Впрочем, у него имелось предписание рейхсминистра пропаганды, оно ведь тоже значило немало. Кайзер глянул на офицера пропаганды, и тот глазами указал на Руди Пикерта, которого знал лично. Командир поманил саксонца пальцем, и тот, браво выпятив грудь, шагнул вперед.
— Тот самый храбрый солдат, который перехитрил русских и вернулся в родной батальон с оружием противника в руках, — представил Пикерта майор. — Поступаете в распоряжение господина Ширрвагена, солдат. Лейтенант Титц! Распорядитесь…
8
Вид у генерала Афанасьева был подавленный и изнуренный. Вошел он как-то боком, виновато глянул на Шашкова и на предложенный чекистом стул уселся робко, осторожно.
— Что с тобой, Алексей Васильевич? — спросил начальника связи армии Александр Георгиевич. — Вроде как с повинной явился ко мне…
— Да оно вроде так и есть, — слабо улыбнулся Афанасьев.
— Тогда выкладывай, — подмигнул генерал-майору Шашков. — Повинную голову меч не сечет…
— Это верно, — согласился начальник связи. — Я как за щитом к тебе, Александр Георгиевич, только неофициально. Посоветоваться надо… Попал в пиковое, понимаешь, положение.
И Афанасьев рассказал Шашкову, что служил он во время оно вместе с нынешним командармом в одной дивизии, был тогда нынешний генерал-лейтенант Власов командиром полка.
— Еще до тридцать седьмого года, — многозначительно уточнил Алексей Васильевич.
— Так это же замечательно! — воскликнул Шашков. — Встретились бывшие сослуживцы…
Начальник Особого отдела лихорадочно пытался сообразить, с чем пришел к нему этот человек, ибо просто так к нему в кабинет не ходят, даже и предупреждая о приватном характере визита. Генерал этот не о ком-нибудь, о самом командующем затеял разговор! И лучше пока подольше прикидываться простачком…
— С одной стороны, — согласился начальник связи. — Но тут заковыка в том, что я был в составе тройки, которая занималась чисткой армейских партийцев. А Власов, значит, того… Подлежал рассмотрению.
— И что вы с ним решили? — осторожно спросил Александр Георгиевич.
— Оставить в партии. Несмотря на происхождение…
— А что у него с этим вопросом? Справку в газете «Отвага» читал? Из семьи крестьянина-кустаря. Почти пролетарий из сельской местности. У них, нижегородских, к кустарным промыслам особое пристрастие.
— По нашим данным тогда выходило, что кулак у него батя… Корову имел и в колхоз ее сдавать противился.
— А как сын это объяснял?
— В отпуск, говорит, с женой приезжал, это еще до начала коллективизации было, и купил отцу корову в подарок. Ее тот и не хотел сдавать. Но все одно раскулачили, хотя и высылке не подвергали. Потому по документам в кулаки его отец не попал.
— Так вы по документам чистили или еще по каким бумагам? — спросил Шашков.
Разговор принимал неприятный характер и начинал раздражать Александра Георгиевича, который никак не мог понять, чего добивается Афанасьев. Но чекист заставлял себя терпеливо слушать и расспрашивать начальника связи.
— Имелось и еще кое-что, — уклончиво ответил Алексей Васильевич. — До революции старший Власов церковным старостой состоял…
«Значит, уважали его односельчане», — подумал Александр Георгиевич, но вслух ничего не сказал.
— Брат его Иван замешан был в заговоре, еще в гражданскую войну, — продолжал Афанасьев. — Приговорен к высшей мере. А еще сам Андрей Андреевич духовную семинарию закончил…
— И не только он, — усмехнулся Шашков.
— Что? — вскинулся Афанасьев и, сообразив, испуганно закивал: — Да-да… Это, конечно, не факт. Я понимаю…
— Так о чем ты печешься, Алексей Васильевич? — теряя терпение, но сохраняя дружелюбный тон, спросил Шашков. — Вычистили вы нашего командарма из партии или нет?
— Оставили, — уныло сообщил Афанасьев. — Двое были за то, чтобы оставить… А третий против них голосовал. Вот он и сидит сейчас перед тобой. Соображаешь?
— Да, — протянул озадаченно Александр Георгиевич. — Дела, брат, твои… И генерал об этом знает?
