и, взволнованный, «не раз вышагивал по пятнадцать, а то и двадцать миль по темным улицам ночного Лондона, когда все здравомыслящие люди уже давным-давно улеглись спать». Чтобы обуздать непомерный аппетит Чэпмена и Холла, Диккенс решил издать «Рождественскую песнь» на комиссионных началах: то есть все расходы по ее изданию взять на себя и заплатить издателям комиссионные от продажи. Однако его расчеты не оправдались. Повесть имела большой успех, но вместо желанной тысячи фунтов стерлингов принесла автору тысячи лестных отзывов от самых различных читателей. Диккенс, естественно, заключил, что издатели «умышленно раздули издержки, чтобы запугать меня непомерными затратами и заставить вернуться к прежним условиям». На самом же деле выручка от продажи небольшой книжки, по-видимому, просто не могла покрыть расходов по ее изданию, а издана она была роскошно. Как бы там ни было, но только Диккенс, глядя на растущие счета, тревожился не на шутку. «Мало сказать, что мне ставят палки в колеса, я вообще того и гляди окажусь в тупике. Нежданно-негаданно — и такая неприятность! Со мной в жизни не случалось ничего подобного!» Он уже видел себя окончательно разоренным и решился сдать свой дом, уехать вместе с семьей за границу и зажить скромной, размеренной жизнью. Но прежде всего нужно было все-таки порвать с Чэпменом и Холлом. Форстер был у них литературным консультантом, так что все хлопоты пришлось поручить другу юности Томасу Миттону.
Печатники Бредбери и Эванс сначала с опаской отнеслись к перспективе стать издателями. Прельстила их в конце концов другая перспектива: возможность выкачать неплохой капиталец из Чарльза Диккенса. Итак, Бредбери и Эванс рискнули. За две тысячи восемьсот фунтов Диккенс обязался отдать им четвертую долю всего, что заработает за ближайшие восемь лет. Когда и что он будет писать, полностью предоставлялось решать ему самому. Все расчеты с Чэпменом и Холлом были закончены, и их деловые отношения с Диккенсом — тоже. А между тем каких-либо семь лет назад он уверял их в том, что «все мои усилия сейчас направлены на то, чтобы упрочить наше приятнейшее содружество».
Те, кто строго осуждает Диккенса за его манеру обращаться со своими издателями, просто страдают недостатком воображения. Ведь без этого горячего темперамента — причины всех его «взрывов» — он не был бы Диккенсом. Те же самые качества, которые помогали ему создавать его поразительные книги, мешали ему сохранять спокойствие, когда он считал, что с ним поступают несправедливо. Это был человек легковозбудимый, с резко меняющимися настроениями, иногда мягкий и жалостливый, а иногда непреклонный и беспощадный. Этим и объясняется отчасти необыкновенное богатство и разнообразие его творчества. За работой это был не один человек, а двадцать; в нем появлялись двадцать разных качеств, казалось бы никак между собою не связанных. Да и в жизни с ним случались не менее удивительные превращения. Так он мог до глубины души растрогать читателей — а заодно и самого себя — невзгодами Крэтчитов из «Рождественской песни»; написать проникновенную проповедь о том, что любовь к деньгам страшное зло, а потом рассвирепеть лишь из-за того, что получил за эту самую «Рождественскую песнь» меньше, чем рассчитывал. Что касается Чэпмена и Холла, они имели вполне законные основания для того, чтобы обязать автора выполнить условия договора. Первые выпуски «Чезлвита» расходились плохо, и не было никаких признаков того, что дела поправятся. Но Чэпмен и Холл действовали неумно и неблагородно. Неумно потому, что не поняли, как отнесется к их поступку человек, отдающий своей работе все: мозг, душу — лучшее, на что он способен; неблагородно потому, что на его книгах они нажили целое состояние. Многочисленное семейство, которое нужно кормить: отец, мать, братья, жена и дети! Гости, которых нужно принимать, хочешь ты этого или нет! Сознание своей крепнущей силы и вместе с этим уверенность в том, что твои издатели зарабатывают на твоих трудах куда больше, чем ты сам! Да Диккенс был бы просто ангелом, если ответил бы этой паре скруджей в духа Боба Крэтчита. Диккенс не был ангелом, и осуждать его мог бы разве что святой, если он к тому же и гений, изнемогающий от непомерной работы. Потеряв Диккенса, Чэпмен и Холл лишь получили по заслугам.
