Ну а если его величество все-таки уехал… так куда, спрашивается, он уехал из Лилля? Сами же вы, господин маршал, нынче утром говорили, что трудно придумать лучшее место, где бы можно было выждать, пока подойдут союзнические войска.
Ведь только один этот майор утверждает, будго Людовик XVIII уехал. А сказать, куда уехал, он не мог, вероятно, он и вообще ничего толком не знает…
— Так или иначе, ни слова никому. Чем можно мотивировать отмену приказа, когда, как на грех, только что по всем частям разослано распоряжение следовать на Лилль и точно расписаны все этапы?
— Экая важность, попросту изменим направление, а если кто и удивится, беда не велика, благо перед выездом из Сен-Поля войсковым частям предусмотрительно было дано понять, что их ведут в Бетюн на соединение с Лористоном и Ларошжакленом… и насчёт разговоров в кабачке тоже незачем беспокоиться, ещё неизвестно, что все эти гвардейцы расслышали, что поняли и, наконец, чему поверили… Вот что-мне пришла хорошая мысль, — сколько ни думай, лучше не придумаешь. Надо под каким-нибудь предлогом вызвать господина де Рейзе и вскользь, как бы доверительно, однако не настаивая на соблюдении тайны, сообщить ему, что перемена маршрута вызвана полученным от короля посланием-это вполне правдоподобно, уже столько времени от него ни звука… да, так его величество будто бы выражает желание, чтобы гвардия направилась не прямо в Лилль… Таково, мол, его желание… а раз в таком духе высказывается его величество… что ж, пусть лучше критикуют распоряжения его величества, чем наши, ведь командует-то здесь кто? Не кто иной, как вы, господин маршал. От моего имени, но, безусловно, вы.
Итак, пора трубить сбор.
— Что ж вы не отдаёте распоряжений, господин маршал? Ну вот, отлично.
Граф Артуа расположился в своей зеленой берлине. Арман де Полиньяк подхватил бочонок, скатившийся с сиденья, и поставил возле себя. Франсуа д'Экар уселся напротив.
Когда человек в тулупе увидел, что кавалеристы садятся в седло, он усмехнулся и что-то буркнул сквозь зубы. А затем отправился в сарай к гончару, куда поставил отдыхать Буланого.
Уши его меховой шапки подпрыгивали на ходу. Теперь майор Симон Ришар был в себе уверен. Он мог спокойно возвратиться в долину Соммы. И даже снова стать там графом Оливье. Ибо он взглянул в лицо генерал-майору Антуану де Рейзе и ощутил руку этого самого Тони на своём плече без малейшей дрожи, без желания накинуться на него и убить… зверски убить собственными руками.
Значит, отныне ничего невозможного нет.
«А как же Бланш, хотелось бы мне знать-неужто она тоже изменилась, отяжелела, расплылась? Сколько ж ей теперь лет? В тысяча восемьсот втором году ей минуло восемнадцать. Ну да, она родилась в восемьдесят четвёртом. Восемнадцать и тринадцать… Невообразимо! Тридцать один год! Уже вполне зрелая женщина…» Раз он мог хладнокровно смотреть на Тони, на его двойной подбородок, на гусиные лапки у глаз, Бланш и подавно покажется ему чужой. «Тридцать один год… На Ишиме женщины в этом возрасте уже совсем старухи… О наших детях я не говорю. Ведь я их даже не знал».
— Я внимательно слушал вас. Вчера вечером вы открыли мне глаза на то, без чего я не мог до конца понять речи, которые произносились в Пуа, — сказал Теодор приютившему его майору. — Но это мало чем мне помогло, я по-прежнему не знаю, на чью же сторону встать.
После прогулки по городу они уселись под навесом офицерской кофейни возле башни, в непосредственно примыкающем к ней здании. Перед ними как на ладони лежала Главная площадь, где расположились лагерем гвардейцы конвоя, королевские кирасиры, Швейцарская сотня… Мушкетёры в это утро несли сторожевую службу на крепостных стенах и у городских ворот. Перед ратушей были выставлены две пушки, их окружали гренадеры.
Неразбериха царила полная, тут же толклись местные жители и стояли кареты, которые пришлось бросить, так как в Бетюне все ворота были заперты. На длинных дрогах, тащившихся в обозе от самого Бовэ, спали, подостлав солому, недавно подошедшие волонтёры, а из окон понуро свисали белые, в дождевых потёках знамёна. С половины девятого утра из Сен-Поля начали прибывать пешие беженцы, но в городские ворота их впускали только после долгих уговоров. Бетюнские ребятишки вприпрыжку, с гиканьем бежали рядом с обозом, провожали солдат, как на праздник, скакали на одной ножке, играли в чехарду.