Начальник связи кивнул. Впрочем, и Шашков спросил только для проформы. Хорошо ведь понимал, что Власову известен товарищ по партии, настаивавший на исключении его из рядов. Александр Георгиевич неоднократно присутствовал на таких публичных партийных казнях, где члены тройки открыто высказывались «за» или «против».
— Что же мне теперь делать? — с тоской спросил Афанасьев.
Шашков пожал плечами. Что он мог ответить? Посоветовать разве… Только связист, видимо, ждет вовсе другого. А чего ждет Афанасьев от начальника Особого отдела?
— Як тебе как партиец к партийцу, — подсказал ответ начальник связи. — Посоветуй… Может, объясниться с командармом? Шашков покачал головой. Это и вовсе выходило глупо.
— Он тебе хоть чем-то дал понять, что помнит? Или намекал как?.. Я про Власова говорю.
— Ни боже мой… Будто и не было ничего. Делает вид, что никакого конфликта не сотворилось.
— Ну, вот и ты делал вид, Алексей Васильевич, — поднимаясь из-за стола, энергично заключил Шашков. — Служи и ни о чем таком не думай. Командующий, если и помнит, то молчанием дает понять: забудь. Мало ли что было. Воевать надо, а не прошлые тебе ошибки вспоминать, ему — обиды.
«А чего же он к комиссару, к Зуеву, с этими сомнениями не пошел? — подумал Александр Георгиевич. — Дело-то партийному ведомству ближе. Хитер связист…»
— Бывай, Васильич, — вслух сказал он, протягивая руку гостю. — И будь спокоен. В случае чего считай: сигнал я от тебя получил.
9
На целых три дня освободил майор Кайзер бравого саксонца от службы, велев сопровождать писателя Ширрвагена, пока тот работает в их батальоне. Заодно надо поделиться впечатлениями о пребывании у русских. Не так часто встречаются на фронте солдаты вермахта, сумевшие уйти из рук врага.
Доктор Ширрваген обрадовался возможности свободно выспросить подробности о противнике у человека, побывавшего на той стороне. Сказочная удача! Он утрет нос коллегам по Имперской палате словесности, у которых есть, конечно, неплохие работы о героизме германских солдат в России. Но вот никто еще до него, доктора Ширрвагена, не додумался изобразить русских фанатиков изнутри! Не голодных, в оборванной одежде пленных за колючей проволокой лагеря, а тех, кто еще жив и здоров, стреляет в них, доблестных защитников рейха и европейской культуры. — Боюсь, что мало чем могу помочь вам, доктор, — сказал Руди писателю, когда тот поделился с ним творческими планами. — Показать русскую армию изнутри — дело архитрудное. Наверное, как и ихнему Эренбургу написать про нашу роту.
— Вы знаете имя главного пропагандиста противника?
— Русские часто цитируют его в листовках.
— Но ведь он призывает убивать всех немцев подряд?!
— Вы меня не поняли, доктор, — улыбнулся Руди. — В листовках для немцев его, конечно, не цитируют… Офицер пропаганды показывает мне переводы тех листовок, которые распространяет противник для собственных солдат. И потом, книги Эренбурга выходили когда-то в Германии. Я, кажется, читал что-то его.
— Понятно, — сказал Ширрваген. — С Эренбургом мы выяснили… Кстати, почему бы вам, юноше, почти закончившему университет, не служить по ведомству пропаганды? Я могу за вас похлопотать…
— Спасибо, доктор. Боюсь, что это не мое призвание. Ведь мне довелось изучать богословские науки. Родители мои были набожными людьми. А мне захотелось изучать философию, чтобы постичь смысл жизни. Не решил я для себя только одно: останусь мирянином и стану, скажем, преподавателем в университете или приму сан и буду совмещать углубленные занятия философией с врачеванием душ прихожан? Но фюрер предложил мне третий путь. И вот я здесь, в России, уж скоро год сражаюсь за идеалы национал-социализма, хотя и не состою в партии.
— Так вам цены нет как пропагандисту! — вскричал Иоганн Ширрваген. — Я лично доложу о вас доктору Геббельсу, рейхсминистру! И вам немедленно присвоят офицерское звание, Пикерт!
— Оставьте меня здесь, с моими товарищами, доктор, — улыбнулся Руди. — Пусть я изопью отмеренную мне чашу до дна. С удовольствием расскажу вам о том, что видел у русских, хотя, может быть, это не совсем то, о чем вы хотели бы узнать. Ни пыток, ни угроз расстрела… Рогов у иванов я тоже не видел.
