Он даже не успел поцеловать ни своих малюток, своих незаконных дочек, которых просто обожал, ни самое миссис Браун, их мать, — пришлось ограничиться посылкой на набережную Вольтера адъютанта Лаферронэ, он отнёс им деньги, необходимые для проезда в Англию, и записку, которая должна была убедить миссис Браун, что герцог намерен последовать за ней, — простое проявление доброты по отношению к Эми. Но сейчас он спешил в квартал Руль: королевский кортеж он нагонит у заставы Этуаль, так или иначе, отец его, граф Артуа, тронется в путь не раньше часу ночи. Он спешил к особняку, возведённому строителем Багателли; и то обстоятельство, что его любовнице особняк этот был подарен маршалом Наполеона, позволяло герцогу считать себя любимым бескорыстно. Мысль, что он не увидит нынче вечером Виржини, была ему непереносима, и он почувствовал, как на глаза наворачиваются слезы, горючие, крупные, аккуратные капли, как у его прапрабабки Анны Австрийской, — дождь под дождём.
Он внезапно вспомнил, как навернулись слезы ему на глаза в тот день, когда он неожиданно явился к королю, и как унизил его дядя в присутствии своего хирурга, этого иезуита. Он даже заметил, как подмигнул дядюшка отцу Элизе, когда тот с лицемерной постной миной собрался было выйти из спальни:
«Подожди, мол, побудь здесь». Хотел ли Людовик XVIII вести разговор при свидетелях или это получилось случайно?^"У нас нет секретов от нашего любезного племянника, продолжайте, святой отец…» Гнусное зрелище! Можно подумать, что король с умыслом велит пользовать себя публично, обнажает при посторонних своё мерзкое, покрытое язвами тело. Святой отец расставил мази, наложил одну повязку на руку, другую на ягодицы. У короля от постоянного сидения в кресле образовались струпья. В спальне стоял удушающий запах медикаментов и гноя…
За улицей Ройяль-Сент-Онорэ начиналась улица Фобур-СентОнорэ. Здесь особняки стояли на большем расстоянии друг от друга, сады, омытые дождём, уже по-весеннему благоухали во мраке. На бывшем каретном дворе и вокруг него чувствовалось какое-то волнение. Кучера и не подумали посторониться, чтобы пропустить кортеж, а этого герцог Беррийский уж никак не мог перенести в теперешнем своём состоянии духа. Шарль-Фердинанд занёс было хлыст, и дело могло принять плохой оборот, если бы факельщик не осветил гневное лицо герцога и его не узнали. У ворот мужчины и женщины с громкими воплями нанимали кареты. Все это скорее походило на аукцион. «Даю сто франков!», «Сто и сверх ещё сто!», «Потише, господа, и тысячи не возьму!» Это был ажиотаж панического бегства. Маленький кортеж построился по двое и исчез во мраке. Лаферронэ пробурчал что-то насчёт безопасности герцога. Но тот не слушал.
Итак, его разлучают с Виржини. Все прочее не имело никакого значения. Разлучают с новорождённым младенцем, его первым и единственным сыном. Шарль-Фердинанд настоял на том, чтобы присутствовать при родах. Впервые он видел роды. Миссис Браун произвела на свет дочек в его отсутствие. Но когда рожала Виржини, все представилось ему и страшным и чудесным. Он страдал за эту девочку-мать, и, когда показалась головка, он даже вскрикнул… Какой ужас, когда проходят воды, и все прочее тоже ужас, но, бог мой, как же была восхитительна Виржини-такая усталая-усталая, вся в поту, словно изнемогший от бега зверёк!
Пусть говорят, что у его высочества, герцога Беррийского, низменные вкусы, он и сам это за собой знает, но, скажите на милость, какая герцогиня, какая королева стоит этой девчушки из Оперы, этой маленькой балерины, которая не столько танцует, сколько красуется на сцене! Её волосы, тяжёлая масса чёрных блестящих волос, вьющихся от природы, ореолом окружали маленькую аккуратную головку, не умещались ни под одной шляпкой и, когда в спальне она распускала их, падали причудливым каскадом. Какой беленькой казалась бедняжка Виржини по сравнению с рассыпавшимися по подушке прядями волос, крошка Виржини с её тоненькой талией, которую он легко охватывал своими широкими ладонями, — неестественно тоненькой, как выдумка художника! Его разлучают с Виржини! Навсегда!
