– Это золото с ручьев, впадающих в озеро Иони.
Карпентер отпрянул от Джона, словно от огня.
– Откуда вы знаете? Человек клялся, что, кроме него, никто не знает о богатствах озера Иони, – испуганно произнес он.
– В конце концов все тайное становится явным, – наставительно сказал Джон. – Я пока ничего не буду говорить, но если вздумаете организовать большой прииск или что-нибудь в этом роде, пеняйте на себя. Чукчи вас вышвырнут со своей земли.
– Так, так, – с удивлением пробормотал Карпентер, пряча мешочек с золотом.
Уэлен в эти ясные морозные дни был оживлен, и на улице толпилось множество прохожих. Местные собаки не знали, на кого и лаять. На приморье, возле больших торосов, не успевших прошедшим летом пройти в Тихий океан, приезжие устроили стоянку собачьих упряжек, привязав своих псов к вмороженным в лед палкам.
В каждой яранге пылали костры, варилась еда, выпивалось невероятное число чашек чаю. Карпентер не мог упустить такого случая, и в собачьей части яранги Гэмалькота открыл небольшую лавочку. Он бойко распродавал кирпичный чай, сахар, патоку. Охотники покупали патроны, порох, дробь. Дважды пришлось посылать нарты за товаром в Кэнискун.
Торговец больше не напоминал Джону о золотом песке, был подчеркнуто вежлив и внимателен.
В назначенный день гости и хозяева собрались в недавно выстроенном большом деревянном здании. Русские собирались открыть здесь то ли школу, то ли какое-то управление, но в связи с войной здание пустовало, и с разрешения волостного старшины сегодня его использовали как зрелищное предприятие.
В доме пахло свежей краской, в окна бил "зимний солнечный свет, под ногами скрипели половицы, хлопали двери – все кругом было полно звуков, от которых давным-давно отвык Джон Макленнан. И даже не столько отвык, сколько шум этот был непривычен в этих условиях, не связывался с толпой чукчей и эскимосов в меховых кухлянках, в цветастых матерчатых камлейках и в расшитых бисером праздничных торбасах.
Они входили в деревянную ярангу, оглядывались вокруг, трогали пальцами крашеные стены, оконные стекла и с удивлением посматривали себе под ноги, на деревянный пол, словно это был корабль.
Чукчи и эскимосы расселись прямо на полу, благо он был чист и сверкал краской, а певцы и танцоры пристроились на небольшом возвышении, образованном чуть приподнятым полом соседней комнаты, которая огораживалась съемными щитами-стенами.
Сначала пели сами уэленцы и показывали групповые женские танцы. Большие желтоватые круги бубнов закрыли лица певцов, которые пели прямо на туго натянутую кожу моржового желудка. Звук отражался и, усиливаясь, создавал впечатление горного эха.
Женщины танцевали самозабвенно, полузакрыв глаза. Джон смотрел на них, и волнение поднималось у него в груди. Он думал, что всего несколько лет назад, доведись ему увидеть эти танцы, услышать эти песни, так он в лучшем случае снисходительно признал бы за ними некоторый интерес для специалистов. Но сейчас его действительно трогали до глубин сердца и эти танцы, и эти песни, в которых почти не было слов – лишь мелодия, где слышались завывание зимнего ветра, шелест тундровой травы под ласковым движением летнего воздуха, гром водопада, тени угоняемых туч на поверхности моря, звон голубого льда и многое-многое другое, что называется просто жизнью в ее великом многообразии и в то же время великой простоте. Движения женщин – это невысказанная нежность, что они никогда не обнажают перед посторонним глазом. И они рады тому, что теперь движениями своих гибких гел они могут сказать о своем любящем сердце, о скрытом желании. Им чуть стыдно, поэтому глаза девушек полуприкрыты длинными ресницами.
Джон смотрел на танцующих женщин и вспоминал Пыльмау, ее длинные, уходящие вверх и в сторону глаза. Он вспомнил ее вкрадчивый нежный голос, ее заботу о нем, и ему вдруг показалось, что никто теперь не сможет сдвинуть его с этой земли, оторвать от этих людей, ставших ему настоящими друзьями и братьями.
Вот вышел стройный юноша, почти мальчик, знаменитый эскимосский танцор, сочинитель песен и мелодий Нутетеин. Он исполнял песню-танец о чайке, застигнутой бурей в море. Но это был рассказ не о птице, а о тех, чья неспокойная жизнь наполнена бурями, о тех, кто никогда не теряет надежды достичь желанного берега. В этой песне было всего лишь несколько слов, но это были именно те слова, которые были необходимы, и в этом была настоящая неподдельная поэзия. Поэзия – это когда выбираются самые необходимые слова, подумал Джон.