— Ценю ваш юмор, Пикерт, и все-таки не могу понять, что держит вас в окопах…
— Хотите откровенно? Впрочем, я честно выполняю солдатский долг, тут меня никто не упрекнет. И дело не в идеологических расхождениях. Я верный слуга фюрера и рейха. Но еще и христианин. Мне приходится убивать неверующих русских, потому как на мне военная форма, они мои противники, враги. И я понимаю, что национал-социализм возник как естественная реакция на изжившую себя буржуазную демократию. Фюрер сумел создать в Германии бесклассовое общество, честь ему за это и хвала. Но я не могу согласиться с тем, что право на существование принадлежит только избранному народу. Христианская мораль, господь наш учат равенству всех людей, уверовавших в бога. А я верю в Иисуса Христа. Вот это противоречие и мешает мне стать офицером пропаганды.
— В ваших словах есть нечто, — задумчиво произнес Ширрваген.
— Поймите, доктор, чтобы забыть о собственной вере в бога, я должен признать господом нашего вождя. Но возможно ли такое? «Еще как возможно», — мысленно усмехнулся писатель.
— Мне кажется, и фюрер был бы против того, чтобы его называли богом, — закончил Пикерт.
— Вы правы, Руди, — домашним тоном, проникновенно сказал Ширрваген. — Фюрер — земной человек, такой же внешне, как мы с вами. И в этом его подлинное величие.
«Аминь, — завершил про себя Пикерт. — Не слишком ли я откровенен с этим борзописцем?»
Доктор ему нравился раскованностью мышления, что было довольно редким явлением, и ума у писателя доставало. Руди давно не общался с эрудированными людьми, но береженого, учили его в детстве, и ангелы берегут.
— Конечно, — продолжал Ширрваген, — фюрер не является богом в общепринятом смысле. Но как существо, которому всецело доверяют люди, он бог для девяти из десяти немцев. Если же фюрер выиграет и эту, последнюю, войну, он станет богом для всей германской нации. — Писатель усмехнулся. — А вы, значит, тот самый десятый немец?
— Десятый, — спокойно согласился Руди. — Но тот, кто никогда и ни при каких обстоятельствах не оставит фюрера в беде. Даже если…
Саксонец хотел сказать, что и в том случае, если усомнится в правоте вождя, но доктор Ширрваген поднял руку.
— Не продолжайте, — сказал он. — Я понял… И, поверьте, оценил вашу искренность, камрад.
Писатель употребил это слово, такое привычное в солдатской среде, с неким неуловимым для Руди Пикерта оттенком, и с этой минуты между ними возникла незримая связь не только интеллектуальной, но и нравственной сообщности.
— Скажите, доктор, — спросил саксонец, меняя тему разговора, — верно ли, что рейх покинули известные прежде писатели?
— Уехали в основном расово неполноценные литераторы, — спокойно ответил Ширрваген, который на четверть был евреем и по евгеническим принципам, возведенным в рада государственного законодательства, подлежал немедленному исключению из Имперской палаты словесности. Но его дед по материнской линии, от которого Ширрваген и получил неарийскую «четвертушку», уже два или три поколения числился немцем. Дед считал себя евреем только в историческом смысле, происходил от библейского народа, но резонно и справедливо полагал, что поскольку вырос в условиях немецкой культуры и думает на немецком языке, то и есть самый что ни на есть «дойч» по разуму своему и сердцу.
К счастью, дед никогда не делился подобными соображениями с окружающими, и потому те и не подозревали о его исторических корнях. Не возникло расовых проблем и у его внука, который, увы, знал правду о деде, но с фатальной обреченностью не думал, к какому концу приведет его банальная по сути история, и пока честно и добросовестно служил фюреру и рейху.
— Но кто-то ведь остался! — повторил вопрос иначе дотошный саксонец.
Он неплохо знал немецкую классику, читал книги братьев Маннов, обоих Цвейгов, Лиона Фейхтвангера и, конечно, Ремарка. До их изъятия из обращения в рейхе, конечно. Теперь они жили в эмиграции, о них в Германии попросту забыли, и Руда хотелось узнать, кто же все-таки из среды известных литераторов принял идеи национал-социализма.