Когда кортеж проехал по улицам Сен-Филипп и Сен-Жак и свернул в конце улицы Пепиньер на улицу Курсель, герцог вспомнил первый вечер, а этот сегодняшний вечер был, несомненно, последним. В минувшем году, когда все шло в обратном порядке, все было лишь опьянением возврата. Шарль-Фердинанд тогда явился к королю во дворец Сент-Уэн. Вступление в столицу было назначено на завтра. Весь день прошёл в лихорадочных переговорах с представителями союзников, с русскими офицерами, с австрийскими эмиссарами, с делегациями из Парижа. И выдумал же дядя назначить его на этот вечер начальником охраны дворца! Это его-то, только что, словно в волшебной сказке, перенёсшегося из Лондона в Париж, его, старавшегося наверстать безрадостную юность, его, отторгнутого от Парижа, которого он не знал, но горел желанием открыть для себя! Ах, да ну вас к такому-то богу! Он передоверил командование Удиномаршалу, только что перешедшему на сторону короля: раз перешёл, пусть и несёт такую повинность! Коня, коня! До сих пор он помнит, какую ему тогда подали лошадь: настоящего арабского скакуна, достойного нести на себе принца крови, и как он помчался прямо, прямо по улице Ришелье в Оперу. Сколько мечтал он там, на Друри-Лейн, о парижской Опере! Эмигранты, словно сговорившись, твердили об Опере как о каком-то потерянном рае. Парижская Опера! Как будто она была главным магнитом всей жизни Шарль-Фердинанда; отвоёванная Франция для него была прежде всего парижской Оперой. Он возвращался во Францию как завоеватель, как победитель, а что же бывает первой наградой победителю? Юная красотка! Разве не так? Зал был переполнен, сплошь белые кокарды. Музыка. Ложи. Толпа.
Кто же предложил ему свой бинокль? Кажется, дама, сидевшая в соседней ложе вместе с австрийцем. И сразу же в кругу танцовщиц он увидел её, козочку, отмеченную среди прочих, эту девочку, которая вместе со всеми фигурантками делала на сцене какие-то неопределённые движения. Что же давали в тот вечер?
«Свадьбу Гамаша», конечно, — балет, решивший его судьбу. Виржини! Это было его победой, возвращением из изгнания, торжеством его рода. И какая выдалась тогда весна, благоуханная весна 1814 года, как пышно расцветала сирень в саду его любовницы, окружавшем маленький особнячок, подаренный ей маршалом Наполеона, как прекрасна была тогда курсельская сирень! Они разыгрывали в жизни продолжение «Свадьбы Гамаша», перепробовали все старомодные утехи, которых он не испытал юношей по милости этого народа, этих санкюлотов: в Монсо они возродили трианонские игры Марии-Антуанетты. Виржини звала его «мои пастушок», а когда наступило лето, они гонялись друг за дружкой по люцерновым лугам, творили любовь под вольным небом.
Шарль-Фердинанд забыл все на свете-двор, охоту, политику.
В этот час, когда ему вновь предстояло отправиться в изгнание, Виржини олицетворяла для него торжество королевской власти, Францию; он забыл всех на свете, забыл Бургуен… и старого короля в язвах, который, лёжа в постели, приподнимает рубашку и подставляет свои недужные ягодицы костлявым, скользким от белесой мази пальцам иезуита.
— Послушай, Франсуа, ты совсем с ума сошёл, зачем я только разрешила тебя впустить… Разве ты сам не понимаешь, как нужно обращаться с женщиной, только что оправившейся после родов? Оставь меня в покое! Нет, ты только вообрази, а вдруг кто-нибудь войдёт!
И впрямь она была прелестна, ещё более, чем всегда, прелестью молодого материнства, с синевой усталости под чёрными глазами, а эта белизна рук, плеч, маленькой трепещущей груди, набухшей от прилива молока. Виржини лежала, откинувшись на смятые подушки, по которым рассыпались пряди её чудесных чёрных волос, в спальне стоял полумрак-светильники возле тускло поблёскивавшего трюмо погасили, и только одна свеча окрашивала в золото сгущавшуюся по углам тень и белизну обнажённых плеч… И ей ещё не было полных двадцатидвадцать лет ей исполнится только в июле. Долговязый Франсуа, весёлый и глупый, как щенок, родился в декабре 1795 года.
Виржини всегда смотрела на него как на ребёнка… Когда в тот раз его высочество герцог Беррийский устроил ей жестокую сцену, она с чистым сердцем ответила: «Франсуа? Да ведь он же не мужчина!» Однако нынче вечером ей почему-то было боязно.
