Да, реприза со слезами гениальна: взрослый, солидный человек (у Соловьёва борода, горящие уголья глаз, у Горького гранитная лепка лица, бульбовские усы, брови) – и вдруг слезы. По щекам в три ручья. Что может быть сильнее, оригинальнее и ярче. Зритель уже оглушён, уже захвачен аурой мгновенно ставшего родным шарлатана. Но «молчание часами» это уже потяжелей. Тут требуется предварительное реноме. Подобных вещей Горький никогда не делал даже на вершине славы. Он чётко чувствовал отрыв собеседника, катастрофически уменьшающийся интерес (пускай и чисто негативный).
Хотя Соловьев тему молчания стал разрабатывать, видимо, уже в зрелом возрасте. Как и все истерические психопаты, он всегда был ориентирован на потребление себя другими, всегда угадывал ожидаемое и давал оное в гротескной форме. Молчание тут тоже вполне понятно: «человек из другого мира», «философ».
Трубецкой пишет:
«Эксцентричность его наружности и манер многих смущала и отталкивала; о нём часто приходилось слышать, будто он – „позёр“. Из людей, его мало знавших, многие склонны были объяснять в нём „позой“ всё им непонятное. И это – тем более, что всё непонятное и особенное в человеке обладает свойством оскорблять тех, кто его не понимает. На самом деле, однако те странности, которые в нём поражали, не только не были позой, но представляли собой совершенно естественное, более того, – НАИВНОЕ выражение внутреннего настроения человека, для которого здешний мир не был ни истинным, ни подлинным».
Итак, все эти «плачи» и «угрюмые молчания» лишь наивное выражение далеко не наивного внутреннего бытия. Но почему? Где критерий для подобной квалификации, если внутренний мир человека, взятый сам по себе, без наивных и ненаивных выражений, это абсолютная загадка, вещь в себе, ключ от которой выброшен в океан небытия? Можно сказать, что этим критерием является эстетическая точка зрения. Красивое ломание не может быть просто ломанием. Но как раз здесь у Соловьева дело совсем швах. Вот тот же Трубецкой пишет:
«Кроме … дорогих ему видений, ему являлись и страшные, притом не только во сне, но и наяву … В моём присутствии, однажды он несомненно что-то видел: среди оживлённого разговора в ресторане за ужином он вдруг побледнел с выражением ужаса в остановившемся взгляде, и напряжённо смотрел в одну точку. Мне стало жутко, на него глядя. Тут он не захотел рассказывать, что собственно он видел и, придя в себя, поспешил заговорить о чём-то постороннем».
Стоит вспомнить эстетику русских ресторанов с их пальмами в горшках и цыганскими хорами, а также эстетику русских ресторанных разговоров с запотевшими графинчиками и шумной отрыжкой, чтобы эта мизансцена развернулась во всём своём эпическом комизме.
Однако моей целью не является наивное «обличение» Вл.Соловьёва. Во-первых, пафос наивного разоблачительства по типу «я правду о тебе порасскажу такую, что будет хуже всякой лжи» вообще неинтересен, а по-русски еще вдобавок и оборачиваем. А во-вторых, это привело бы повествование к ненужной конкретности и смехотворному рационализму. (Который, впрочем, на русской почве и всегда смехотворен.)
Шестов писал в «Апофеозе беспочвенности»:
«Отрыжка прерывает самые возвышенные человеческие размышления. Отсюда, если угодно, можно сделать вывод – но, если угодно, можно никаких выводов и не делать».
По-моему, этот афоризм лучшее из всего, что написал Шестов. Какая-то неприличная глупость. И в оглавлении «Апофеоза» написано: «Часть II, №26 „Отрыжка"“. Своей глупостью и неприличностью мысль Шестова глубоко западает в голову. Даже многое проясняет в русской истории.
Вернемся к Евгению Трубецкому:
«С горячностью сердца в Соловьёве сочеталась наивность и доверчивость ребёнка: он постоянно переоценивал людей, ошибался в них так, как, разумеется, не мог бы ошибиться человек с простым здравым смыслом. Особенно часто обманывался он в женщинах. Он легко пленялся ими, совершенно не распознавая прикрытой кокетством фальши, а иногда и ничтожества. Когда же наглядные доказательства, казалось, должны были бы привести его к полному разочарованию, он все-таки утверждал, что „её умопостигаемый характер прекрасен“, а обнаружившиеся недостатки – только свойства „характера эмпирического"“.