— Ганс Фаллада, Герхарт Гауптман, Бернхарт Келлерман, — со вкусом произнес фамилии известных писателей доктор Ширрваген. — Титаны немецкой литературы! Представьте себе, Пикерт: расовый паспорт Фаллады прослеживает его чистую родословную с семнадцатого века. Иначе б его не приняли в нашу Палату. А писателям-евреям пришлось уйти… Их бытие немыслимо в нашем рейхе! Вы помните, как наш рейхсминистр пропаганды в одной из речей охарактеризовал обобщенный тип еврея? Сейчас я вам это прочту, Пикерт… У меня записано в блокноте. Вот, послушайте: «Враг мира, разрушитель культуры, паразит среди народов, сын хаоса, средоточие зла, фермент разложения, демон, несущий в себе начало упадка человечества». Что вы скажете на это?
Руди Пикерт пожал плечами.
— Я христианин, доктор Ширрваген, — ответил он.
Они находились в блиндаже, который командование выделило Ширрвагену для работы. Последний предложил расположиться здесь и бывшему студенту. Разговаривать тут было удобно, писатель и солдат не заметили, как пролетело время, и часы доктора показывали третий час ночи.
— Пора ложиться спать, — сказал доктор Ширрваген. — Как говорится, у утреннего часа золото во рту.
10
Выдалась у Марьяны небольшая передышка.
— Разрешите сходить в деревню, — попросилась она у командира медсанбата. — Может быть, съестного раздобуду. Страх один на раненых смотреть, оголодали вовсе. И санитары движутся шатаясь, вроде хмельные…
— Окстись, девка, — простецки ответил Марьяне Ососков и вяло отмахнулся, от недоедания тоже ослаб, экономил силы. — Какая еда в деревне?! Аль не видишь, как ребятишек, беженцев подкармливаем? Да и на себя посмотри: на кого стала похожа. Кожа да кости…
— Были бы кости, товарищ командир, а мясо нарастет, — отшутилась Марьяна. — Нам, женщинам, полегче голодуху выносить, мужики скорее сдаются… Я больше на огороды надеюсь. Может быть, там и взошло чего.
— Ты забыла, где находишься, старшина, — вздохнул комбат. — Новгородчина ведь, почти что север… Что тут вырастет в середине мая?
— На щавель надеюсь, он раньше прорастает, пощиплю где придется. Вдруг заячьей капусты наберу или кислицы?
— Тогда иди, — разрешил Ососков. — Коль всю энергию не сработала еще — действуй.
Деревня, куда направилась Марьяна, была недалеко. По прежним временам за полчаса бы дошла. А тут от слабости ноги дрожат. Хотела подсесть в попутную машину, но та мучительно, с великой натугой одолевала колдобины и залитые водой ямы. Она поняла, что на своих двоих все же быстрее доберется.
Поселение было хуторского типа — одна улица вдоль дороги, за домами, на берегу речки, лежали огороды. Сохранилось здесь целыми домов пять, добротные пятистенки или крестовики с большими окнами, украшенными резными наличниками. В домах расположился полевой госпиталь, забиты ранеными были и подворные постройки. Стояли палатки, такие, как у них в медсанбате, и во дворах, в затынной части усадеб. Остальные хаты были разрушены, выглядели страшно. Стены вывалены разрывами бомб и снарядов, домашний скарб разметало по сторонам, все обезображено и бесстыдно обнажено. Сохранившиеся изгороди палисадников, в которых кустилась черемуха и сирень, только подчеркивали мерзость запустения, которое неотступно, неотвратимо надвигалось на бывшие человеческие жилища.
Повсюду стояли заполненные коричневой водой огромные воронки. В них плавали разбухшие трупы лошадей — прибежища зеленых мух, слетавшихся к обильной падали. На местах, где посуше, хоронили в братских могилах умерших от ран. Погибших в бою здесь не было, этих зарывали у переднего края.
Марьяна свернула к одному из таких свежих холмиков, под которым, судя по записям на фанерной дощечке, прибитой к колышку, лежало до трех десятков несчастных. Фамилии их нанесли химическим карандашом, но весенние ливни превратили трагический мартиролог в размытое, с потеками, пятно. Она попыталась прочесть фамилии, но кроме отдельных слогов и букв разобрать ничего не сумела.
Здесь, на сухом приподнятом месте, густо росла, стелилась зеленым ковром заячья капуста, мелкие трилистники сплошь закрывали землю между могилами. Мелькнула у Марьяны мысль раскрыть прихваченный вещмешок, набить его скорее живительной травой, но подумала, что нехорошо так будет. Понимала: предрассудки, а рвать траву над захоронением не смогла.