Она глядела на него, на своего Франсуа. А все-таки он прехорошенький. Блондинчик, и вид у него до того свежий, будто его только что вынули из футляра. Взрослый мальчик, ещё не отдающий себе отчёта в своей силе. И слава богу, ничем, буквально ничем не похож ни на Бессьера, ни на ШарльФердинанда! Они были знакомы давным-давно, с самого детства.
Внимания она на него не обращала, но ей ужасно, просто ужасно недоставало бы его, если бы он… Нет, конечно, всерьёз она его не принимала. Само собой разумелось, что Франсуа её любит, ну и что из этого?
Так шло вплоть до того дня, когда ей рассказали, что его встретили у Фраскати с какой-то девицей. Даже странно, как это известие на неё подействовало. Почему вдруг на неё налетело безумие? Тогда она была уже в тягости-возможно, это обстоятельство и толкнуло её на безрассудный шаг… Произошло это в саду, она вдруг поцеловала его на балконе, что над конюшнями.
Там деревья особенно хороши. А с улицы доносились крики торговца вафлями.
— Франсуа… я же говорю, что в любую минуту могут войти…
— Да брось, — ответил Франсуа, — я подкупил Пикара и осыпал подарками Лизу… В случае чего, если кто-нибудь будет подниматься по лестнице, она кашлянет, а я спрячусь в уборной и буду ждать.
Да, он был прекрасен, как сама юность; это вам не Бессьер, грубый рубака с багровым затылком, не герцог-маленький толстяк с выпученными рачьими глазами. «Странные все-таки существа мужчины-достаточно просто прикоснуться к руке, и, того гляди, его удар хватит. Вот Франсуа-совсем другое дело.
Ласковый мальчик. До чего же мне нравится, что между передними верхними зубами у него такая милая щербинка».
Пробрался он в её спальню тайком, едва только унесли крошку.
Хорошо запомнил часы кормления!
— Нет, Нини, так больше продолжаться не может… Ты должна быть моей, только моей…
О господи, вс„ одно и то же! Что он, совсем с ума сошёл? А кто будет оплачивать дом, хозяйство, расходы семьи, туалеты?
— Стало быть, ты предлагаешь мне шалаш и любящее сердце?
Но ведь я твой шалаш отлично знаю! Нет, скажи, можно вообразить меня в квартире твоего папаши на улице Сен-Дени? И потом, ты же отлично понимаешь, я люблю его, да, люблю моего Шарля! Пожалуйста, не строй такой похоронной физиономии.
Тебя я тоже очень люблю… Но пойми, это совсем разные вещи.
Ах нет, только не плачь!
Когда разговор принимал такой оборот, он всякий раз прибегал к последнему и, как ему казалось, наиболее вескому аргументу: предлагал ей руку. Ребёнка он усыновит. У^них будут ещё дети, свои… Эта песенка давным-давно была ей знакома. Безумец! Вступить в брак! До чего же он все-таки буржуа! Члены королевской фамилии-это совсем другое… Тут уж не важно, брак или не брак. Женился же в конце концов Людовик XV на госпоже Помпадур.
— Кстати, когда я родилась, папа тоже не был обвенчан с мамой… Ну и что из-за этого переменилось? Сначала рожают детей, а там будь что будет!
Тут он пустился в политические рассуждения. Разразился филиппикой против Бурбонов. Но и за Наполеона он не стоял:
зачем его маршалы соблазняли молоденьких, невинных девочек с помощью уговоров, посулов и особняков. Хорошо ещё, что не всех они оставляли с ребёнком на руках, как Дюрок оставил Биготтини… Нет, только Республика! Необходимо отдать дворцы народу, открыть двери Оперы для неимущих; ты сама увидишь, как они будут рукоплескать актёрам. Короли-это чужеземцы на нашей земле, а Наполеон-это война. Нам же нужно только одно-мир и Республика. Тогда можно будет сказать всему свету: живите с миром в ваших собственных странах. Никто больше не будет жечь ваши города, никто не опустошит ваших нив. Испанцы станут хозяевами Испании, а пруссаки-хозяевами Пруссии. Аристократы пусть снова убираются в Англию-их там любят. Бог их храни! Не надо нам больше ни войны, ни императора, ни короля! Знаешь, что говорит Огюстен… Что власти дворян, священников и военных пришёл конец: наступило то время, когда государство должно перейти в руки класса, производящего ценности… пусть те, кто мостит дороги, роет канавы, выделывает шёлк и железо…
— Не говори глупостей, Франсуа, а то я рассержусь! Твой Огюстен-урод, противный, несносный урод! Ты, значит, хочешь, чтобы меня послали на гильотину, как госпожу Дюбарри?