Но рассуждения Соловьева относительно женского характера точь-в-точь совпадают с рассуждениями самого Трубецкого относительно характера любимого философа. В этом смысле я умнее Трубецкого, так как открыто заявляю, что не способен к серьёзному систематическому мышлению. У русской нации есть много положительных качеств, но, увы, интеллект не принадлежит к их числу. Всё же русское мышление возможно. Не надо только кочевряжиться и переть против течения. По течению, по течению, но потихонечку и к другому бережку. Наискосок, берегя силы.
Трубецкой продолжает:
«Та же близорукость относительно житейского нередко вовлекала Соловьёва в заблуждения противоположного свойства: иногда он предполагал адские замыслы там, где на самом деле были только самые обыденные и невинные человеческие поступки. Однажды, когда он ехал из Генуи в Канны, в занятое им отделение вагона вошла какая-то супружеская чета; оставив вещи на полке, она тотчас удалилась, после чего поезд тронулся. Соловьеву мигом представилось, что в покинутом чемодане лежит зарезанный младенец. Взволнованный страшной картиной подозреваемого преступления, он решился заявить об этом кондуктору. Оказалось, разумеется, что в чемодане находились обыкновенные пассажирские вещи…»
Вольно же было Соловьеву увидеть в чемодане мальчика кровавого. Вольно и мне будет не поверить в соловьёвских чёртиков. Ну-тка, вызовите кондуктора. Соловьёв предположил. Трубецкой тоже предположил. И я «предположу».
Соловьёв вспоминал о своём отрочестве:
«Когда дачницы купались в протекающей за версту от села речке Химке, мы подбегали к купальням и не своим голосом кричали: „Пожар! Пожар! Покровское горит!“ Те выскакивали в чём попало, а мы, спрятавшись в кустах, наслаждались своим торжеством. А то мы изобретали и искусно распространяли слухи о привидениях и затем принимали на себя их роль» «.
Соловьев садился на плечи товарищу, сверху их покрывали белой простынёй, –
«и затем эта необычайного вида и роста фигура, в лунную ночь, когда публика, особенно дамская, гуляла в парке, вдруг появлялась из смежного с парком кладбища и то медленно проходила в отдалении, то устремлялась галопом в самую середину гуляющих, испуская нечеловеческие крики. Для других классов населения было устроено нами пришествие антихриста. В результате мужики не раз таскали нас за шиворот к родителям». И т. д.
А вот как интерпретируются невинные шалости «гордых детей маленьких ответственных работников» в книге Мочульского:
«Перед нами картина переходного времени в развитии Соловьева; мистические настроения детства вырождаются в шалости, „наводящие ужас на обывателей“. Воображение мальчика увлечено романтикой „страха и ужаса“: он любит все таинственное, жуткое, сверхъестественное (призраки, кладбища, пришествие антихриста); но в этот фантастический мир врываются уже новые интересы и увлечения: естественные науки, география и зоология».
Мочульскому надо было доказать, что учение Соловьёва «вышло не из книг, а из подлинного жизненного переживания», и что ошибаются те, кому соловьёвство «представляется искусственной и рассудочной попыткой соединения западно-европейской теософии с восточным православием». Но при этом как-то всё же нужно выстроить РЕАЛЬНЫЕ факты в стройную биографию-житие. Отсюда мистическое надевание носков «вырождается» в подглядывание за дачницами. Как пишет компилятор,
«За тезисом следует антитезис – мятежное, бурное отрочество, полное борьбы, противоречий и скрытых драм».
Ну уж если русский заговорил о гегелевских триадах (453), денежки лучше переложить из пальто во внутренний карман пиджака. Человек хороший, честнейший, а денежки все-таки переложите. От греха подальше.
Отечественные биографии как правило очень монотонны, логичны, и если там и есть антитезис, то это антитезис внешних обстоятельств, а вовсе не внутреннего развития. Внешне – да, шатания, но внутри логика, последовательность. Все русские биографии удивительно договорены. Век живи, век учись. Жизнь как урок, судьба, книга.