Обойдя развалины одного из домов, Марьяна вышла к огородам и прошлась по обнажившимся из-под снега, порою уже просохшим грядкам, которых не коснулась весной рука человека, и потому безжизненных, даже не разрыхленных.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97
— Тот самый храбрый солдат, который перехитрил русских и вернулся в родной батальон с оружием противника в руках, — представил Пикерта майор. — Поступаете в распоряжение господина Ширрвагена, солдат. Лейтенант Титц! Распорядитесь…
8
Вид у генерала Афанасьева был подавленный и изнуренный. Вошел он как-то боком, виновато глянул на Шашкова и на предложенный чекистом стул уселся робко, осторожно.
— Что с тобой, Алексей Васильевич? — спросил начальника связи армии Александр Георгиевич. — Вроде как с повинной явился ко мне…
— Да оно вроде так и есть, — слабо улыбнулся Афанасьев.
— Тогда выкладывай, — подмигнул генерал-майору Шашков. — Повинную голову меч не сечет…
— Это верно, — согласился начальник связи. — Я как за щитом к тебе, Александр Георгиевич, только неофициально. Посоветоваться надо… Попал в пиковое, понимаешь, положение.
И Афанасьев рассказал Шашкову, что служил он во время оно вместе с нынешним командармом в одной дивизии, был тогда нынешний генерал-лейтенант Власов командиром полка.
— Еще до тридцать седьмого года, — многозначительно уточнил Алексей Васильевич.
— Так это же замечательно! — воскликнул Шашков. — Встретились бывшие сослуживцы…
Начальник Особого отдела лихорадочно пытался сообразить, с чем пришел к нему этот человек, ибо просто так к нему в кабинет не ходят, даже и предупреждая о приватном характере визита. Генерал этот не о ком-нибудь, о самом командующем затеял разговор! И лучше пока подольше прикидываться простачком…
— С одной стороны, — согласился начальник связи. — Но тут заковыка в том, что я был в составе тройки, которая занималась чисткой армейских партийцев. А Власов, значит, того… Подлежал рассмотрению.
— И что вы с ним решили? — осторожно спросил Александр Георгиевич.
— Оставить в партии. Несмотря на происхождение…
— А что у него с этим вопросом? Справку в газете «Отвага» читал? Из семьи крестьянина-кустаря. Почти пролетарий из сельской местности. У них, нижегородских, к кустарным промыслам особое пристрастие.
— По нашим данным тогда выходило, что кулак у него батя… Корову имел и в колхоз ее сдавать противился.
— А как сын это объяснял?
— В отпуск, говорит, с женой приезжал, это еще до начала коллективизации было, и купил отцу корову в подарок. Ее тот и не хотел сдавать. Но все одно раскулачили, хотя и высылке не подвергали. Потому по документам в кулаки его отец не попал.
— Так вы по документам чистили или еще по каким бумагам? — спросил Шашков.
Разговор принимал неприятный характер и начинал раздражать Александра Георгиевича, который никак не мог понять, чего добивается Афанасьев. Но чекист заставлял себя терпеливо слушать и расспрашивать начальника связи.
— Имелось и еще кое-что, — уклончиво ответил Алексей Васильевич. — До революции старший Власов церковным старостой состоял…
«Значит, уважали его односельчане», — подумал Александр Георгиевич, но вслух ничего не сказал.
— Брат его Иван замешан был в заговоре, еще в гражданскую войну, — продолжал Афанасьев. — Приговорен к высшей мере. А еще сам Андрей Андреевич духовную семинарию закончил…
— И не только он, — усмехнулся Шашков.
— Что? — вскинулся Афанасьев и, сообразив, испуганно закивал: — Да-да… Это, конечно, не факт. Я понимаю…
— Так о чем ты печешься, Алексей Васильевич? — теряя терпение, но сохраняя дружелюбный тон, спросил Шашков. — Вычистили вы нашего командарма из партии или нет?
— Оставили, — уныло сообщил Афанасьев. — Двое были за то, чтобы оставить… А третий против них голосовал. Вот он и сидит сейчас перед тобой. Соображаешь?
— Да, — протянул озадаченно Александр Георгиевич. — Дела, брат, твои… И генерал об этом знает?
Начальник связи кивнул. Впрочем, и Шашков спросил только для проформы. Хорошо ведь понимал, что Власову известен товарищ по партии, настаивавший на исключении его из рядов. Александр Георгиевич неоднократно присутствовал на таких публичных партийных казнях, где члены тройки открыто высказывались «за» или «против».