И не забывай, что крошка тоже Бурбон… Следовало бы прогнать тебя прочь за такие речи! Нет-нет, не тискай меня! Дурачок! Ты мне больно делаешь, грудь больно!
Вдруг она тревожно приподнялась на постели: послышались быстрые шаги, какой-то приглушённый шум, кашель. Голос Лизы за дверью произнёс:
— Сударыня, его высочество идут!
Его высочество! О, республиканец не стал мешкать: он уже юркнул в уборную, примыкавшую к спальне; путь Бурбонам был открыт.
— Любовь моя, — простонал Шарль-Фердинанд, — нас разлучают навеки!
Виржини слабо вскрикнула. Она ещё не понимала, что происходит. Она впервые видела его высочество в парадной гвардейской форме, и сейчас он ей даже понравился. Весь в сине-алом.
Петлицы, оканчивающиеся серебряным треугольником. Серебряные эполеты. Аксельбанты в виде трилистника, золотая каска с чёрным конским хвостом. Белые лосины. Все-таки Шарль нечто совсем иное, чем Франсуа… К тому же патетический тон Шарль-Фердинанда взволновал её.
— Нас разлучают? Кто разлучает? Наш дядя?
Всякий раз, когда Виржини называла старого Людовика XVIII «наш дядя», герцог смеялся до слез. Но только не сейчас. Он повторил:
— Нас разлучают навсегда, бедное моё сердечко…
Виржини начала плакать, заметалась в постели: объясни немедленно, нельзя же так пугать человека! И она снова упала на подушки, ещё более хорошенькая, чем всегда. Глядя на неё, он окончательно потерял рассудок. Эти юные, припухшие от молока груди, плечо, нежное, как персик…
— О Шарль, оставь, оставь меня! Ты отлично знаешь, что я ещё больна… и потом, от этого может испортиться молоко!
Опершись одним коленом о край кровати, он плакал своими всегдашними восхитительно крупными слезами, которые текли из глаз, текли из глубины столетий.
— Бедное моё сердечко! — твердил он, не находя других слов.
А Виржини, утопая в подушках, посматривала сквозь разметавшиеся пряди своих великолепных волос на плохо прикрытую дверцу уборной.
Когда двери салона распахнулись, дамы негромко вскрикнули, а игроки в бульот, обернувшись, поглядели поверх очков. Все ставки перешли сейчас к господину Тушару.
На пороге стоял герцог Беррийский, поддерживая левой рукой бледненькую Виржини в белом капоте с массой рюшей у ворота.
Он вытянулся, стараясь казаться повыше, и мертвенный оттенок его беззвучно шевелившихся губ поразил всех присутствующих. В салоне ничего не знали о его визите, он поднялся прямо в спальню к Виржини, оставив своего адъютанта господина де Лаферронэ под аркой ворот. Впоследствии каждый передаст по-своему, что произнёс он наконец, его первые слова, ибо память человеческая склонна героизировать обыденные фразы. Но в действительности первое его восклицание не имело никакого отношения к событиям. Он воскликнул:
— Опять этот проклятый иезуит? Что он тут делает, какого черта он сюда явился в такой вечер, как сегодня? За кем он шпионит? В чью пользу?
И все присутствующие изумлённо оглянулись на преподобного отца Элизе. Но его высочество не мог терять зря времени, его ждут у заставь! Этуаль, да, впрочем, возможно, его и не так уж интересовал ответ на заданный им самим вопрос. Отец Элизе, съёжившись, юркнул за спину хозяина дома, и неестественно вытянувшееся лицо господина Орейля, пожалуй, яснее, чем последовавший засим разговор, свидетельствовало о степени всеобщего изумления. Впрочем, известие, принесённое его высочеством, было столь важным, что любого бы на месте куафера тоже прошиб пот.
— Нынче ночью мы покидаем Париж и никогда сюда не вернёмся. Король уже мчится по дорогам Франции. Сейчас он ещё не достиг Сен-Дени. Повсюду измена. Армия жаждет диктатуры.