Стремясь поправить собственные дела, Диккенс не забывал и о своих собратьях по перу. «Условия, на которых Вы заключили договор, — писал он Томасу Худу, — позорны. Я хочу сказать, позорны для мистера Кольберна, издателя. Нет сомнений в том, что он поступил как ростовщик, как биржевой спекулянт, как еврей-старьевщик, как скряга, выжимающий из Вас все соки, воспользовавшись Вашими временными трудностями».
Кое-кто был не прочь поживиться и за счет Диккенса, считая, что если некоторым его героям свойственны доверчивость и великодушие, то и автор, должно быть, безудержно щедр. Таких людей ждало быстрое и полное разочарование. Они попросту не учли, что самые веские причины выступать против алчности и крохоборства имеет человек, добывающий хлеб свой насущный в борьбе с вымогателями и Шейлоками. Какой-то бойкий еженедельник, посрамив даже литературно-театральных «пиратов», напечатал «сокращенный» вариант «Рождественской песни». Диккенс потребовал, чтобы этот номер еженедельника был запрещен, а владельцы издания возместили ему убытки — тысячу фунтов стерлингов. Тогда к нему явился ходатай от издателей, заявивший, что он взывает к его лучшим чувствам, в существовании которых он не сомневается, ибо в книгах мистера Диккенса выражены чувства, которые позволяют верить... и так далее и тому подобное. Диккенс возразил, что вышеупомянутые чувства вовсе не означают, что автор разрешает грабить себя со всех сторон. Чувства были истолкованы неверно, и автор надеется это доказать. Тогда издатели поспешили объявить себя банкротами, и Диккенсу пришлось уплатить около семисот фунтов судебных издержек. Из этой истории он извлек для себя полезный урок: лучше иметь дело с грабителем, чем с правосудием; грабитель только запустит руку тебе в карман, а правосудие оберет до нитки.
Работая над «Мартином Чезлвитом», Диккенс не забывал и о развлечениях, предаваясь им с присущим ему жаром и энергией. В Бродстерсе он совершал дальние прогулки — миль за двадцать, почти не сбавляя шагу. В Лондоне он иногда в хорошую погоду доходил до Хемпстеда и обедал с Форстером и Маклизом в «Джек Строз Касл». Бывал он и на светских вечерах, но увеселения такого рода не слишком привлекали его. На одном из вечеров в мае 1843 года его с женою встретил Теккерей. «Не помню, писал ли я Вам о шумном бале у миссис Проктер, о том, как великолепна была миссис Диккенс в розовом атласе и мистер Диккенс в желто-красном жилете и пышных кудрях». Легко представить себе, как поразились бы гости, услышав, что думает о них джентльмен «в желто-красном и в кудрях». «Торжественно заявляю, что, попадая в так называемое „высшее общество“, всякий раз чувствую, что оно меня утомляет, что я ненавижу, презираю, отвергаю его. Какое неслыханное тщеславие, какое невообразимое невежество во всем, что происходит за его дверью! Чем больше я наблюдаю его, тем глубже проникаюсь уверенностью, что близится время, когда, не сумев избавиться от собственных пороков, высшее общество будет вынуждено подчиниться людям, которые раз и навсегда избавят его от пороков, стерев его с лица земли». Страницы его книг, рисующие жизнь «света», также дышат далеко не добрым чувством.