На смену Нутетеину вышел уэленский певец и танцор, поэт и музыкант юный Атык. Джон вгляделся в его лицо и поразился его красоте. Это была настоящая мужественная красота – красота умного, волевого и вдохновенного лица, озаренного поэзией и радостью жизни.
Аплодисменты не были приняты в этом зале, но Карпентер не привык считаться с обычаями и шумно хлопал в ладоши, выражая свое удовольствие и одобрение.
– В этом, честное слово, что-то есть! – громко говорил он рядом сидящему Джону, – Понимаете меня? Что-то в этом есть! Слушаешь эти бесхитростные простые песни, похожие на волчье завывание, и вдруг обнаруживаешь, что они тебя тоже волнуют, что-то трогают в твоем сердце.
– Потому что это настоящее искусство! Искусство! – повторил Джон Макленнан.
– Ну уж хватили куда! – протянул Карпентер. – Хотя я с вами согласен, что зародыш искусства в кое-каких танцах есть. Конечно, если отдать все это в хорошие руки, отшлифовать, переложить на настоящие музыкальные инструменты, кое-что с удовольствием могли бы посмотреть даже в Штатах…
– Нечего им в Штатах делать! – резко отрезал Джон. – Пусть это останется при них, потому что только они это понимают и чувствуют по-настоящему.
– Что же, – рассудительно заметил Карпентер. – Может быть, вы и правы.
Карпентер явно старался завоевать расположение Джона Макленнана. Старый торговец злился сам на себя за то, что чувствовал себя перед этим безруким так, словно провинился перед ним.
К вечеру празднество перекинулось на снежные просторы уэленской лагуны. Прямо от берега отправились в далекое путешествие бегуны с посохами. Они должны были пробежать расстояние, равное приблизительно пятнадцати милям. Оленеводы приготовили победителю несколько пыжиков, а Карпентер, главный источник призов, воткнул в снег для первого бегуна плоскую бутылку виски.
В другом кругу состязались борцы. Скинув кухлянки на снег, голые по пояс, они дымились на морозе паром и пытались ухватить друг друга за скользкое крепкое тело.
– А часто бывают в Уэлене такие веселые сборища? – спросил Джон стоящего рядом Гэмалькота.
– Если выдается спокойная зима, то каждый год, – охотно ответил Гэмалькот. – Но вы приезжайте летом. В середине лета. Вот тогда бывает самое интересное. На праздник приезжают даже из Нома, не говоря уже об островах Берингова пролива. Вот здесь на берегу моря вырастает второй Уэлен… Приезжайте, – повторил свое приглашение Гэмалькот. – Вот когда пройдет весенняя охота и морж начинает скучиваться, чтобы выбрать стойбище, как раз в это время и собираемся.
– Обязательно приеду, – обещал Джон.
Празднество продолжалось при лунном свете. Неясными тенями показались бегуны. Они бесшумно скользили по облитому лунным светом снегу и казались нарисованными.
Победитель, оказавшийся пастухом Катрынской тундры, легко, на лету выдернул из сугроба за горлышко бутылку и тем же легким пружинящим шагом отправился в ярангу, где остановился. За ним двинулись хозяева, провожаемые завистливыми взглядами остальных зрителей.
В ярангу Гэмалькота возвращались вместе. Чуть впереди шагал хозяин, а Джон и Карпентер шли позади рядом.
– Натура у народа здорова и жизненное направление правильное, – горячо говорил Джон, все еще находившийся под впечатлением увиденного и услышанного. – И никаких ему не нужно искусственных возбуждающих средств.
– Возможно, вы правы, – осторожно поддакивал Карпентер. – Но они часто сами не понимают, что ценное, а что стоит гроши. Так или иначе, но люди вроде вас им необходимы. Так сказать, чтобы поддерживать разумные отношения между миром белого человека, как они нас называют, и между ними. Я вам прямо скажу, что только с открытием моей лавки прекратились грабительские набеги торговых шхун на эти берега. Сейчас здесь начинает работать фирма русского торговца Караева. Я долго думал, как мне отнестись к нему, и пришел к выводу – надо сотрудничать с русскими официальными властями. Другого выхода нет. Тем более что русские не собираются вмешиваться в коммерческие дела нашей фирмы…
– Я не совсем понимаю, с какой целью вы все это мне рассказываете, – пожал плечами Джон.