Неблагодарный народ приветствует корсиканского бандита, забыв о мире, принесённом Бурбонами, о всех благодеяниях, которыми они осыпали народ в течение года… Поручаю вам мою Виржини и моё дитя. Не забывайте, что в жилах его течёт кровь Генриха IV.
Увы, увы, бедное моё сердечко, нам не суждено никогда больше свидеться.
Среди всеобщего оцепенения раздался вдруг голос МариЛуизы Орейль, которая спросила, вернее, просто сказала, не обращаясь ни к кому и не ожидая ответа:
— А как же полторы тысячи франков в месяц?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81
Он внезапно вспомнил, как навернулись слезы ему на глаза в тот день, когда он неожиданно явился к королю, и как унизил его дядя в присутствии своего хирурга, этого иезуита. Он даже заметил, как подмигнул дядюшка отцу Элизе, когда тот с лицемерной постной миной собрался было выйти из спальни:
«Подожди, мол, побудь здесь». Хотел ли Людовик XVIII вести разговор при свидетелях или это получилось случайно?^"У нас нет секретов от нашего любезного племянника, продолжайте, святой отец…» Гнусное зрелище! Можно подумать, что король с умыслом велит пользовать себя публично, обнажает при посторонних своё мерзкое, покрытое язвами тело. Святой отец расставил мази, наложил одну повязку на руку, другую на ягодицы. У короля от постоянного сидения в кресле образовались струпья. В спальне стоял удушающий запах медикаментов и гноя…
За улицей Ройяль-Сент-Онорэ начиналась улица Фобур-СентОнорэ. Здесь особняки стояли на большем расстоянии друг от друга, сады, омытые дождём, уже по-весеннему благоухали во мраке. На бывшем каретном дворе и вокруг него чувствовалось какое-то волнение. Кучера и не подумали посторониться, чтобы пропустить кортеж, а этого герцог Беррийский уж никак не мог перенести в теперешнем своём состоянии духа. Шарль-Фердинанд занёс было хлыст, и дело могло принять плохой оборот, если бы факельщик не осветил гневное лицо герцога и его не узнали. У ворот мужчины и женщины с громкими воплями нанимали кареты. Все это скорее походило на аукцион. «Даю сто франков!», «Сто и сверх ещё сто!», «Потише, господа, и тысячи не возьму!» Это был ажиотаж панического бегства. Маленький кортеж построился по двое и исчез во мраке. Лаферронэ пробурчал что-то насчёт безопасности герцога. Но тот не слушал.
Итак, его разлучают с Виржини. Все прочее не имело никакого значения. Разлучают с новорождённым младенцем, его первым и единственным сыном. Шарль-Фердинанд настоял на том, чтобы присутствовать при родах. Впервые он видел роды. Миссис Браун произвела на свет дочек в его отсутствие. Но когда рожала Виржини, все представилось ему и страшным и чудесным. Он страдал за эту девочку-мать, и, когда показалась головка, он даже вскрикнул… Какой ужас, когда проходят воды, и все прочее тоже ужас, но, бог мой, как же была восхитительна Виржини-такая усталая-усталая, вся в поту, словно изнемогший от бега зверёк!
Пусть говорят, что у его высочества, герцога Беррийского, низменные вкусы, он и сам это за собой знает, но, скажите на милость, какая герцогиня, какая королева стоит этой девчушки из Оперы, этой маленькой балерины, которая не столько танцует, сколько красуется на сцене! Её волосы, тяжёлая масса чёрных блестящих волос, вьющихся от природы, ореолом окружали маленькую аккуратную головку, не умещались ни под одной шляпкой и, когда в спальне она распускала их, падали причудливым каскадом. Какой беленькой казалась бедняжка Виржини по сравнению с рассыпавшимися по подушке прядями волос, крошка Виржини с её тоненькой талией, которую он легко охватывал своими широкими ладонями, — неестественно тоненькой, как выдумка художника! Его разлучают с Виржини! Навсегда!