— Что же мне теперь делать? — с тоской спросил Афанасьев.
Шашков пожал плечами. Что он мог ответить? Посоветовать разве… Только связист, видимо, ждет вовсе другого. А чего ждет Афанасьев от начальника Особого отдела?
— Як тебе как партиец к партийцу, — подсказал ответ начальник связи. — Посоветуй… Может, объясниться с командармом? Шашков покачал головой. Это и вовсе выходило глупо.
— Он тебе хоть чем-то дал понять, что помнит? Или намекал как?.. Я про Власова говорю.
— Ни боже мой… Будто и не было ничего. Делает вид, что никакого конфликта не сотворилось.
— Ну, вот и ты делал вид, Алексей Васильевич, — поднимаясь из-за стола, энергично заключил Шашков. — Служи и ни о чем таком не думай. Командующий, если и помнит, то молчанием дает понять: забудь. Мало ли что было. Воевать надо, а не прошлые тебе ошибки вспоминать, ему — обиды.
«А чего же он к комиссару, к Зуеву, с этими сомнениями не пошел? — подумал Александр Георгиевич. — Дело-то партийному ведомству ближе. Хитер связист…»
— Бывай, Васильич, — вслух сказал он, протягивая руку гостю. — И будь спокоен. В случае чего считай: сигнал я от тебя получил.
9
На целых три дня освободил майор Кайзер бравого саксонца от службы, велев сопровождать писателя Ширрвагена, пока тот работает в их батальоне. Заодно надо поделиться впечатлениями о пребывании у русских. Не так часто встречаются на фронте солдаты вермахта, сумевшие уйти из рук врага.
Доктор Ширрваген обрадовался возможности свободно выспросить подробности о противнике у человека, побывавшего на той стороне. Сказочная удача! Он утрет нос коллегам по Имперской палате словесности, у которых есть, конечно, неплохие работы о героизме германских солдат в России. Но вот никто еще до него, доктора Ширрвагена, не додумался изобразить русских фанатиков изнутри! Не голодных, в оборванной одежде пленных за колючей проволокой лагеря, а тех, кто еще жив и здоров, стреляет в них, доблестных защитников рейха и европейской культуры. — Боюсь, что мало чем могу помочь вам, доктор, — сказал Руди писателю, когда тот поделился с ним творческими планами. — Показать русскую армию изнутри — дело архитрудное. Наверное, как и ихнему Эренбургу написать про нашу роту.
— Вы знаете имя главного пропагандиста противника?
— Русские часто цитируют его в листовках.
— Но ведь он призывает убивать всех немцев подряд?!
— Вы меня не поняли, доктор, — улыбнулся Руди. — В листовках для немцев его, конечно, не цитируют… Офицер пропаганды показывает мне переводы тех листовок, которые распространяет противник для собственных солдат. И потом, книги Эренбурга выходили когда-то в Германии. Я, кажется, читал что-то его.
— Понятно, — сказал Ширрваген. — С Эренбургом мы выяснили… Кстати, почему бы вам, юноше, почти закончившему университет, не служить по ведомству пропаганды? Я могу за вас похлопотать…
— Спасибо, доктор. Боюсь, что это не мое призвание. Ведь мне довелось изучать богословские науки. Родители мои были набожными людьми. А мне захотелось изучать философию, чтобы постичь смысл жизни. Не решил я для себя только одно: останусь мирянином и стану, скажем, преподавателем в университете или приму сан и буду совмещать углубленные занятия философией с врачеванием душ прихожан? Но фюрер предложил мне третий путь. И вот я здесь, в России, уж скоро год сражаюсь за идеалы национал-социализма, хотя и не состою в партии.
— Так вам цены нет как пропагандисту! — вскричал Иоганн Ширрваген. — Я лично доложу о вас доктору Геббельсу, рейхсминистру! И вам немедленно присвоят офицерское звание, Пикерт!
— Оставьте меня здесь, с моими товарищами, доктор, — улыбнулся Руди. — Пусть я изопью отмеренную мне чашу до дна. С удовольствием расскажу вам о том, что видел у русских, хотя, может быть, это не совсем то, о чем вы хотели бы узнать. Ни пыток, ни угроз расстрела… Рогов у иванов я тоже не видел.