— Если бы выбор был только между Наполеоном и Людовиком Восемнадцатым,
— говорил мушкетёр, — возможно, на моё решение повлияло бы уже одно то, что король бежит, а на стороне Бонапарта армия… Однако теперь мне ясно, что есть и третья сила. Но вот что нелепее всего: вы мне её открыли, но вы сами не можете доказать, что более в интересах этой третьей силы, буде мне вздумалось бы примкнуть к ней. Ведь вы не в состоянии ответить на первый же вопрос, на вопрос, который поставил передо мной этот болван Удето, — зачем императору понадобилось, призвав Карно к власти, осчастливить его графским титулом?
Майор покуривал трубку и пожимал плечами. Разве в этом суть? Прикажете из-за этого меньше верить Карно-человеку, который ни разу не изменил республиканским идеалам? Ведь его присутствие подле императора знаменует союз армии и народа, а это главное.
— По словам Удето, Наполеон тем самым показывает, что ему не угодно быть императором черни… Удето смотрит на все глазами своей касты. Ну а я… Из того, что вы говорили, я твёрдо понял одно: Франция может дать отпор аристократам и союзникам, отечественным заговорщикам и иностранным армиям, только если народ будет вооружён. Вряд ли Наполеон решится на это.
Неужто вы не понимаете, что и он в свою очередь дарует стране хартию, только назовёт её конституцией, а дальше что? Дальше все пойдёт по-прежнему-дворцы, празднества… А народ попрежнему будет подыхать с голоду. И армия, если она окажется победительницей, будет служить для того, чтобы держать в страхе народ. Если же армию разгромят иноземцы, она примкнёт к лагерю обездоленных, вот и все. Один день кричи: «Да здравствует король!», другой: «Да здравствует император!» Потом опять сначала. Благодарю покорно! Если меня отпустят, я, по всей вероятности, возвращусь к своему уважаемому батюшке.
Снова возьмусь за кисти, это и есть моя работа, я живописец, а не пекарь, не возчик, не кузнец. Не знаю, при ком мне приятнее писать-при императоре ли, который желает, чтобы на картинах, где он изображён, не было других персонажей, могущих его затмить, вдобавок ещё эти картины проходят через цензуру барона Денона… или при короле Людовике-гот раздаст награды за ученическую мазню во славу Генриха Четвёртого и за полотна религиозного содержания, ибо это льёт воду на монархическую мельницу. Неужто за наш век не произойдёт никаких перемен?
Как ускорить их? Или уж это такие авгиевы конюшни, где бессилен даже Геркулес.
Майор возразил, что перестроить мир, по-видимому, все-таки можно… Вспомните Революцию… и все, чему мы были свидетелями… Конечно, не всегда идёшь прямым путём, бывают и отступления, и срывы. Однако же…
— Революция-возможно. Ведь я знаю о ней лишь то. что мне внушали. Да, разумеется, отцы наши, — и Теодор покраснел при мысли о своём, — словом, люди вашего возраста, без сомнения, верили, что это действительно перевернёт мир. Столько великих, благородных идей… а к чему они привели? К кровопролитию. К преступлениям без числа. Нет, не перебивайте меня! Не все же, что говорят, — сплошная ложь. Даже если Робеспьер был прав… у меня есть дядя, который подал голос за смертный приговор королю, так вот, он ни разу не попытался убедить меня в своей правоте. Одно преступление тянет за собой другое, и даже если это другое имеет целью исправить предыдущее, оно тем не менее остаётся преступлением. Но вся кровь, обагрившая руки якобинцев, — ничто по сравнению с тем, сколько её пролито императором. Поверьте, мне наплевать на герцога Энгиенского, не в том дело, но ведь Наполеон… Вы скажете, что королевская власть зиждилась на бесконечной цепи преступлений против народа, знаю, знаю! А Империя? Чего в конце концов желал народ? Почему он устал бороться, покорился произволу? Вместо покоя-двадцать лет непрерывных войн и полиция, какой ещё не видел мир. Я понимаю, этого требовала логика событий: Бонапарт, чтобы укрепиться на престоле, конечно, должен был создать полицию, но ведь она заполнила у нас все, наложила лапу на всю нашу жизнь, она контролирует, провоцирует… Вот и получается, что сама свобода и породила полицию… Наполеон возвращается, чтобы защитить свободу и ограничить её, победу торжествует не он и не народ, победу торжествует Фуше…
Теодор говорил машинально. Его внимание было поглощено пёстрым скопищем мундиров, касок и медвежьих шапок, ребяческой мишурой золотого шитья, сутажа, позумента, кичливой пышностью эполет, всей этой напоминающей сбрую цирковых лошадей амуницией: золотыми кисточками, аксельбантами, плюмажами. Этот поддельный блеск в своё время пленил и его самого…
— Her, — вскипел вдруг майор, — Фуше олицетворяет не полицию вообще, а лишь полицию определённого направления… Не знаю, из каких политических соображении Карно взял его к себе в помощники… но кто-кти, а уж армия сейчас бесспорно и выигрыше. Даже и .здесь, хотя в Бетюне стоят «белые-« и
—алые ' роты. господин ;(е Мольд счёл необходимым держать гарнизон в цнтаде.тн из опасения, что… ны сами видели, как офицеры с трехциетной кокардой проезжали и экипаже по площади и никто не посмел остановить их.'