Время от времени писателю приходилось бывать на так называемых «благотворительных обедах», где, икая от обильной и вкусной еды, толкуют о пожертвованиях в пользу бедняков, — и эти обеды тоже не приводили его в восторг: «Силы небесные! Посидели бы Вы со мной в этот понедельник на благотворительном обеде! Там были аристократы нашего Сити, произносившие такие спичи! Любой мало-мальски сообразительный дворник сгорел бы со стыда, если бы ему пришло в голову что-нибудь подобное. Прилизанные, слюнявые, толстобрюхие, перекормленные, краснорожие и сопящие скоты! И гости вскакивали с мест от восторга! Никогда в жизни не видел более наглядного доказательства власти Тугой Мошны! Никогда не видел и не слышал ничего более отталкивающего и унизительного». Как правило, он был слишком занят, чтобы посещать подобные сборища. В разгар работы над очередным романом заманить его куда-нибудь на званый обед могло лишь нечто «совершенно из ряда вон выходящее — как если бы в Китае у меня объявился брат-близнец, приехавший на родину всего на один день. Но такое ведь случается не часто». Подготавливая к печати очередной выпуск книги, он был вынужден отказывать себе в удовольствии встречаться с друзьями; более того: у себя дома ему тоже приходилось жить в тишине и одиночестве. Однажды он чуть было не сбежал из Бродстерса из-за того, что в соседнем доме оказалось пианино, «каждая нота которого — сплошная пытка».
Но было у него одно развлечение, которому он предавался так искренне и непосредственно, что его радость сообщалась окружающим и все невольно заражались его весельем. Джейн Карлейль рассказывает об одном безудержно веселом празднике, душою и заводилой которого был не кто иной, как Диккенс. Он заранее купил себе полный набор «магических» предметов, необходимых фокуснику, и у себя в комнате, один, каждый вечер учился проделывать таинственные и загадочные вещи. Он заставлял карманные часы исчезать и вновь появляться неведомо откуда совсем в другом месте. По его велению деньги из правого кармана вдруг оказывались в левом. Он сжигал носовые платки, дотрагивался до золы волшебной палочкой — и платки были снова целехоньки. Он мог превратить ящик с отрубями в живую морскую свинку, насыпать в мужскую шляпу муки, добавить сырых яиц и еще кое-каких специй, подержать все это на большом огне и затем извлечь из шляпы горячий, дымящийся пудинг с изюмом, а шляпу возвратить владельцу целой и невредимой. 21 декабря 1843 года на Кларенс-Террас справляли день рождения Нины, дочери Макриди. Сам Макриди находился в то время в Америке, и это было очень кстати, потому что с ним такого веселья не получилось бы. Обычно, если верить Диккенсу, отпрыскам Макриди разрешалось показываться, только «когда подавали сладкое. Каждому полагалось печенье и стакан воды, причем я глубоко уверен, что сей прохладительный напиток они неизменно пили с зубовным скрежетом: „Чтоб им лопнуть, этим прожорливым и жадным взрослым!“ Поэтому более чем вероятно, что даже день рождения в присутствии Макриди был бы омрачен печатью послушания. Но актер был в Америке, и можно было резвиться вовсю. Перед знаменательным событием Джейн Карлейль целую неделю мучилась от бессонницы и чувствовала себя совершенно разбитой. Уезжая на Кларенс-Террас, Джейн выслушала утешительное напутствие своего супруга: „Уж не желтуха ли у тебя? Что за вид: лицо зеленое, глаза налиты кровью!“ Но Джейн говорит, что ни одно лекарство не помогло бы ей лучше, „чем эта вечеринка, на которую я отправилась с тайным содроганием. Из всех вечеров, на которых я побывала в Лондоне, этот оказался, бесспорно, самым приятным“. Помогать фокуснику Диккенсу вызвался Форстер, и оба «так старались, что пот лил с них градом, и они как будто охмелели от возбуждения!» Лучшего фокусника, чем Диккенс, Джейн, по ее словам, никогда не видела. Он откалывал такие номера, что мог бы отлично зарабатывать, выступая перед широкой публикой.
Потом начались танцы. «Диккенс чуть ли не на коленях упрашивал меня станцевать с ним вальс. Я, по-моему, и без того неплохо справилась со своей ролью: болтала несусветный вздор с ним, Форстером, Теккереем и Маклизом. Стоило ли еще искушать судьбу, пробуя совершить невозможное? И тем не менее после ужина, когда мы разошлись вовсю, оглушенные треском хлопушек и бесчисленными тостами, одурманенные шампанским, кто-то предложил контрданс, и Форстер, обхватив меня за талию, увлек на середину круга, в самую толчею, и заставил танцевать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55