— Ценю ваш юмор, Пикерт, и все-таки не могу понять, что держит вас в окопах…
— Хотите откровенно? Впрочем, я честно выполняю солдатский долг, тут меня никто не упрекнет. И дело не в идеологических расхождениях. Я верный слуга фюрера и рейха. Но еще и христианин. Мне приходится убивать неверующих русских, потому как на мне военная форма, они мои противники, враги. И я понимаю, что национал-социализм возник как естественная реакция на изжившую себя буржуазную демократию. Фюрер сумел создать в Германии бесклассовое общество, честь ему за это и хвала. Но я не могу согласиться с тем, что право на существование принадлежит только избранному народу. Христианская мораль, господь наш учат равенству всех людей, уверовавших в бога. А я верю в Иисуса Христа. Вот это противоречие и мешает мне стать офицером пропаганды.
— В ваших словах есть нечто, — задумчиво произнес Ширрваген.
— Поймите, доктор, чтобы забыть о собственной вере в бога, я должен признать господом нашего вождя. Но возможно ли такое? «Еще как возможно», — мысленно усмехнулся писатель.
— Мне кажется, и фюрер был бы против того, чтобы его называли богом, — закончил Пикерт.
— Вы правы, Руди, — домашним тоном, проникновенно сказал Ширрваген. — Фюрер — земной человек, такой же внешне, как мы с вами. И в этом его подлинное величие.
«Аминь, — завершил про себя Пикерт. — Не слишком ли я откровенен с этим борзописцем?»
Доктор ему нравился раскованностью мышления, что было довольно редким явлением, и ума у писателя доставало. Руди давно не общался с эрудированными людьми, но береженого, учили его в детстве, и ангелы берегут.
— Конечно, — продолжал Ширрваген, — фюрер не является богом в общепринятом смысле. Но как существо, которому всецело доверяют люди, он бог для девяти из десяти немцев. Если же фюрер выиграет и эту, последнюю, войну, он станет богом для всей германской нации. — Писатель усмехнулся. — А вы, значит, тот самый десятый немец?
— Десятый, — спокойно согласился Руди. — Но тот, кто никогда и ни при каких обстоятельствах не оставит фюрера в беде. Даже если…
Саксонец хотел сказать, что и в том случае, если усомнится в правоте вождя, но доктор Ширрваген поднял руку.
— Не продолжайте, — сказал он. — Я понял… И, поверьте, оценил вашу искренность, камрад.
Писатель употребил это слово, такое привычное в солдатской среде, с неким неуловимым для Руди Пикерта оттенком, и с этой минуты между ними возникла незримая связь не только интеллектуальной, но и нравственной сообщности.
— Скажите, доктор, — спросил саксонец, меняя тему разговора, — верно ли, что рейх покинули известные прежде писатели?
— Уехали в основном расово неполноценные литераторы, — спокойно ответил Ширрваген, который на четверть был евреем и по евгеническим принципам, возведенным в рада государственного законодательства, подлежал немедленному исключению из Имперской палаты словесности. Но его дед по материнской линии, от которого Ширрваген и получил неарийскую «четвертушку», уже два или три поколения числился немцем. Дед считал себя евреем только в историческом смысле, происходил от библейского народа, но резонно и справедливо полагал, что поскольку вырос в условиях немецкой культуры и думает на немецком языке, то и есть самый что ни на есть «дойч» по разуму своему и сердцу.
К счастью, дед никогда не делился подобными соображениями с окружающими, и потому те и не подозревали о его исторических корнях. Не возникло расовых проблем и у его внука, который, увы, знал правду о деде, но с фатальной обреченностью не думал, к какому концу приведет его банальная по сути история, и пока честно и добросовестно служил фюреру и рейху.
— Но кто-то ведь остался! — повторил вопрос иначе дотошный саксонец.
Он неплохо знал немецкую классику, читал книги братьев Маннов, обоих Цвейгов, Лиона Фейхтвангера и, конечно, Ремарка. До их изъятия из обращения в рейхе, конечно. Теперь они жили в эмиграции, о них в Германии попросту забыли, и Руда хотелось узнать, кто же все-таки из среды известных литераторов принял идеи национал-социализма.
— Ганс Фаллада, Герхарт Гауптман, Бернхарт Келлерман, — со вкусом произнес фамилии известных писателей доктор Ширрваген. — Титаны немецкой литературы! Представьте себе, Пикерт: расовый паспорт Фаллады прослеживает его чистую родословную с семнадцатого века. Иначе б его не приняли в нашу Палату. А писателям-евреям пришлось уйти… Их бытие немыслимо в нашем рейхе! Вы помните, как наш рейхсминистр пропаганды в одной из речей охарактеризовал обобщенный тип еврея? Сейчас я вам это прочту, Пикерт… У меня записано в блокноте. Вот, послушайте: «Враг мира, разрушитель культуры, паразит среди народов, сын хаоса, средоточие зла, фермент разложения, демон, несущий в себе начало упадка человечества». Что вы скажете на это?