— Трехцветная кокарда, белая кокарда-по-вашему, можно выбирать только между ними»-воскликнул Теодор. — Допустим.
«мпе!^:"орср'не цвета служат в настоящее время скорее ^мблемо»
армии, нежели полиции. Почему гак получилось? Да потому, что это не народная армия, а та сила, которая поддерживает правительство, JTO орудие, с помощью которого правит генерал Бонапарт. Да, с площадей сняли гильотину, зато в войска забрали молодёжь и послали исполнять роль жандармов по всей Европе, предпочтя гражданской войне просто войну. Значит, у меня один выбор: под каким предлогом проливать кровь… Либо смута, либо война-иного выхода нет! Господи, неужели так будет всегда?
Любой человек, на которого я смотрю, представляется мне не иначе как мёртвым, окровавленным… К какой бы партии он ни принадлежал… Глядите: рот искривлён, глаза закатились, лицо потемнело, стало землистым… И я буду с теми, кто гибнет! А цвета, в которые окрашена ваша жизнь! Разве это цвета красоты?
Нет, это цвета страдания, это спокойствие смерти!
Майор пожал плечами. Ох уж эти артистические натуры!
Подавай им красоту, только красоту. Что это за точка зрения? И при чем тут смерть! Вот уж путаники и любители противоречий.
Точь-в-точь буриданов осел. Вы слышали про буриданова осла?..
Он так же, как вы, не знал: то ли ему воду пить, то ли овёс кевагь… и не двигался с места, колеблясь между тем и другим.
Кстати, Буридан был родом из Бетюна…
В тоне собеседника Жерико почувствовал презрительный оттенок. На самом-то деле перед ним стояла не та дилемма, что перед буридановым ослом: его одинаково отталкивала и Империя, и королевская власть-вот оно что. Можно подумать, что майор умел читать в мыслях. Как бы то ни было он сказал:
— Неужели вы не понимаете, что в данном случае осел колеблется не между наследственным и вновь воздвигнутым престолом. Перед ним выбор-эмиграция или Франция…
Франция! Пожалуй, единственное слово, которое могло поколебать этого мушкетёра-мушкетёра только по мундиру, этого художника, оторванного от своих полотен, от самого себя. Он жил среди людей, для которых Франция перестаёт быть тем, что она есть, если её покидает один человек, если из неё эмигрирует король. И Теодору вдруг представились дезертиры на площади Карусель, эти провинциальные дворянчики, у которых не хватило духу сопровождать короля к границе. Что, если правы были они?
— Этот век не по мне, я не нахожу для себя пути, — снова заговорил Жерико, ища взглядом на убегающих вдаль улицах что-то, чего не видно было отсюда. — Может быть, позже… когда люди покончат с распрями, которые никак не увлекают меня.
Позже… я снова буду писать картины, да, писать-вот и все. А что-пока не знаю… Должно быть-тот народ, которому не осталось места на земле, его вытеснили герои, чья доблесть в том, чтобы убивать, убивать этот народ. Я отведу ему место на своих картинах. Он будет царить на них таким, каков он есть, лишённый надежды и силы, растративший свою красоту. — Все это приходило Жерико в голову тут же, по ходу разговора. Что ж такого? Мысль всегда импровизация. — Мне хочется сочинять истории. Рассказывать их с помощью красок и теней. Чтобы заглушить звон кандалов, которые мы влачим на нашей каторге.