И с Соловьёвым на уровне фактографии всё ясно. Игрался, игрался и в конце концов заигрался до сволочизма. Товарищ его детских игр, Лопатин, вспоминал:
«Я никогда потом не встречал материалиста, столь страстно убеждённого. Это был типичный нигилист 60-х годов … Ещё в эпоху своего студенчества отличный знаток сочинений Дарвина, он всей душой верил, что теорией этого знаменитого натуралиста раз навсегда положен конец не только всякой телеологии, но и всякой теологии, вообще всяким идеалистическим предрассудкам. Его общественные идеалы в то время носили резко социалистическую, даже коммунистическую окраску».
Речь шла уже не о подглядывании за девицами. Фраза из воспоминаний Соловьева об «устроении пришествия антихриста для других классов населения» приобретает менее смешной и более глумливый оттенок.
Величко вспоминает:
«После вечера, проведённого в горячих рассуждениях с единомышленными товарищами, Соловьёв сорвал со стены своей комнаты и выкинул в сад образа (454), бывшие свидетелями стольких жарких детских его молитв».
Это уже не шуточки. Подрастал гадёныш. Отсюда уже не так далеко до товарища Ягоды, который тоже в польско-еврейском запале, голый, козлоподобный, стрелял в бане по ликам святых. Соловьёв писал, что в то время позитивно крошил бритвой пиявок. Уж не на иконах ли и крошил?
Даже лояльнейший Мочульский вынужден заметить:
«В безбожии Соловьёва было исступление. Он глумился над святынями с болезненным упоением, с кем-то боролся, на кого-то восставал, кому-то мстил».
Конечно, никакого «антитезиса» тут нет. Балованный, капризный ребёнок вполне логично в конце концов зарывается, переступает черту дозволенного. Нет, разумеется, и последующего «синтеза». Переход Соловьёва к оккультизму вполне естественен и закономерен опять-таки уже на чисто психологическом уровне.
Вообще, вот Евгений Трубецкой пишет:
«Неудивительно, что вся философия Соловьёва представлялась большинству его современников сплошным чудачеством; и это тем более, что он, с его редким чутьём к пошлости всего ходячего, общепринятого, обладал в необычайной степени духом противоречия».
Я когда прочитал это, то глазам своим не поверил: о ком это? я не нашел во всей философии Соловьева ни одного чудачества. Всё очень разумно, очень ПОНЯТНО. Ни одного «заскока». А уж «дух противоречия» можно обнаружить у Владимира Сергеевича лишь при очень поверхностном знакомстве с его литературной судьбой. Пафос этой судьбы – жажда сенсационности, дешёвого успеха и прогрессивных аплодисментов. Тему он всегда выбирал острую, но, так сказать, «осуществимую». Сейчас он писал бы статьи о «закрытых распределителях», в 70-х – о защите окружающей среды, в 60-х – о трагедии репрессированного ленинца. Но такие люди никогда не напишут о ленинце в 70-х или о распределителе в 50– х. Правда, они не будут и писать о защите окружающей среды в 80-х – слишком слабо, нет пикантности.
Отсюда все евтушенковские колебания Соловьёва. Всё очень просто. Неслучайно Трубецкой писал о «разительном хронологическом совпадении отдельных эпох творчества Соловьёва с последовательной сменой трех царствований». В начале 70-х материализм и западничество были уже вполне порождены и не нуждались в дополнительных инъекциях. «Сама пойдет». Теперь был необходим контроль над славянофильством и православием. Иначе смыслового поля не получалось, не получалось единой социалистической и антинациональной культуры. В этот момент и появился Соловьёв. Он упредил удар и сам повел критику позитивизма и западничества. И было это, конечно, не выполнением «задания», а пониманием момента, чутьём. Тут ненужно, да и невозможно было объяснять. Так, намекнуть. Соловьёв намек понял. И так всю свою философскую карьеру он вел на упреждении очередного качания масонского маятника. Чуть-чуть, на волосок. Но впереди. И казалось уже, что он вызывал очередную волну духовной метаморфозы. Тут чутьё, чутьё гениальнейшее. Но именно чутьё, а не интуиция. Намёки, а не символы.