– Извините, но я вижу в вашем лице культурного и образованного человека, – учтиво заметил Карпентер. – Вы заявили, что собираетесь посвятить жизнь делу процветания чукотского народа, и я могу предложить вам объединить наши усилия.
– Боюсь, что ничем не могу быть вам полезен, – ответил Джон. – Я живу так же, как и все чукчи или эскимосы. У меня нет иных средств существования, кроме собственных рук. Море и тундра меня кормят и одевают. Насколько мне известно, вы не ходите на охоту, не ставите ни сетей, ни капканов – вы только торгуете. Таким образом, меня отличает от местного населения лишь цвет моей кожи…
Карпентер замолк. В его молчании чувствовались злость и бессилие.
– Ну что ж, – процедил он сквозь зубы. – И верно, мы говорим с вами на разных языках.
На следующий день караван энмынских нарт выехал в Кэнискун. Произведя необходимые закупки и искупавшись на прощание в естественной горячей ванне, путники направились в обратный путь и срезали изрядный кусок, взяв курс из Кэнискуна через тундру прямо на Колючинскую губу.
Через две недели нагруженные товарами нарты въезжали с восточной стороны в Энмын, и возле каждой яранги стояли в ожидании люди.
29
«Наступил 1917 год, – записал в своем дневнике Джон Макленнан. – Он пришел сегодня светлой и очень яркой ночью в полыхании полярного сияния, в мерцании неожиданно крупных для Севера звезд. Здесь не встречают Нового года. Здесь иной цикл жизни, иной ритм. В моей яранге щебечет новое существо – дочь Софи-Анканау Макленнан. Она родилась в осенние пурги, и этим обстоятельством Пыльмау объясняет необыкновенную белизну ее кожи…»
В чоттагине раздался топот, и Джон окликнул из полога пришедшего.
– Это я! – сообщил Тнарат и просунул свою круглую, аккуратно остриженную голову сквозь меховую занавесь.
Тнарат с любопытством смотрел, как пишет Джон, и с восхищением произнес:
– Очень ловко петляешь!
– А ты знаешь, что сегодня пришел Новый год? – с некоторой торжественностью в голосе спросил его Джон.
– Что ты говоришь! – удивился Тнарат и внимательно оглядел полог, словно Новый год мог запросто войти в жилище и притаиться где-нибудь в углу.
Но в пологе ничего нового и примечательного не было. В одном углу Пыльмау кормила грудью девочку и одновременно поправляла пламя жирника под низко подвешенным над огнем чайником. В другом углу Яко и Билл-Токо играли мелкими тюленьими зубами, выкладывая на полу из моржовой кожи замысловатые узоры. На двух угловых столбах висели охранитель домашнего очага с лоснящимся от жертвенного сала ликом и блестящий медный рукомойник.
– Наступил тысяча девятьсот семнадцатый год, – продолжал Джон, высчитав в уме, сколько «двадцаток» составляет одна тысяча девятьсот.
– Так много? – удивился Тнарат и задумчиво продолжал: – Я слышал, что белые люди считают годы, но никак не могу понять, как это им удается увидеть в северной ночи приход Нового года. Видно, это нелегкое дело?
Джон сначала хотел объяснить, что такое летосчисление и календарь, но, подумав, решил перевести разговор на другое, ибо объяснение календаря должно было бы растянуться на долгие часы, а Тнарат вряд ли понял бы необходимость такого строгого учета времени, особенно в эти морозные зимние вечера, когда кажется, что течение жизни остановилось.
– Можно поглядеть? – Тнарат потянулся к блокноту Джона.
Он разглядывал исписанные страницы, и Джону снова казалось, как и тогда, когда то же самое делал Орво, что Тнарат что-то понимает в написанном – такое сосредоточенное у него было лицо.
– Как бы мне хотелось научиться этому! – словно затаенную мечту высказал Тнарат, со вздохом сожаления возвращая блокнот Джону. – Это, наверно, чудно понимать, что начертил, и возвращать сказанные слова, будто оглядываться вслед собственным мыслям.
– Но ведь я пишу не на чукотском языке, а на своем, – сказал Джон. – Вот если бы у вашего языка были свои собственные знаки, тогда бы тебе ничего не стоило и чертить и понимать, как следы на снегу понимаешь.
– Разве уж такое невозможное дело придумать значочки и для нашего языка?