Рассказывать о том, что выпало нам на долю, о новых наших бедах. И я все предвижу заранее: мои картины будут смотреть, обсуждать, на какой-то срок они возбудят толки в газетах и журналах. Потом вкусы изменятся и живопись тоже. Меня перестанут понимать. То, что я выражал или хотел выразить, уже не найдёт отклика, останется только моя «манера». Ведь у солдат восемьсот тринадцатого года теперь уже не те лица, их чувства отжили, уступили место новым… Разве можно угнаться за мыслями, когда они то и дело меняются. Давид, тот писал для вечности. Мне же хочется быть художником непрестанно меняющегося мгновения, ловить и запечатлевать его… Взгляните, перед вами Бетюн в страстную пятницу… Никто никогда не напишет этого… И пытаться нечего. Безнадёжно. Когда-нибудь художники станут более благоразумны, будут довольствоваться вазой с фруктами. Меня тогда уже не будет на свете. Черт побери, меня уже не будет.
— Не понимаю я вас, — вставил майор, — на вашем месте я пошёл бы к старьёвщику на Приречную улицу и купил бы себе штатское платье.
Не успел он договорить, как раздались громкие крики. Люди засуетились, лошади у коновязи повернули головы и заржали, забили барабаны, чтобы взбодрить смертельно усталых солдат и коней, и с улицы Св. Вааста на площадь вылетела лёгкая кавалерия господина де Дама с маршалом Мармоном и герцогом Беррийским во главе, следом за ними-чёрные мушкетёры господина де Лагранж, а дальше целый сонм белых плащей — королевский конвой… Карета графа Артуа, который высунулся из окошка… Опять солдаты конвоя… ещё и ещё кареты, жёлтые, зеленые, чёрные… с пожитками сановных господ и с чванной челядью.
Принцы следовали из Лиллера через Шок. Ещё три с четвертью мили… Но главное-не расстояние, а страх. Страх обуревал принцев, которые знали или догадывались… Страх обуревал тех, кто ничего не знал, но пугался перемены маршрутов и противоречивых приказов. Страх перед Эксельмансом, перед императорскими войсками. А при въезде в Бетюн беглецы, словно в зеркале, увидели своё подобие-та же растерянность, та же усталость, части королевской гвардии, охваченные паникой, нет ни решимости обороняться, ни сил двигаться дальше. И это в городе, обнесённом стенами, с запертыми, согласно приказу, воротами, с контргардами, с часовыми на вышках и сторожевыми постами на передовых укреплениях. Что сказать о проделанном пути? От Лиллера дорога сперва идёт лесами и пастбищами… В Шоке Сезару де Шастеллюкс захотелось пить, он спешился, чтобы напиться в кофейне пожарников… Там ему рассказали, что как раз на этих днях у одного из местных фермеров рыли колодец в восемьдесят восемь футов глубиной и вдруг в саду стал хлестать фонтан воды, да такой высокий, что при вчерашнем ветре, когда прямо быка с ног валило, струю отнесло на крышу дома.
Представляете отчаяние хозяина! Бедняга рвал на себе волосы и причитал: «Видно, мои грех до меня дошёл!» Но тут кто-то надумал, что надо сменить трубу, поставили другую, вдвое шире в поперечнике, водяной столб снизился как миленький, спустился ниже уровня крыши-теперь придётся рыть вокруг водоём… Не желаете ли поглядеть, господин офицер? Нет, офицер уже вскочил в седло. Он думает о Лабедуайере и с горечью повторяет красочное выражение, которое употребил незадачливый хозяин колодца: «Мой грех до меня дошёл».
Ближе к Бетюну тянутся белые меловые почвы, и вот уже развернулась панорама города-церковь св. Вааста, цитадель, дозорная башня. Отсюда ясно видно, что весь он громоздится на скале, этот город со ступенчатыми крепостными стенами и искусно возведёнными укреплениями. А правее и севернеерощицы с просветами между ними, ещё дальше-холмы. Вся равнина уже зеленеет. О чем же замечтался Сезар де Шастеллюкс? Лошадь идёт сама, а он едет с закрытыми глазами. Ему представляется Шарль де Лабедуайер… Нас тоже дядюшка воспитывал на Жан-Жаке Руссо. Но самые красивые слова не оправдывают измены…
Давайте же и мы закроем глаза. Вот я подношу к ним усталую руку, ладонью одно за другим придавливаю оба века. И сквозь дрёму наяву передо мной вырастает будущее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81
Ведь только один этот майор утверждает, будго Людовик XVIII уехал. А сказать, куда уехал, он не мог, вероятно, он и вообще ничего толком не знает…
— Так или иначе, ни слова никому. Чем можно мотивировать отмену приказа, когда, как на грех, только что по всем частям разослано распоряжение следовать на Лилль и точно расписаны все этапы?