В целом биография Соловьёва это типичнейшая биография сына номенклатурного работника, помноженная, правда, на удивительную для отечественных условий способность к упорядоченному мышлению. Юношеский «коммунизм» Соловьёва – вещь совершенно естественная для его среды. Это молодёжная субкультура, характерная для того времени. Отличие от современной поп– и рок-культуры здесь в гораздо большей политизации и отсутствии интеграционных тенденций (455), позволяющих включить очередное поколение молодёжной богемы в общую структуру государства. Заметим, что подобная субкультура является всегда псевдокультурой, то есть культурой искусственно созданной КЕМ-ТО для КОГО-ТО. И как правило с целями достаточно масштабными.
Но, конечно, нашему герою с рождения занесённому в золотой список масонской номенклатуры, не пристало кончить свои дни захлебнувшись в пьяной блевотине на полу каморки петербургской проститутки, или взлететь на воздух, совершая очередной теракт.
Отрок, оставь рыбака!
Мрежи иные тебя ожидают, иные заботы:
Будешь умы уловлять, будешь помощник царям.
Да не тем царям, что в Зимнем, а настоящим, в балахонах.
Гимназию Соловьёв естественно кончил с золотой медалью. Поступил в Московский университет. Причем, следуя рекомендациям великого Писарева, на физико-математический факультет. Тянули за уши, но всему есть предел, и на третьем курсе сын знаменитого профессора провалился. Оформили перевод на историко-филологический. Оформили потом и диплом. Мочульский приоткрывает завесу над уровнем подготовки будущего великого философа:
«На лекции он ходил редко и связи со студентами не поддерживал. „Соловьев как студент не существовал, – вспоминал впоследствии его сокурсник Н.И.Кареев, – и товарищей по университету у него не было“.
Зато было много друзей в так называемом «кружке шекспиристов» – элитарном эротическом обществе для золотой молодежи. С того времени у Соловьева на всю жизнь осталась тяга к идиотским розыгрышам, грубому зубоскальству и похабным анекдотам.
А. Ф.Лосев в своём эссе о Соловьёве пишет:
«Своими непристойными анекдотами он часто смущал собеседников, и в частности от матери и сестёр получал прямые выговоры. Но этим он не стеснялся и продолжал в том же духе».
Видимо у, так сказать, «шекспиристов» берет свое начало и пагубная привычка к спиртному, превратившаяся потом в пьянство. Как осторожно говорит Лосев:
«Мы нередко находим в соловьёвских материалах факты, свидетельствующие о любви Вл.Соловьёва к вину, особенно к шампанскому. Можно сказать, что всякий случай, более или менее заметный в его жизни, он сопровождал шампанским и угощал им своих друзей».
Не знаю, причина ли это или следствие усиленного изучения Шекспира, но в облике Соловьёва, кажется, было что-то ненормальное, и именно гнусно-ненормальное, извращённое. Особенно явно это проявлялось в его смехе. С.М.Соловьев описывает «это» так:
«Некоторые находили в этом смехе что-то истерическое, жуткое, надорванное. Это неверно. Смех В.С. был или здоровый олимпийский хохот неистового младенца, или Мефистофелевский смешок хе-хе, или и то и другое вместе». «И то и другое вместе». Н-нда. Сильно сказано. Как представишь себе яркие, будто накрашенные губы Соловьёва и этот неожиданно тонкий и в то же время громкий смех… Этот захлебывающийся гомосексуальный визг пьяной кокотки… «Алеша Карамазов» – так величали Соловьёва в его окружении.