Руди Пикерт пожал плечами.
— Я христианин, доктор Ширрваген, — ответил он.
Они находились в блиндаже, который командование выделило Ширрвагену для работы. Последний предложил расположиться здесь и бывшему студенту. Разговаривать тут было удобно, писатель и солдат не заметили, как пролетело время, и часы доктора показывали третий час ночи.
— Пора ложиться спать, — сказал доктор Ширрваген. — Как говорится, у утреннего часа золото во рту.
10
Выдалась у Марьяны небольшая передышка.
— Разрешите сходить в деревню, — попросилась она у командира медсанбата. — Может быть, съестного раздобуду. Страх один на раненых смотреть, оголодали вовсе. И санитары движутся шатаясь, вроде хмельные…
— Окстись, девка, — простецки ответил Марьяне Ососков и вяло отмахнулся, от недоедания тоже ослаб, экономил силы. — Какая еда в деревне?! Аль не видишь, как ребятишек, беженцев подкармливаем? Да и на себя посмотри: на кого стала похожа. Кожа да кости…
— Были бы кости, товарищ командир, а мясо нарастет, — отшутилась Марьяна. — Нам, женщинам, полегче голодуху выносить, мужики скорее сдаются… Я больше на огороды надеюсь. Может быть, там и взошло чего.
— Ты забыла, где находишься, старшина, — вздохнул комбат. — Новгородчина ведь, почти что север… Что тут вырастет в середине мая?
— На щавель надеюсь, он раньше прорастает, пощиплю где придется. Вдруг заячьей капусты наберу или кислицы?
— Тогда иди, — разрешил Ососков. — Коль всю энергию не сработала еще — действуй.
Деревня, куда направилась Марьяна, была недалеко. По прежним временам за полчаса бы дошла. А тут от слабости ноги дрожат. Хотела подсесть в попутную машину, но та мучительно, с великой натугой одолевала колдобины и залитые водой ямы. Она поняла, что на своих двоих все же быстрее доберется.
Поселение было хуторского типа — одна улица вдоль дороги, за домами, на берегу речки, лежали огороды. Сохранилось здесь целыми домов пять, добротные пятистенки или крестовики с большими окнами, украшенными резными наличниками. В домах расположился полевой госпиталь, забиты ранеными были и подворные постройки. Стояли палатки, такие, как у них в медсанбате, и во дворах, в затынной части усадеб. Остальные хаты были разрушены, выглядели страшно. Стены вывалены разрывами бомб и снарядов, домашний скарб разметало по сторонам, все обезображено и бесстыдно обнажено. Сохранившиеся изгороди палисадников, в которых кустилась черемуха и сирень, только подчеркивали мерзость запустения, которое неотступно, неотвратимо надвигалось на бывшие человеческие жилища.
Повсюду стояли заполненные коричневой водой огромные воронки. В них плавали разбухшие трупы лошадей — прибежища зеленых мух, слетавшихся к обильной падали. На местах, где посуше, хоронили в братских могилах умерших от ран. Погибших в бою здесь не было, этих зарывали у переднего края.
Марьяна свернула к одному из таких свежих холмиков, под которым, судя по записям на фанерной дощечке, прибитой к колышку, лежало до трех десятков несчастных. Фамилии их нанесли химическим карандашом, но весенние ливни превратили трагический мартиролог в размытое, с потеками, пятно. Она попыталась прочесть фамилии, но кроме отдельных слогов и букв разобрать ничего не сумела.
Здесь, на сухом приподнятом месте, густо росла, стелилась зеленым ковром заячья капуста, мелкие трилистники сплошь закрывали землю между могилами. Мелькнула у Марьяны мысль раскрыть прихваченный вещмешок, набить его скорее живительной травой, но подумала, что нехорошо так будет. Понимала: предрассудки, а рвать траву над захоронением не смогла.
Обойдя развалины одного из домов, Марьяна вышла к огородам и прошлась по обнажившимся из-под снега, порою уже просохшим грядкам, которых не коснулась весной рука человека, и потому безжизненных, даже не разрыхленных.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97