— Экая важность, попросту изменим направление, а если кто и удивится, беда не велика, благо перед выездом из Сен-Поля войсковым частям предусмотрительно было дано понять, что их ведут в Бетюн на соединение с Лористоном и Ларошжакленом… и насчёт разговоров в кабачке тоже незачем беспокоиться, ещё неизвестно, что все эти гвардейцы расслышали, что поняли и, наконец, чему поверили… Вот что-мне пришла хорошая мысль, — сколько ни думай, лучше не придумаешь. Надо под каким-нибудь предлогом вызвать господина де Рейзе и вскользь, как бы доверительно, однако не настаивая на соблюдении тайны, сообщить ему, что перемена маршрута вызвана полученным от короля посланием-это вполне правдоподобно, уже столько времени от него ни звука… да, так его величество будто бы выражает желание, чтобы гвардия направилась не прямо в Лилль… Таково, мол, его желание… а раз в таком духе высказывается его величество… что ж, пусть лучше критикуют распоряжения его величества, чем наши, ведь командует-то здесь кто? Не кто иной, как вы, господин маршал. От моего имени, но, безусловно, вы.
Итак, пора трубить сбор.
— Что ж вы не отдаёте распоряжений, господин маршал? Ну вот, отлично.
Граф Артуа расположился в своей зеленой берлине. Арман де Полиньяк подхватил бочонок, скатившийся с сиденья, и поставил возле себя. Франсуа д'Экар уселся напротив.
Когда человек в тулупе увидел, что кавалеристы садятся в седло, он усмехнулся и что-то буркнул сквозь зубы. А затем отправился в сарай к гончару, куда поставил отдыхать Буланого.
Уши его меховой шапки подпрыгивали на ходу. Теперь майор Симон Ришар был в себе уверен. Он мог спокойно возвратиться в долину Соммы. И даже снова стать там графом Оливье. Ибо он взглянул в лицо генерал-майору Антуану де Рейзе и ощутил руку этого самого Тони на своём плече без малейшей дрожи, без желания накинуться на него и убить… зверски убить собственными руками.
Значит, отныне ничего невозможного нет.
«А как же Бланш, хотелось бы мне знать-неужто она тоже изменилась, отяжелела, расплылась? Сколько ж ей теперь лет? В тысяча восемьсот втором году ей минуло восемнадцать. Ну да, она родилась в восемьдесят четвёртом. Восемнадцать и тринадцать… Невообразимо! Тридцать один год! Уже вполне зрелая женщина…» Раз он мог хладнокровно смотреть на Тони, на его двойной подбородок, на гусиные лапки у глаз, Бланш и подавно покажется ему чужой. «Тридцать один год… На Ишиме женщины в этом возрасте уже совсем старухи… О наших детях я не говорю. Ведь я их даже не знал».
— Я внимательно слушал вас. Вчера вечером вы открыли мне глаза на то, без чего я не мог до конца понять речи, которые произносились в Пуа, — сказал Теодор приютившему его майору. — Но это мало чем мне помогло, я по-прежнему не знаю, на чью же сторону встать.
После прогулки по городу они уселись под навесом офицерской кофейни возле башни, в непосредственно примыкающем к ней здании. Перед ними как на ладони лежала Главная площадь, где расположились лагерем гвардейцы конвоя, королевские кирасиры, Швейцарская сотня… Мушкетёры в это утро несли сторожевую службу на крепостных стенах и у городских ворот. Перед ратушей были выставлены две пушки, их окружали гренадеры.
Неразбериха царила полная, тут же толклись местные жители и стояли кареты, которые пришлось бросить, так как в Бетюне все ворота были заперты. На длинных дрогах, тащившихся в обозе от самого Бовэ, спали, подостлав солому, недавно подошедшие волонтёры, а из окон понуро свисали белые, в дождевых потёках знамёна. С половины девятого утра из Сен-Поля начали прибывать пешие беженцы, но в городские ворота их впускали только после долгих уговоров. Бетюнские ребятишки вприпрыжку, с гиканьем бежали рядом с обозом, провожали солдат, как на праздник, скакали на одной ножке, играли в чехарду.