«Шекспиристы» это логическое развитие темы паясничания и хулиганства. То, что Набоков назвал тягой к кривой музычке и стишкам. Но ко всему этому подключилось огромное истерическое самолюбие, так что «шекспиристами» дело, конечно, не кончилось. Соловьев попал и в другой, более серьёзный кружок – кружок спиритов. Так тема «привидений» получила своё логическое продолжение. Игра продолжалась. Тут не только его ждали и искали, подносили всё на блюдечке. Нет. Он сам искал с местечковым темпераментом, где бы пролезть. Отечественная наивность органически сочеталась у него с игривой иудейской предприимчивостью. Переход от коммунизма к теософии определялся не только тем, что теософия сконструировала коммунизм (469) («и не догадывался»), а просто тем, что он был уже «тот самый», и к тому же лишь в определённом кругу, вовсе не семинарско-социалистическом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160
Хотя Соловьев тему молчания стал разрабатывать, видимо, уже в зрелом возрасте. Как и все истерические психопаты, он всегда был ориентирован на потребление себя другими, всегда угадывал ожидаемое и давал оное в гротескной форме. Молчание тут тоже вполне понятно: «человек из другого мира», «философ».
Трубецкой пишет:
«Эксцентричность его наружности и манер многих смущала и отталкивала; о нём часто приходилось слышать, будто он – „позёр“. Из людей, его мало знавших, многие склонны были объяснять в нём „позой“ всё им непонятное. И это – тем более, что всё непонятное и особенное в человеке обладает свойством оскорблять тех, кто его не понимает. На самом деле, однако те странности, которые в нём поражали, не только не были позой, но представляли собой совершенно естественное, более того, – НАИВНОЕ выражение внутреннего настроения человека, для которого здешний мир не был ни истинным, ни подлинным».
Итак, все эти «плачи» и «угрюмые молчания» лишь наивное выражение далеко не наивного внутреннего бытия. Но почему? Где критерий для подобной квалификации, если внутренний мир человека, взятый сам по себе, без наивных и ненаивных выражений, это абсолютная загадка, вещь в себе, ключ от которой выброшен в океан небытия? Можно сказать, что этим критерием является эстетическая точка зрения. Красивое ломание не может быть просто ломанием. Но как раз здесь у Соловьева дело совсем швах. Вот тот же Трубецкой пишет:
«Кроме … дорогих ему видений, ему являлись и страшные, притом не только во сне, но и наяву … В моём присутствии, однажды он несомненно что-то видел: среди оживлённого разговора в ресторане за ужином он вдруг побледнел с выражением ужаса в остановившемся взгляде, и напряжённо смотрел в одну точку. Мне стало жутко, на него глядя. Тут он не захотел рассказывать, что собственно он видел и, придя в себя, поспешил заговорить о чём-то постороннем».
Стоит вспомнить эстетику русских ресторанов с их пальмами в горшках и цыганскими хорами, а также эстетику русских ресторанных разговоров с запотевшими графинчиками и шумной отрыжкой, чтобы эта мизансцена развернулась во всём своём эпическом комизме.
Однако моей целью не является наивное «обличение» Вл.Соловьёва. Во-первых, пафос наивного разоблачительства по типу «я правду о тебе порасскажу такую, что будет хуже всякой лжи» вообще неинтересен, а по-русски еще вдобавок и оборачиваем. А во-вторых, это привело бы повествование к ненужной конкретности и смехотворному рационализму. (Который, впрочем, на русской почве и всегда смехотворен.)
Шестов писал в «Апофеозе беспочвенности»:
«Отрыжка прерывает самые возвышенные человеческие размышления. Отсюда, если угодно, можно сделать вывод – но, если угодно, можно никаких выводов и не делать».
По-моему, этот афоризм лучшее из всего, что написал Шестов. Какая-то неприличная глупость. И в оглавлении «Апофеоза» написано: «Часть II, №26 „Отрыжка"“. Своей глупостью и неприличностью мысль Шестова глубоко западает в голову. Даже многое проясняет в русской истории.
Вернемся к Евгению Трубецкому:
«С горячностью сердца в Соловьёве сочеталась наивность и доверчивость ребёнка: он постоянно переоценивал людей, ошибался в них так, как, разумеется, не мог бы ошибиться человек с простым здравым смыслом. Особенно часто обманывался он в женщинах. Он легко пленялся ими, совершенно не распознавая прикрытой кокетством фальши, а иногда и ничтожества. Когда же наглядные доказательства, казалось, должны были бы привести его к полному разочарованию, он все-таки утверждал, что „её умопостигаемый характер прекрасен“, а обнаружившиеся недостатки – только свойства „характера эмпирического"“.