– Наверное, можно, – согласился Джон. – Но для этого надо, чтобы ученые люди очень хорошо выучили ваш язык.
– А зачем ученым людям учить наш язык? – удивился Тнарат. – Хватит и того, что мы его сами хорошо знаем.
– Я не сомневаюсь в том, что вы хорошо знаете язык, то есть можете говорить на нем. Но для того чтобы язык имел значки, надо знать из чего он состоит. Вот, например, каждый житель на побережье видел оленя, но каков олень внутри – не всякий знает.
– Но чтобы узнать, из чего состоит олень, какой он изнутри, надо его убить, – возразил Тнарат. – А язык? Разве его можно убить? Тогда, наверное, надо убить всех, кто на нем говорит.
– Чтобы изучить язык, не обязательно его убивать, – ответил Джон. – Вот я говорю на чукотском языке, думаю по-чукотски и даже могу написать английскими буквами твое имя.
– Попробуй! – и Тнарат умоляюще посмотрел на Джона.
Джон на чистой странице блокнота крупными буквами вывел имя Тнарата. Чукча взял листок и долго рассматривал каждую букву, словно стараясь найти в начертании букв черты собственного лица.
Пыльмау, не сдержав любопытства, заглянула через плечо Тнарата и вдруг сказала:
– Совсем не похож.
– Почему? – обиженно спросил Тнарат.
– В середке у тебя что-то выпирает, а ведь ты человек ладный и красивый.
– А и верно, – поддакнул Тнарат. – Не совсем похож, сразу видно. – Вздохнув, заметил: – Так и чуешь, что чужими буквами написано… Вот если бы свои были. Наверное, здесь, – Тнарат осторожно ткнул пальцем в блокнот, – я выгляжу, словно вырядился в одежду белого человека.
Как-то Тнарат рубил для собачьего корма большой кымгыт. Прежде чем вонзить остро отточенное лезвие в мерзлую моржовую кожу, он долго разглядывал свой семейный знак, схематическое изображение двух скрещенных весел.
Подтащил свой кымгыт и Джон, зацепив его багорком с короткой ручкой, Тнарат остановился и перевел взгляд на знак Джона – букву джей.
Нарубив копальхена для своих собак и для упряжки Джона, Тнарат спросил:
– А мог бы ты меня научить разговору белых людей? Твоему родному языку?
Произнося эту просьбу, он смотрел себе под ноги, словно напроказивший мальчишка.
– Можно, – с готовностью ответил Джон и обрадовался: есть чем заняться в эти долгие зимние вечера. – Можно даже заодно учиться говорить и учиться чертить и различать значки.
– Вот хорошо бы. Но я и мечтать об этом не смею.
– Сегодня вечером и начнем, чтобы не откладывать, – твердо сказал Джон.
Тнарат сбегал домой переодеться и явился к Джону. Когда он снял кухлянку, Пыльмау не смогла сдержать возгласа восхищения: на могучее тело Тнарата была надета шелковая кофта явно восточного происхождения. Изо всех сил сдерживая улыбку, Джон присоединился к восторгам жены.
Уже были приготовлены бумага и карандаш. Джону, разумеется, никогда не приходилось бывать в роли учителя. После недолгих размышлений он решил, что надо начинать с освоения окружающей обстановки.
Показав на Тнарата, он произнес:
– Мэн!
Тнарат вздрогнул, но взял себя в руки и в знак согласия кивнул.
– Вумэн! – прокричал Джон, переводя указующий перст на Пыльмау, вернувшуюся к своему жирнику.
– Вумен! – шепотом согласился Тнарат и от волнения так налег карандашом на бумагу, что тут же треснул графит.
Он отупело проследил, как на край бумаги скатился черный уголечек, и стукнул себя кулаком по голове:
– Что я наделал! Сломал! Своими лапищами сломал такую хрупкую вещицу!
– Не волнуйся, Тнарат, поточим карандаш, – успокоил его Джон. Он старался говорить громко, полагая, что чем больше он кричит, тем легче Тнарату усваивать. Прокричав на ухо вспотевшему от умственных усилий и волнения Тнарату названия предметов, находившихся в яранге, Джон решил проэкзаменовать его. Память у Тнарата оказалась отличной, и он почти без ошибки называл предметы по-английски.
– Пойдем дальше! – предложил он.
– Подожди, Сон – взмолился Тнарат. – Можно мне попить воды?