— Если бы выбор был только между Наполеоном и Людовиком Восемнадцатым,
— говорил мушкетёр, — возможно, на моё решение повлияло бы уже одно то, что король бежит, а на стороне Бонапарта армия… Однако теперь мне ясно, что есть и третья сила. Но вот что нелепее всего: вы мне её открыли, но вы сами не можете доказать, что более в интересах этой третьей силы, буде мне вздумалось бы примкнуть к ней. Ведь вы не в состоянии ответить на первый же вопрос, на вопрос, который поставил передо мной этот болван Удето, — зачем императору понадобилось, призвав Карно к власти, осчастливить его графским титулом?
Майор покуривал трубку и пожимал плечами. Разве в этом суть? Прикажете из-за этого меньше верить Карно-человеку, который ни разу не изменил республиканским идеалам? Ведь его присутствие подле императора знаменует союз армии и народа, а это главное.
— По словам Удето, Наполеон тем самым показывает, что ему не угодно быть императором черни… Удето смотрит на все глазами своей касты. Ну а я… Из того, что вы говорили, я твёрдо понял одно: Франция может дать отпор аристократам и союзникам, отечественным заговорщикам и иностранным армиям, только если народ будет вооружён. Вряд ли Наполеон решится на это.
Неужто вы не понимаете, что и он в свою очередь дарует стране хартию, только назовёт её конституцией, а дальше что? Дальше все пойдёт по-прежнему-дворцы, празднества… А народ попрежнему будет подыхать с голоду. И армия, если она окажется победительницей, будет служить для того, чтобы держать в страхе народ. Если же армию разгромят иноземцы, она примкнёт к лагерю обездоленных, вот и все. Один день кричи: «Да здравствует король!», другой: «Да здравствует император!» Потом опять сначала. Благодарю покорно! Если меня отпустят, я, по всей вероятности, возвращусь к своему уважаемому батюшке.
Снова возьмусь за кисти, это и есть моя работа, я живописец, а не пекарь, не возчик, не кузнец. Не знаю, при ком мне приятнее писать-при императоре ли, который желает, чтобы на картинах, где он изображён, не было других персонажей, могущих его затмить, вдобавок ещё эти картины проходят через цензуру барона Денона… или при короле Людовике-гот раздаст награды за ученическую мазню во славу Генриха Четвёртого и за полотна религиозного содержания, ибо это льёт воду на монархическую мельницу. Неужто за наш век не произойдёт никаких перемен?
Как ускорить их? Или уж это такие авгиевы конюшни, где бессилен даже Геркулес.
Майор возразил, что перестроить мир, по-видимому, все-таки можно… Вспомните Революцию… и все, чему мы были свидетелями… Конечно, не всегда идёшь прямым путём, бывают и отступления, и срывы. Однако же…
— Революция-возможно. Ведь я знаю о ней лишь то. что мне внушали. Да, разумеется, отцы наши, — и Теодор покраснел при мысли о своём, — словом, люди вашего возраста, без сомнения, верили, что это действительно перевернёт мир. Столько великих, благородных идей… а к чему они привели? К кровопролитию. К преступлениям без числа. Нет, не перебивайте меня! Не все же, что говорят, — сплошная ложь. Даже если Робеспьер был прав… у меня есть дядя, который подал голос за смертный приговор королю, так вот, он ни разу не попытался убедить меня в своей правоте. Одно преступление тянет за собой другое, и даже если это другое имеет целью исправить предыдущее, оно тем не менее остаётся преступлением. Но вся кровь, обагрившая руки якобинцев, — ничто по сравнению с тем, сколько её пролито императором. Поверьте, мне наплевать на герцога Энгиенского, не в том дело, но ведь Наполеон… Вы скажете, что королевская власть зиждилась на бесконечной цепи преступлений против народа, знаю, знаю! А Империя? Чего в конце концов желал народ? Почему он устал бороться, покорился произволу? Вместо покоя-двадцать лет непрерывных войн и полиция, какой ещё не видел мир. Я понимаю, этого требовала логика событий: Бонапарт, чтобы укрепиться на престоле, конечно, должен был создать полицию, но ведь она заполнила у нас все, наложила лапу на всю нашу жизнь, она контролирует, провоцирует… Вот и получается, что сама свобода и породила полицию… Наполеон возвращается, чтобы защитить свободу и ограничить её, победу торжествует не он и не народ, победу торжествует Фуше…
Теодор говорил машинально. Его внимание было поглощено пёстрым скопищем мундиров, касок и медвежьих шапок, ребяческой мишурой золотого шитья, сутажа, позумента, кичливой пышностью эполет, всей этой напоминающей сбрую цирковых лошадей амуницией: золотыми кисточками, аксельбантами, плюмажами. Этот поддельный блеск в своё время пленил и его самого…
— Her, — вскипел вдруг майор, — Фуше олицетворяет не полицию вообще, а лишь полицию определённого направления… Не знаю, из каких политических соображении Карно взял его к себе в помощники… но кто-кти, а уж армия сейчас бесспорно и выигрыше. Даже и .здесь, хотя в Бетюне стоят «белые-« и
—алые ' роты. господин ;(е Мольд счёл необходимым держать гарнизон в цнтаде.тн из опасения, что… ны сами видели, как офицеры с трехциетной кокардой проезжали и экипаже по площади и никто не посмел остановить их.'