Но рассуждения Соловьева относительно женского характера точь-в-точь совпадают с рассуждениями самого Трубецкого относительно характера любимого философа. В этом смысле я умнее Трубецкого, так как открыто заявляю, что не способен к серьёзному систематическому мышлению. У русской нации есть много положительных качеств, но, увы, интеллект не принадлежит к их числу. Всё же русское мышление возможно. Не надо только кочевряжиться и переть против течения. По течению, по течению, но потихонечку и к другому бережку. Наискосок, берегя силы.
Трубецкой продолжает:
«Та же близорукость относительно житейского нередко вовлекала Соловьёва в заблуждения противоположного свойства: иногда он предполагал адские замыслы там, где на самом деле были только самые обыденные и невинные человеческие поступки. Однажды, когда он ехал из Генуи в Канны, в занятое им отделение вагона вошла какая-то супружеская чета; оставив вещи на полке, она тотчас удалилась, после чего поезд тронулся. Соловьеву мигом представилось, что в покинутом чемодане лежит зарезанный младенец. Взволнованный страшной картиной подозреваемого преступления, он решился заявить об этом кондуктору. Оказалось, разумеется, что в чемодане находились обыкновенные пассажирские вещи…»
Вольно же было Соловьеву увидеть в чемодане мальчика кровавого. Вольно и мне будет не поверить в соловьёвских чёртиков. Ну-тка, вызовите кондуктора. Соловьёв предположил. Трубецкой тоже предположил. И я «предположу».
Соловьёв вспоминал о своём отрочестве:
«Когда дачницы купались в протекающей за версту от села речке Химке, мы подбегали к купальням и не своим голосом кричали: „Пожар! Пожар! Покровское горит!“ Те выскакивали в чём попало, а мы, спрятавшись в кустах, наслаждались своим торжеством. А то мы изобретали и искусно распространяли слухи о привидениях и затем принимали на себя их роль» «.
Соловьев садился на плечи товарищу, сверху их покрывали белой простынёй, –
«и затем эта необычайного вида и роста фигура, в лунную ночь, когда публика, особенно дамская, гуляла в парке, вдруг появлялась из смежного с парком кладбища и то медленно проходила в отдалении, то устремлялась галопом в самую середину гуляющих, испуская нечеловеческие крики. Для других классов населения было устроено нами пришествие антихриста. В результате мужики не раз таскали нас за шиворот к родителям». И т. д.
А вот как интерпретируются невинные шалости «гордых детей маленьких ответственных работников» в книге Мочульского:
«Перед нами картина переходного времени в развитии Соловьева; мистические настроения детства вырождаются в шалости, „наводящие ужас на обывателей“. Воображение мальчика увлечено романтикой „страха и ужаса“: он любит все таинственное, жуткое, сверхъестественное (призраки, кладбища, пришествие антихриста); но в этот фантастический мир врываются уже новые интересы и увлечения: естественные науки, география и зоология».
Мочульскому надо было доказать, что учение Соловьёва «вышло не из книг, а из подлинного жизненного переживания», и что ошибаются те, кому соловьёвство «представляется искусственной и рассудочной попыткой соединения западно-европейской теософии с восточным православием». Но при этом как-то всё же нужно выстроить РЕАЛЬНЫЕ факты в стройную биографию-житие. Отсюда мистическое надевание носков «вырождается» в подглядывание за дачницами. Как пишет компилятор,
«За тезисом следует антитезис – мятежное, бурное отрочество, полное борьбы, противоречий и скрытых драм».
Ну уж если русский заговорил о гегелевских триадах (453), денежки лучше переложить из пальто во внутренний карман пиджака. Человек хороший, честнейший, а денежки все-таки переложите. От греха подальше.
Отечественные биографии как правило очень монотонны, логичны, и если там и есть антитезис, то это антитезис внешних обстоятельств, а вовсе не внутреннего развития. Внешне – да, шатания, но внутри логика, последовательность. Все русские биографии удивительно договорены. Век живи, век учись. Жизнь как урок, судьба, книга.