Он жадными глотками осушил большой ковш и попросил второй.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63
Карпентер отпрянул от Джона, словно от огня.
– Откуда вы знаете? Человек клялся, что, кроме него, никто не знает о богатствах озера Иони, – испуганно произнес он.
– В конце концов все тайное становится явным, – наставительно сказал Джон. – Я пока ничего не буду говорить, но если вздумаете организовать большой прииск или что-нибудь в этом роде, пеняйте на себя. Чукчи вас вышвырнут со своей земли.
– Так, так, – с удивлением пробормотал Карпентер, пряча мешочек с золотом.
Уэлен в эти ясные морозные дни был оживлен, и на улице толпилось множество прохожих. Местные собаки не знали, на кого и лаять. На приморье, возле больших торосов, не успевших прошедшим летом пройти в Тихий океан, приезжие устроили стоянку собачьих упряжек, привязав своих псов к вмороженным в лед палкам.
В каждой яранге пылали костры, варилась еда, выпивалось невероятное число чашек чаю. Карпентер не мог упустить такого случая, и в собачьей части яранги Гэмалькота открыл небольшую лавочку. Он бойко распродавал кирпичный чай, сахар, патоку. Охотники покупали патроны, порох, дробь. Дважды пришлось посылать нарты за товаром в Кэнискун.
Торговец больше не напоминал Джону о золотом песке, был подчеркнуто вежлив и внимателен.
В назначенный день гости и хозяева собрались в недавно выстроенном большом деревянном здании. Русские собирались открыть здесь то ли школу, то ли какое-то управление, но в связи с войной здание пустовало, и с разрешения волостного старшины сегодня его использовали как зрелищное предприятие.
В доме пахло свежей краской, в окна бил "зимний солнечный свет, под ногами скрипели половицы, хлопали двери – все кругом было полно звуков, от которых давным-давно отвык Джон Макленнан. И даже не столько отвык, сколько шум этот был непривычен в этих условиях, не связывался с толпой чукчей и эскимосов в меховых кухлянках, в цветастых матерчатых камлейках и в расшитых бисером праздничных торбасах.
Они входили в деревянную ярангу, оглядывались вокруг, трогали пальцами крашеные стены, оконные стекла и с удивлением посматривали себе под ноги, на деревянный пол, словно это был корабль.
Чукчи и эскимосы расселись прямо на полу, благо он был чист и сверкал краской, а певцы и танцоры пристроились на небольшом возвышении, образованном чуть приподнятым полом соседней комнаты, которая огораживалась съемными щитами-стенами.
Сначала пели сами уэленцы и показывали групповые женские танцы. Большие желтоватые круги бубнов закрыли лица певцов, которые пели прямо на туго натянутую кожу моржового желудка. Звук отражался и, усиливаясь, создавал впечатление горного эха.
Женщины танцевали самозабвенно, полузакрыв глаза. Джон смотрел на них, и волнение поднималось у него в груди. Он думал, что всего несколько лет назад, доведись ему увидеть эти танцы, услышать эти песни, так он в лучшем случае снисходительно признал бы за ними некоторый интерес для специалистов. Но сейчас его действительно трогали до глубин сердца и эти танцы, и эти песни, в которых почти не было слов – лишь мелодия, где слышались завывание зимнего ветра, шелест тундровой травы под ласковым движением летнего воздуха, гром водопада, тени угоняемых туч на поверхности моря, звон голубого льда и многое-многое другое, что называется просто жизнью в ее великом многообразии и в то же время великой простоте. Движения женщин – это невысказанная нежность, что они никогда не обнажают перед посторонним глазом. И они рады тому, что теперь движениями своих гибких гел они могут сказать о своем любящем сердце, о скрытом желании. Им чуть стыдно, поэтому глаза девушек полуприкрыты длинными ресницами.
Джон смотрел на танцующих женщин и вспоминал Пыльмау, ее длинные, уходящие вверх и в сторону глаза. Он вспомнил ее вкрадчивый нежный голос, ее заботу о нем, и ему вдруг показалось, что никто теперь не сможет сдвинуть его с этой земли, оторвать от этих людей, ставших ему настоящими друзьями и братьями.
Вот вышел стройный юноша, почти мальчик, знаменитый эскимосский танцор, сочинитель песен и мелодий Нутетеин. Он исполнял песню-танец о чайке, застигнутой бурей в море. Но это был рассказ не о птице, а о тех, чья неспокойная жизнь наполнена бурями, о тех, кто никогда не теряет надежды достичь желанного берега. В этой песне было всего лишь несколько слов, но это были именно те слова, которые были необходимы, и в этом была настоящая неподдельная поэзия. Поэзия – это когда выбираются самые необходимые слова, подумал Джон.