— Трехцветная кокарда, белая кокарда-по-вашему, можно выбирать только между ними»-воскликнул Теодор. — Допустим.
«мпе!^:"орср'не цвета служат в настоящее время скорее ^мблемо»
армии, нежели полиции. Почему гак получилось? Да потому, что это не народная армия, а та сила, которая поддерживает правительство, JTO орудие, с помощью которого правит генерал Бонапарт. Да, с площадей сняли гильотину, зато в войска забрали молодёжь и послали исполнять роль жандармов по всей Европе, предпочтя гражданской войне просто войну. Значит, у меня один выбор: под каким предлогом проливать кровь… Либо смута, либо война-иного выхода нет! Господи, неужели так будет всегда?
Любой человек, на которого я смотрю, представляется мне не иначе как мёртвым, окровавленным… К какой бы партии он ни принадлежал… Глядите: рот искривлён, глаза закатились, лицо потемнело, стало землистым… И я буду с теми, кто гибнет! А цвета, в которые окрашена ваша жизнь! Разве это цвета красоты?
Нет, это цвета страдания, это спокойствие смерти!
Майор пожал плечами. Ох уж эти артистические натуры!
Подавай им красоту, только красоту. Что это за точка зрения? И при чем тут смерть! Вот уж путаники и любители противоречий.
Точь-в-точь буриданов осел. Вы слышали про буриданова осла?..
Он так же, как вы, не знал: то ли ему воду пить, то ли овёс кевагь… и не двигался с места, колеблясь между тем и другим.
Кстати, Буридан был родом из Бетюна…
В тоне собеседника Жерико почувствовал презрительный оттенок. На самом-то деле перед ним стояла не та дилемма, что перед буридановым ослом: его одинаково отталкивала и Империя, и королевская власть-вот оно что. Можно подумать, что майор умел читать в мыслях. Как бы то ни было он сказал:
— Неужели вы не понимаете, что в данном случае осел колеблется не между наследственным и вновь воздвигнутым престолом. Перед ним выбор-эмиграция или Франция…
Франция! Пожалуй, единственное слово, которое могло поколебать этого мушкетёра-мушкетёра только по мундиру, этого художника, оторванного от своих полотен, от самого себя. Он жил среди людей, для которых Франция перестаёт быть тем, что она есть, если её покидает один человек, если из неё эмигрирует король. И Теодору вдруг представились дезертиры на площади Карусель, эти провинциальные дворянчики, у которых не хватило духу сопровождать короля к границе. Что, если правы были они?
— Этот век не по мне, я не нахожу для себя пути, — снова заговорил Жерико, ища взглядом на убегающих вдаль улицах что-то, чего не видно было отсюда. — Может быть, позже… когда люди покончат с распрями, которые никак не увлекают меня.
Позже… я снова буду писать картины, да, писать-вот и все. А что-пока не знаю… Должно быть-тот народ, которому не осталось места на земле, его вытеснили герои, чья доблесть в том, чтобы убивать, убивать этот народ. Я отведу ему место на своих картинах. Он будет царить на них таким, каков он есть, лишённый надежды и силы, растративший свою красоту. — Все это приходило Жерико в голову тут же, по ходу разговора. Что ж такого? Мысль всегда импровизация. — Мне хочется сочинять истории. Рассказывать их с помощью красок и теней. Чтобы заглушить звон кандалов, которые мы влачим на нашей каторге.