И с Соловьёвым на уровне фактографии всё ясно. Игрался, игрался и в конце концов заигрался до сволочизма. Товарищ его детских игр, Лопатин, вспоминал:
«Я никогда потом не встречал материалиста, столь страстно убеждённого. Это был типичный нигилист 60-х годов … Ещё в эпоху своего студенчества отличный знаток сочинений Дарвина, он всей душой верил, что теорией этого знаменитого натуралиста раз навсегда положен конец не только всякой телеологии, но и всякой теологии, вообще всяким идеалистическим предрассудкам. Его общественные идеалы в то время носили резко социалистическую, даже коммунистическую окраску».
Речь шла уже не о подглядывании за девицами. Фраза из воспоминаний Соловьева об «устроении пришествия антихриста для других классов населения» приобретает менее смешной и более глумливый оттенок.
Величко вспоминает:
«После вечера, проведённого в горячих рассуждениях с единомышленными товарищами, Соловьёв сорвал со стены своей комнаты и выкинул в сад образа (454), бывшие свидетелями стольких жарких детских его молитв».
Это уже не шуточки. Подрастал гадёныш. Отсюда уже не так далеко до товарища Ягоды, который тоже в польско-еврейском запале, голый, козлоподобный, стрелял в бане по ликам святых. Соловьёв писал, что в то время позитивно крошил бритвой пиявок. Уж не на иконах ли и крошил?
Даже лояльнейший Мочульский вынужден заметить:
«В безбожии Соловьёва было исступление. Он глумился над святынями с болезненным упоением, с кем-то боролся, на кого-то восставал, кому-то мстил».
Конечно, никакого «антитезиса» тут нет. Балованный, капризный ребёнок вполне логично в конце концов зарывается, переступает черту дозволенного. Нет, разумеется, и последующего «синтеза». Переход Соловьёва к оккультизму вполне естественен и закономерен опять-таки уже на чисто психологическом уровне.
Вообще, вот Евгений Трубецкой пишет:
«Неудивительно, что вся философия Соловьёва представлялась большинству его современников сплошным чудачеством; и это тем более, что он, с его редким чутьём к пошлости всего ходячего, общепринятого, обладал в необычайной степени духом противоречия».
Я когда прочитал это, то глазам своим не поверил: о ком это? я не нашел во всей философии Соловьева ни одного чудачества. Всё очень разумно, очень ПОНЯТНО. Ни одного «заскока». А уж «дух противоречия» можно обнаружить у Владимира Сергеевича лишь при очень поверхностном знакомстве с его литературной судьбой. Пафос этой судьбы – жажда сенсационности, дешёвого успеха и прогрессивных аплодисментов. Тему он всегда выбирал острую, но, так сказать, «осуществимую». Сейчас он писал бы статьи о «закрытых распределителях», в 70-х – о защите окружающей среды, в 60-х – о трагедии репрессированного ленинца. Но такие люди никогда не напишут о ленинце в 70-х или о распределителе в 50– х. Правда, они не будут и писать о защите окружающей среды в 80-х – слишком слабо, нет пикантности.
Отсюда все евтушенковские колебания Соловьёва. Всё очень просто. Неслучайно Трубецкой писал о «разительном хронологическом совпадении отдельных эпох творчества Соловьёва с последовательной сменой трех царствований». В начале 70-х материализм и западничество были уже вполне порождены и не нуждались в дополнительных инъекциях. «Сама пойдет». Теперь был необходим контроль над славянофильством и православием. Иначе смыслового поля не получалось, не получалось единой социалистической и антинациональной культуры. В этот момент и появился Соловьёв. Он упредил удар и сам повел критику позитивизма и западничества. И было это, конечно, не выполнением «задания», а пониманием момента, чутьём. Тут ненужно, да и невозможно было объяснять. Так, намекнуть. Соловьёв намек понял. И так всю свою философскую карьеру он вел на упреждении очередного качания масонского маятника. Чуть-чуть, на волосок. Но впереди. И казалось уже, что он вызывал очередную волну духовной метаморфозы. Тут чутьё, чутьё гениальнейшее. Но именно чутьё, а не интуиция. Намёки, а не символы.