На смену Нутетеину вышел уэленский певец и танцор, поэт и музыкант юный Атык. Джон вгляделся в его лицо и поразился его красоте. Это была настоящая мужественная красота – красота умного, волевого и вдохновенного лица, озаренного поэзией и радостью жизни.
Аплодисменты не были приняты в этом зале, но Карпентер не привык считаться с обычаями и шумно хлопал в ладоши, выражая свое удовольствие и одобрение.
– В этом, честное слово, что-то есть! – громко говорил он рядом сидящему Джону, – Понимаете меня? Что-то в этом есть! Слушаешь эти бесхитростные простые песни, похожие на волчье завывание, и вдруг обнаруживаешь, что они тебя тоже волнуют, что-то трогают в твоем сердце.
– Потому что это настоящее искусство! Искусство! – повторил Джон Макленнан.
– Ну уж хватили куда! – протянул Карпентер. – Хотя я с вами согласен, что зародыш искусства в кое-каких танцах есть. Конечно, если отдать все это в хорошие руки, отшлифовать, переложить на настоящие музыкальные инструменты, кое-что с удовольствием могли бы посмотреть даже в Штатах…
– Нечего им в Штатах делать! – резко отрезал Джон. – Пусть это останется при них, потому что только они это понимают и чувствуют по-настоящему.
– Что же, – рассудительно заметил Карпентер. – Может быть, вы и правы.
Карпентер явно старался завоевать расположение Джона Макленнана. Старый торговец злился сам на себя за то, что чувствовал себя перед этим безруким так, словно провинился перед ним.
К вечеру празднество перекинулось на снежные просторы уэленской лагуны. Прямо от берега отправились в далекое путешествие бегуны с посохами. Они должны были пробежать расстояние, равное приблизительно пятнадцати милям. Оленеводы приготовили победителю несколько пыжиков, а Карпентер, главный источник призов, воткнул в снег для первого бегуна плоскую бутылку виски.
В другом кругу состязались борцы. Скинув кухлянки на снег, голые по пояс, они дымились на морозе паром и пытались ухватить друг друга за скользкое крепкое тело.
– А часто бывают в Уэлене такие веселые сборища? – спросил Джон стоящего рядом Гэмалькота.
– Если выдается спокойная зима, то каждый год, – охотно ответил Гэмалькот. – Но вы приезжайте летом. В середине лета. Вот тогда бывает самое интересное. На праздник приезжают даже из Нома, не говоря уже об островах Берингова пролива. Вот здесь на берегу моря вырастает второй Уэлен… Приезжайте, – повторил свое приглашение Гэмалькот. – Вот когда пройдет весенняя охота и морж начинает скучиваться, чтобы выбрать стойбище, как раз в это время и собираемся.
– Обязательно приеду, – обещал Джон.
Празднество продолжалось при лунном свете. Неясными тенями показались бегуны. Они бесшумно скользили по облитому лунным светом снегу и казались нарисованными.
Победитель, оказавшийся пастухом Катрынской тундры, легко, на лету выдернул из сугроба за горлышко бутылку и тем же легким пружинящим шагом отправился в ярангу, где остановился. За ним двинулись хозяева, провожаемые завистливыми взглядами остальных зрителей.
В ярангу Гэмалькота возвращались вместе. Чуть впереди шагал хозяин, а Джон и Карпентер шли позади рядом.
– Натура у народа здорова и жизненное направление правильное, – горячо говорил Джон, все еще находившийся под впечатлением увиденного и услышанного. – И никаких ему не нужно искусственных возбуждающих средств.
– Возможно, вы правы, – осторожно поддакивал Карпентер. – Но они часто сами не понимают, что ценное, а что стоит гроши. Так или иначе, но люди вроде вас им необходимы. Так сказать, чтобы поддерживать разумные отношения между миром белого человека, как они нас называют, и между ними. Я вам прямо скажу, что только с открытием моей лавки прекратились грабительские набеги торговых шхун на эти берега. Сейчас здесь начинает работать фирма русского торговца Караева. Я долго думал, как мне отнестись к нему, и пришел к выводу – надо сотрудничать с русскими официальными властями. Другого выхода нет. Тем более что русские не собираются вмешиваться в коммерческие дела нашей фирмы…
– Я не совсем понимаю, с какой целью вы все это мне рассказываете, – пожал плечами Джон.