Рассказывать о том, что выпало нам на долю, о новых наших бедах. И я все предвижу заранее: мои картины будут смотреть, обсуждать, на какой-то срок они возбудят толки в газетах и журналах. Потом вкусы изменятся и живопись тоже. Меня перестанут понимать. То, что я выражал или хотел выразить, уже не найдёт отклика, останется только моя «манера». Ведь у солдат восемьсот тринадцатого года теперь уже не те лица, их чувства отжили, уступили место новым… Разве можно угнаться за мыслями, когда они то и дело меняются. Давид, тот писал для вечности. Мне же хочется быть художником непрестанно меняющегося мгновения, ловить и запечатлевать его… Взгляните, перед вами Бетюн в страстную пятницу… Никто никогда не напишет этого… И пытаться нечего. Безнадёжно. Когда-нибудь художники станут более благоразумны, будут довольствоваться вазой с фруктами. Меня тогда уже не будет на свете. Черт побери, меня уже не будет.
— Не понимаю я вас, — вставил майор, — на вашем месте я пошёл бы к старьёвщику на Приречную улицу и купил бы себе штатское платье.
Не успел он договорить, как раздались громкие крики. Люди засуетились, лошади у коновязи повернули головы и заржали, забили барабаны, чтобы взбодрить смертельно усталых солдат и коней, и с улицы Св. Вааста на площадь вылетела лёгкая кавалерия господина де Дама с маршалом Мармоном и герцогом Беррийским во главе, следом за ними-чёрные мушкетёры господина де Лагранж, а дальше целый сонм белых плащей — королевский конвой… Карета графа Артуа, который высунулся из окошка… Опять солдаты конвоя… ещё и ещё кареты, жёлтые, зеленые, чёрные… с пожитками сановных господ и с чванной челядью.
Принцы следовали из Лиллера через Шок. Ещё три с четвертью мили… Но главное-не расстояние, а страх. Страх обуревал принцев, которые знали или догадывались… Страх обуревал тех, кто ничего не знал, но пугался перемены маршрутов и противоречивых приказов. Страх перед Эксельмансом, перед императорскими войсками. А при въезде в Бетюн беглецы, словно в зеркале, увидели своё подобие-та же растерянность, та же усталость, части королевской гвардии, охваченные паникой, нет ни решимости обороняться, ни сил двигаться дальше. И это в городе, обнесённом стенами, с запертыми, согласно приказу, воротами, с контргардами, с часовыми на вышках и сторожевыми постами на передовых укреплениях. Что сказать о проделанном пути? От Лиллера дорога сперва идёт лесами и пастбищами… В Шоке Сезару де Шастеллюкс захотелось пить, он спешился, чтобы напиться в кофейне пожарников… Там ему рассказали, что как раз на этих днях у одного из местных фермеров рыли колодец в восемьдесят восемь футов глубиной и вдруг в саду стал хлестать фонтан воды, да такой высокий, что при вчерашнем ветре, когда прямо быка с ног валило, струю отнесло на крышу дома.
Представляете отчаяние хозяина! Бедняга рвал на себе волосы и причитал: «Видно, мои грех до меня дошёл!» Но тут кто-то надумал, что надо сменить трубу, поставили другую, вдвое шире в поперечнике, водяной столб снизился как миленький, спустился ниже уровня крыши-теперь придётся рыть вокруг водоём… Не желаете ли поглядеть, господин офицер? Нет, офицер уже вскочил в седло. Он думает о Лабедуайере и с горечью повторяет красочное выражение, которое употребил незадачливый хозяин колодца: «Мой грех до меня дошёл».
Ближе к Бетюну тянутся белые меловые почвы, и вот уже развернулась панорама города-церковь св. Вааста, цитадель, дозорная башня. Отсюда ясно видно, что весь он громоздится на скале, этот город со ступенчатыми крепостными стенами и искусно возведёнными укреплениями. А правее и севернеерощицы с просветами между ними, ещё дальше-холмы. Вся равнина уже зеленеет. О чем же замечтался Сезар де Шастеллюкс? Лошадь идёт сама, а он едет с закрытыми глазами. Ему представляется Шарль де Лабедуайер… Нас тоже дядюшка воспитывал на Жан-Жаке Руссо. Но самые красивые слова не оправдывают измены…
Давайте же и мы закроем глаза. Вот я подношу к ним усталую руку, ладонью одно за другим придавливаю оба века. И сквозь дрёму наяву передо мной вырастает будущее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81