В целом биография Соловьёва это типичнейшая биография сына номенклатурного работника, помноженная, правда, на удивительную для отечественных условий способность к упорядоченному мышлению. Юношеский «коммунизм» Соловьёва – вещь совершенно естественная для его среды. Это молодёжная субкультура, характерная для того времени. Отличие от современной поп– и рок-культуры здесь в гораздо большей политизации и отсутствии интеграционных тенденций (455), позволяющих включить очередное поколение молодёжной богемы в общую структуру государства. Заметим, что подобная субкультура является всегда псевдокультурой, то есть культурой искусственно созданной КЕМ-ТО для КОГО-ТО. И как правило с целями достаточно масштабными.
Но, конечно, нашему герою с рождения занесённому в золотой список масонской номенклатуры, не пристало кончить свои дни захлебнувшись в пьяной блевотине на полу каморки петербургской проститутки, или взлететь на воздух, совершая очередной теракт.
Отрок, оставь рыбака!
Мрежи иные тебя ожидают, иные заботы:
Будешь умы уловлять, будешь помощник царям.
Да не тем царям, что в Зимнем, а настоящим, в балахонах.
Гимназию Соловьёв естественно кончил с золотой медалью. Поступил в Московский университет. Причем, следуя рекомендациям великого Писарева, на физико-математический факультет. Тянули за уши, но всему есть предел, и на третьем курсе сын знаменитого профессора провалился. Оформили перевод на историко-филологический. Оформили потом и диплом. Мочульский приоткрывает завесу над уровнем подготовки будущего великого философа:
«На лекции он ходил редко и связи со студентами не поддерживал. „Соловьев как студент не существовал, – вспоминал впоследствии его сокурсник Н.И.Кареев, – и товарищей по университету у него не было“.
Зато было много друзей в так называемом «кружке шекспиристов» – элитарном эротическом обществе для золотой молодежи. С того времени у Соловьева на всю жизнь осталась тяга к идиотским розыгрышам, грубому зубоскальству и похабным анекдотам.
А. Ф.Лосев в своём эссе о Соловьёве пишет:
«Своими непристойными анекдотами он часто смущал собеседников, и в частности от матери и сестёр получал прямые выговоры. Но этим он не стеснялся и продолжал в том же духе».
Видимо у, так сказать, «шекспиристов» берет свое начало и пагубная привычка к спиртному, превратившаяся потом в пьянство. Как осторожно говорит Лосев:
«Мы нередко находим в соловьёвских материалах факты, свидетельствующие о любви Вл.Соловьёва к вину, особенно к шампанскому. Можно сказать, что всякий случай, более или менее заметный в его жизни, он сопровождал шампанским и угощал им своих друзей».
Не знаю, причина ли это или следствие усиленного изучения Шекспира, но в облике Соловьёва, кажется, было что-то ненормальное, и именно гнусно-ненормальное, извращённое. Особенно явно это проявлялось в его смехе. С.М.Соловьев описывает «это» так:
«Некоторые находили в этом смехе что-то истерическое, жуткое, надорванное. Это неверно. Смех В.С. был или здоровый олимпийский хохот неистового младенца, или Мефистофелевский смешок хе-хе, или и то и другое вместе». «И то и другое вместе». Н-нда. Сильно сказано. Как представишь себе яркие, будто накрашенные губы Соловьёва и этот неожиданно тонкий и в то же время громкий смех… Этот захлебывающийся гомосексуальный визг пьяной кокотки… «Алеша Карамазов» – так величали Соловьёва в его окружении.
«Шекспиристы» это логическое развитие темы паясничания и хулиганства. То, что Набоков назвал тягой к кривой музычке и стишкам. Но ко всему этому подключилось огромное истерическое самолюбие, так что «шекспиристами» дело, конечно, не кончилось. Соловьев попал и в другой, более серьёзный кружок – кружок спиритов. Так тема «привидений» получила своё логическое продолжение. Игра продолжалась. Тут не только его ждали и искали, подносили всё на блюдечке. Нет. Он сам искал с местечковым темпераментом, где бы пролезть. Отечественная наивность органически сочеталась у него с игривой иудейской предприимчивостью. Переход от коммунизма к теософии определялся не только тем, что теософия сконструировала коммунизм (469) («и не догадывался»), а просто тем, что он был уже «тот самый», и к тому же лишь в определённом кругу, вовсе не семинарско-социалистическом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160