– Извините, но я вижу в вашем лице культурного и образованного человека, – учтиво заметил Карпентер. – Вы заявили, что собираетесь посвятить жизнь делу процветания чукотского народа, и я могу предложить вам объединить наши усилия.
– Боюсь, что ничем не могу быть вам полезен, – ответил Джон. – Я живу так же, как и все чукчи или эскимосы. У меня нет иных средств существования, кроме собственных рук. Море и тундра меня кормят и одевают. Насколько мне известно, вы не ходите на охоту, не ставите ни сетей, ни капканов – вы только торгуете. Таким образом, меня отличает от местного населения лишь цвет моей кожи…
Карпентер замолк. В его молчании чувствовались злость и бессилие.
– Ну что ж, – процедил он сквозь зубы. – И верно, мы говорим с вами на разных языках.
На следующий день караван энмынских нарт выехал в Кэнискун. Произведя необходимые закупки и искупавшись на прощание в естественной горячей ванне, путники направились в обратный путь и срезали изрядный кусок, взяв курс из Кэнискуна через тундру прямо на Колючинскую губу.
Через две недели нагруженные товарами нарты въезжали с восточной стороны в Энмын, и возле каждой яранги стояли в ожидании люди.
29
«Наступил 1917 год, – записал в своем дневнике Джон Макленнан. – Он пришел сегодня светлой и очень яркой ночью в полыхании полярного сияния, в мерцании неожиданно крупных для Севера звезд. Здесь не встречают Нового года. Здесь иной цикл жизни, иной ритм. В моей яранге щебечет новое существо – дочь Софи-Анканау Макленнан. Она родилась в осенние пурги, и этим обстоятельством Пыльмау объясняет необыкновенную белизну ее кожи…»
В чоттагине раздался топот, и Джон окликнул из полога пришедшего.
– Это я! – сообщил Тнарат и просунул свою круглую, аккуратно остриженную голову сквозь меховую занавесь.
Тнарат с любопытством смотрел, как пишет Джон, и с восхищением произнес:
– Очень ловко петляешь!
– А ты знаешь, что сегодня пришел Новый год? – с некоторой торжественностью в голосе спросил его Джон.
– Что ты говоришь! – удивился Тнарат и внимательно оглядел полог, словно Новый год мог запросто войти в жилище и притаиться где-нибудь в углу.
Но в пологе ничего нового и примечательного не было. В одном углу Пыльмау кормила грудью девочку и одновременно поправляла пламя жирника под низко подвешенным над огнем чайником. В другом углу Яко и Билл-Токо играли мелкими тюленьими зубами, выкладывая на полу из моржовой кожи замысловатые узоры. На двух угловых столбах висели охранитель домашнего очага с лоснящимся от жертвенного сала ликом и блестящий медный рукомойник.
– Наступил тысяча девятьсот семнадцатый год, – продолжал Джон, высчитав в уме, сколько «двадцаток» составляет одна тысяча девятьсот.
– Так много? – удивился Тнарат и задумчиво продолжал: – Я слышал, что белые люди считают годы, но никак не могу понять, как это им удается увидеть в северной ночи приход Нового года. Видно, это нелегкое дело?
Джон сначала хотел объяснить, что такое летосчисление и календарь, но, подумав, решил перевести разговор на другое, ибо объяснение календаря должно было бы растянуться на долгие часы, а Тнарат вряд ли понял бы необходимость такого строгого учета времени, особенно в эти морозные зимние вечера, когда кажется, что течение жизни остановилось.
– Можно поглядеть? – Тнарат потянулся к блокноту Джона.
Он разглядывал исписанные страницы, и Джону снова казалось, как и тогда, когда то же самое делал Орво, что Тнарат что-то понимает в написанном – такое сосредоточенное у него было лицо.
– Как бы мне хотелось научиться этому! – словно затаенную мечту высказал Тнарат, со вздохом сожаления возвращая блокнот Джону. – Это, наверно, чудно понимать, что начертил, и возвращать сказанные слова, будто оглядываться вслед собственным мыслям.
– Но ведь я пишу не на чукотском языке, а на своем, – сказал Джон. – Вот если бы у вашего языка были свои собственные знаки, тогда бы тебе ничего не стоило и чертить и понимать, как следы на снегу понимаешь.
– Разве уж такое невозможное дело придумать значочки и для нашего языка?