Когда кортеж проехал по улицам Сен-Филипп и Сен-Жак и свернул в конце улицы Пепиньер на улицу Курсель, герцог вспомнил первый вечер, а этот сегодняшний вечер был, несомненно, последним. В минувшем году, когда все шло в обратном порядке, все было лишь опьянением возврата. Шарль-Фердинанд тогда явился к королю во дворец Сент-Уэн. Вступление в столицу было назначено на завтра. Весь день прошёл в лихорадочных переговорах с представителями союзников, с русскими офицерами, с австрийскими эмиссарами, с делегациями из Парижа. И выдумал же дядя назначить его на этот вечер начальником охраны дворца! Это его-то, только что, словно в волшебной сказке, перенёсшегося из Лондона в Париж, его, старавшегося наверстать безрадостную юность, его, отторгнутого от Парижа, которого он не знал, но горел желанием открыть для себя! Ах, да ну вас к такому-то богу! Он передоверил командование Удиномаршалу, только что перешедшему на сторону короля: раз перешёл, пусть и несёт такую повинность! Коня, коня! До сих пор он помнит, какую ему тогда подали лошадь: настоящего арабского скакуна, достойного нести на себе принца крови, и как он помчался прямо, прямо по улице Ришелье в Оперу. Сколько мечтал он там, на Друри-Лейн, о парижской Опере! Эмигранты, словно сговорившись, твердили об Опере как о каком-то потерянном рае. Парижская Опера! Как будто она была главным магнитом всей жизни Шарль-Фердинанда; отвоёванная Франция для него была прежде всего парижской Оперой. Он возвращался во Францию как завоеватель, как победитель, а что же бывает первой наградой победителю? Юная красотка! Разве не так? Зал был переполнен, сплошь белые кокарды. Музыка. Ложи. Толпа.
Кто же предложил ему свой бинокль? Кажется, дама, сидевшая в соседней ложе вместе с австрийцем. И сразу же в кругу танцовщиц он увидел её, козочку, отмеченную среди прочих, эту девочку, которая вместе со всеми фигурантками делала на сцене какие-то неопределённые движения. Что же давали в тот вечер?
«Свадьбу Гамаша», конечно, — балет, решивший его судьбу. Виржини! Это было его победой, возвращением из изгнания, торжеством его рода. И какая выдалась тогда весна, благоуханная весна 1814 года, как пышно расцветала сирень в саду его любовницы, окружавшем маленький особнячок, подаренный ей маршалом Наполеона, как прекрасна была тогда курсельская сирень! Они разыгрывали в жизни продолжение «Свадьбы Гамаша», перепробовали все старомодные утехи, которых он не испытал юношей по милости этого народа, этих санкюлотов: в Монсо они возродили трианонские игры Марии-Антуанетты. Виржини звала его «мои пастушок», а когда наступило лето, они гонялись друг за дружкой по люцерновым лугам, творили любовь под вольным небом.
Шарль-Фердинанд забыл все на свете-двор, охоту, политику.
В этот час, когда ему вновь предстояло отправиться в изгнание, Виржини олицетворяла для него торжество королевской власти, Францию; он забыл всех на свете, забыл Бургуен… и старого короля в язвах, который, лёжа в постели, приподнимает рубашку и подставляет свои недужные ягодицы костлявым, скользким от белесой мази пальцам иезуита.
— Послушай, Франсуа, ты совсем с ума сошёл, зачем я только разрешила тебя впустить… Разве ты сам не понимаешь, как нужно обращаться с женщиной, только что оправившейся после родов? Оставь меня в покое! Нет, ты только вообрази, а вдруг кто-нибудь войдёт!
И впрямь она была прелестна, ещё более, чем всегда, прелестью молодого материнства, с синевой усталости под чёрными глазами, а эта белизна рук, плеч, маленькой трепещущей груди, набухшей от прилива молока. Виржини лежала, откинувшись на смятые подушки, по которым рассыпались пряди её чудесных чёрных волос, в спальне стоял полумрак-светильники возле тускло поблёскивавшего трюмо погасили, и только одна свеча окрашивала в золото сгущавшуюся по углам тень и белизну обнажённых плеч… И ей ещё не было полных двадцатидвадцать лет ей исполнится только в июле. Долговязый Франсуа, весёлый и глупый, как щенок, родился в декабре 1795 года.
Виржини всегда смотрела на него как на ребёнка… Когда в тот раз его высочество герцог Беррийский устроил ей жестокую сцену, она с чистым сердцем ответила: «Франсуа? Да ведь он же не мужчина!» Однако нынче вечером ей почему-то было боязно.
Она глядела на него, на своего Франсуа. А все-таки он прехорошенький. Блондинчик, и вид у него до того свежий, будто его только что вынули из футляра. Взрослый мальчик, ещё не отдающий себе отчёта в своей силе. И слава богу, ничем, буквально ничем не похож ни на Бессьера, ни на ШарльФердинанда! Они были знакомы давным-давно, с самого детства.