– Наверное, можно, – согласился Джон. – Но для этого надо, чтобы ученые люди очень хорошо выучили ваш язык.
– А зачем ученым людям учить наш язык? – удивился Тнарат. – Хватит и того, что мы его сами хорошо знаем.
– Я не сомневаюсь в том, что вы хорошо знаете язык, то есть можете говорить на нем. Но для того чтобы язык имел значки, надо знать из чего он состоит. Вот, например, каждый житель на побережье видел оленя, но каков олень внутри – не всякий знает.
– Но чтобы узнать, из чего состоит олень, какой он изнутри, надо его убить, – возразил Тнарат. – А язык? Разве его можно убить? Тогда, наверное, надо убить всех, кто на нем говорит.
– Чтобы изучить язык, не обязательно его убивать, – ответил Джон. – Вот я говорю на чукотском языке, думаю по-чукотски и даже могу написать английскими буквами твое имя.
– Попробуй! – и Тнарат умоляюще посмотрел на Джона.
Джон на чистой странице блокнота крупными буквами вывел имя Тнарата. Чукча взял листок и долго рассматривал каждую букву, словно стараясь найти в начертании букв черты собственного лица.
Пыльмау, не сдержав любопытства, заглянула через плечо Тнарата и вдруг сказала:
– Совсем не похож.
– Почему? – обиженно спросил Тнарат.
– В середке у тебя что-то выпирает, а ведь ты человек ладный и красивый.
– А и верно, – поддакнул Тнарат. – Не совсем похож, сразу видно. – Вздохнув, заметил: – Так и чуешь, что чужими буквами написано… Вот если бы свои были. Наверное, здесь, – Тнарат осторожно ткнул пальцем в блокнот, – я выгляжу, словно вырядился в одежду белого человека.
Как-то Тнарат рубил для собачьего корма большой кымгыт. Прежде чем вонзить остро отточенное лезвие в мерзлую моржовую кожу, он долго разглядывал свой семейный знак, схематическое изображение двух скрещенных весел.
Подтащил свой кымгыт и Джон, зацепив его багорком с короткой ручкой, Тнарат остановился и перевел взгляд на знак Джона – букву джей.
Нарубив копальхена для своих собак и для упряжки Джона, Тнарат спросил:
– А мог бы ты меня научить разговору белых людей? Твоему родному языку?
Произнося эту просьбу, он смотрел себе под ноги, словно напроказивший мальчишка.
– Можно, – с готовностью ответил Джон и обрадовался: есть чем заняться в эти долгие зимние вечера. – Можно даже заодно учиться говорить и учиться чертить и различать значки.
– Вот хорошо бы. Но я и мечтать об этом не смею.
– Сегодня вечером и начнем, чтобы не откладывать, – твердо сказал Джон.
Тнарат сбегал домой переодеться и явился к Джону. Когда он снял кухлянку, Пыльмау не смогла сдержать возгласа восхищения: на могучее тело Тнарата была надета шелковая кофта явно восточного происхождения. Изо всех сил сдерживая улыбку, Джон присоединился к восторгам жены.
Уже были приготовлены бумага и карандаш. Джону, разумеется, никогда не приходилось бывать в роли учителя. После недолгих размышлений он решил, что надо начинать с освоения окружающей обстановки.
Показав на Тнарата, он произнес:
– Мэн!
Тнарат вздрогнул, но взял себя в руки и в знак согласия кивнул.
– Вумэн! – прокричал Джон, переводя указующий перст на Пыльмау, вернувшуюся к своему жирнику.
– Вумен! – шепотом согласился Тнарат и от волнения так налег карандашом на бумагу, что тут же треснул графит.
Он отупело проследил, как на край бумаги скатился черный уголечек, и стукнул себя кулаком по голове:
– Что я наделал! Сломал! Своими лапищами сломал такую хрупкую вещицу!
– Не волнуйся, Тнарат, поточим карандаш, – успокоил его Джон. Он старался говорить громко, полагая, что чем больше он кричит, тем легче Тнарату усваивать. Прокричав на ухо вспотевшему от умственных усилий и волнения Тнарату названия предметов, находившихся в яранге, Джон решил проэкзаменовать его. Память у Тнарата оказалась отличной, и он почти без ошибки называл предметы по-английски.
– Пойдем дальше! – предложил он.
– Подожди, Сон – взмолился Тнарат. – Можно мне попить воды?
Он жадными глотками осушил большой ковш и попросил второй.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63