Внимания она на него не обращала, но ей ужасно, просто ужасно недоставало бы его, если бы он… Нет, конечно, всерьёз она его не принимала. Само собой разумелось, что Франсуа её любит, ну и что из этого?
Так шло вплоть до того дня, когда ей рассказали, что его встретили у Фраскати с какой-то девицей. Даже странно, как это известие на неё подействовало. Почему вдруг на неё налетело безумие? Тогда она была уже в тягости-возможно, это обстоятельство и толкнуло её на безрассудный шаг… Произошло это в саду, она вдруг поцеловала его на балконе, что над конюшнями.
Там деревья особенно хороши. А с улицы доносились крики торговца вафлями.
— Франсуа… я же говорю, что в любую минуту могут войти…
— Да брось, — ответил Франсуа, — я подкупил Пикара и осыпал подарками Лизу… В случае чего, если кто-нибудь будет подниматься по лестнице, она кашлянет, а я спрячусь в уборной и буду ждать.
Да, он был прекрасен, как сама юность; это вам не Бессьер, грубый рубака с багровым затылком, не герцог-маленький толстяк с выпученными рачьими глазами. «Странные все-таки существа мужчины-достаточно просто прикоснуться к руке, и, того гляди, его удар хватит. Вот Франсуа-совсем другое дело.
Ласковый мальчик. До чего же мне нравится, что между передними верхними зубами у него такая милая щербинка».
Пробрался он в её спальню тайком, едва только унесли крошку.
Хорошо запомнил часы кормления!
— Нет, Нини, так больше продолжаться не может… Ты должна быть моей, только моей…
О господи, вс„ одно и то же! Что он, совсем с ума сошёл? А кто будет оплачивать дом, хозяйство, расходы семьи, туалеты?
— Стало быть, ты предлагаешь мне шалаш и любящее сердце?
Но ведь я твой шалаш отлично знаю! Нет, скажи, можно вообразить меня в квартире твоего папаши на улице Сен-Дени? И потом, ты же отлично понимаешь, я люблю его, да, люблю моего Шарля! Пожалуйста, не строй такой похоронной физиономии.
Тебя я тоже очень люблю… Но пойми, это совсем разные вещи.
Ах нет, только не плачь!
Когда разговор принимал такой оборот, он всякий раз прибегал к последнему и, как ему казалось, наиболее вескому аргументу: предлагал ей руку. Ребёнка он усыновит. У^них будут ещё дети, свои… Эта песенка давным-давно была ей знакома. Безумец! Вступить в брак! До чего же он все-таки буржуа! Члены королевской фамилии-это совсем другое… Тут уж не важно, брак или не брак. Женился же в конце концов Людовик XV на госпоже Помпадур.
— Кстати, когда я родилась, папа тоже не был обвенчан с мамой… Ну и что из-за этого переменилось? Сначала рожают детей, а там будь что будет!
Тут он пустился в политические рассуждения. Разразился филиппикой против Бурбонов. Но и за Наполеона он не стоял:
зачем его маршалы соблазняли молоденьких, невинных девочек с помощью уговоров, посулов и особняков. Хорошо ещё, что не всех они оставляли с ребёнком на руках, как Дюрок оставил Биготтини… Нет, только Республика! Необходимо отдать дворцы народу, открыть двери Оперы для неимущих; ты сама увидишь, как они будут рукоплескать актёрам. Короли-это чужеземцы на нашей земле, а Наполеон-это война. Нам же нужно только одно-мир и Республика. Тогда можно будет сказать всему свету: живите с миром в ваших собственных странах. Никто больше не будет жечь ваши города, никто не опустошит ваших нив. Испанцы станут хозяевами Испании, а пруссаки-хозяевами Пруссии. Аристократы пусть снова убираются в Англию-их там любят. Бог их храни! Не надо нам больше ни войны, ни императора, ни короля! Знаешь, что говорит Огюстен… Что власти дворян, священников и военных пришёл конец: наступило то время, когда государство должно перейти в руки класса, производящего ценности… пусть те, кто мостит дороги, роет канавы, выделывает шёлк и железо…
— Не говори глупостей, Франсуа, а то я рассержусь! Твой Огюстен-урод, противный, несносный урод! Ты, значит, хочешь, чтобы меня послали на гильотину, как госпожу Дюбарри?
И не забывай, что крошка тоже Бурбон… Следовало бы прогнать тебя прочь за такие речи! Нет-нет, не тискай меня! Дурачок! Ты мне больно делаешь, грудь больно!
Вдруг она тревожно приподнялась на постели: послышались быстрые шаги, какой-то приглушённый шум, кашель. Голос Лизы за дверью произнёс:
— Сударыня, его высочество идут!
Его высочество! О, республиканец не стал мешкать: он уже юркнул в уборную, примыкавшую к спальне; путь Бурбонам был открыт.
— Любовь моя, — простонал Шарль-Фердинанд, — нас разлучают навеки!
Виржини слабо вскрикнула. Она ещё не понимала, что происходит. Она впервые видела его высочество в парадной гвардейской форме, и сейчас он ей даже понравился. Весь в сине-алом.
Петлицы, оканчивающиеся серебряным треугольником. Серебряные эполеты. Аксельбанты в виде трилистника, золотая каска с чёрным конским хвостом. Белые лосины. Все-таки Шарль нечто совсем иное, чем Франсуа… К тому же патетический тон Шарль-Фердинанда взволновал её.
— Нас разлучают? Кто разлучает? Наш дядя?
Всякий раз, когда Виржини называла старого Людовика XVIII «наш дядя», герцог смеялся до слез. Но только не сейчас. Он повторил:
— Нас разлучают навсегда, бедное моё сердечко…
Виржини начала плакать, заметалась в постели: объясни немедленно, нельзя же так пугать человека! И она снова упала на подушки, ещё более хорошенькая, чем всегда. Глядя на неё, он окончательно потерял рассудок. Эти юные, припухшие от молока груди, плечо, нежное, как персик…
— О Шарль, оставь, оставь меня! Ты отлично знаешь, что я ещё больна… и потом, от этого может испортиться молоко!
Опершись одним коленом о край кровати, он плакал своими всегдашними восхитительно крупными слезами, которые текли из глаз, текли из глубины столетий.
— Бедное моё сердечко! — твердил он, не находя других слов.
А Виржини, утопая в подушках, посматривала сквозь разметавшиеся пряди своих великолепных волос на плохо прикрытую дверцу уборной.
Когда двери салона распахнулись, дамы негромко вскрикнули, а игроки в бульот, обернувшись, поглядели поверх очков. Все ставки перешли сейчас к господину Тушару.
На пороге стоял герцог Беррийский, поддерживая левой рукой бледненькую Виржини в белом капоте с массой рюшей у ворота.
Он вытянулся, стараясь казаться повыше, и мертвенный оттенок его беззвучно шевелившихся губ поразил всех присутствующих. В салоне ничего не знали о его визите, он поднялся прямо в спальню к Виржини, оставив своего адъютанта господина де Лаферронэ под аркой ворот. Впоследствии каждый передаст по-своему, что произнёс он наконец, его первые слова, ибо память человеческая склонна героизировать обыденные фразы. Но в действительности первое его восклицание не имело никакого отношения к событиям. Он воскликнул:
— Опять этот проклятый иезуит? Что он тут делает, какого черта он сюда явился в такой вечер, как сегодня? За кем он шпионит? В чью пользу?
И все присутствующие изумлённо оглянулись на преподобного отца Элизе. Но его высочество не мог терять зря времени, его ждут у заставь! Этуаль, да, впрочем, возможно, его и не так уж интересовал ответ на заданный им самим вопрос. Отец Элизе, съёжившись, юркнул за спину хозяина дома, и неестественно вытянувшееся лицо господина Орейля, пожалуй, яснее, чем последовавший засим разговор, свидетельствовало о степени всеобщего изумления. Впрочем, известие, принесённое его высочеством, было столь важным, что любого бы на месте куафера тоже прошиб пот.
— Нынче ночью мы покидаем Париж и никогда сюда не вернёмся. Король уже мчится по дорогам Франции. Сейчас он ещё не достиг Сен-Дени. Повсюду измена. Армия жаждет диктатуры.
Неблагодарный народ приветствует корсиканского бандита, забыв о мире, принесённом Бурбонами, о всех благодеяниях, которыми они осыпали народ в течение года… Поручаю вам мою Виржини и моё дитя. Не забывайте, что в жилах его течёт кровь Генриха IV.
Увы, увы, бедное моё сердечко, нам не суждено никогда больше свидеться.
Среди всеобщего оцепенения раздался вдруг голос МариЛуизы Орейль, которая спросила, вернее, просто сказала, не обращаясь ни к кому и не ожидая ответа:
— А как же полторы тысячи франков в месяц?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81