– Разные?
– Конечно. И по текстам, и по исполнению. Нашим журналистам эта тема неинтересна, уже решили, что шум раздувать не станем, западных пока сдерживаем. Да и, кроме самого Слепакова, интервью брать не у кого, Добрыня категорически запретил своим бойцам общаться с прессой, так что «таймсы» и «монды» ждут освобождения националиста.
– Что в листовках?
– Разное. Главный упор на то, что этот негр распространял американскую заразу – наркотики, направо и налево совращал наших мальчишек, предлагая переспать за доллары.
– Хорошо. То есть Слепаков – борец против наркотиков и педофилии?
– Ну да. Парочку митингов у здания американского консульства проведем типа «Янки, гоу хоум». «Россия – для русских, Америка – для белых, негров – в джунгли!» В Москве у посольства покричим.
– И все же... Как такого Слепакова мы обществу предъявим? Какой, на хрен, он борец? Стрючок усыхающий. Сколько ему?
– Двадцать семь.
– Возьмете в разработку, хоть подкачайте немного. Стероидов каких-нибудь поколите, чтоб на бойца стал похож. Позорище же...
– Да мы уже придумали, как его «интеллигентность» обыграть.
– Интересно.
– Трефилов решил сделать его... поэтом!
– Кем? – оторопел Стыров.
– Вот именно! А поэты – они все такие, не от мира сего, субтильные мечтательные.
– Что, правда, стихи пишет?
– Не писал – так будет. А к литературе он самое прямое отношение имеет – сидит на вахте в издательстве, пропуска проверяет. Так что будем защищать от преследования русского поэта-патриота Слепакова, чья душа плачет кровью, видя надругательство над родной землей...
– Так.. А чего он на американца полез?
– Так тот же к девушке его приставал! Цинично и нагло.
– Стоп. Негр же только что был педофилом...
– Эти негры, – скорбно покачал головой Банщиков, – им все равно кого. Потому и СПИД бушует по планете.
– Кто первым выступит в защиту?
– Как кто? Либералы, конечно. Уже все сверстано. Я думаю, они на выборах его в свой избирательный список включат. Идейку подкинем.
– Хулиганы, – довольно хмыкнул Стыров. Эта операция ему положительно нравилась. – Идеологии бы еще чуток плеснуть, чтоб покруче.
– Уже. Слепакова перевели в камеру к «политическим», там сейчас наш «народник» Граевский мается.
– Это тот, который – «россизм»?
– Он самый.
«Россизм» – абсолютную белиберду из праворадикальных неонацистских взглядов и идей русского православия – изобрел полоумный лидер одной из партий-однодневок. На эту чушь и внимания-то никто не обратил, а скины вдруг подхватили! Видно, по принципу «рыбак рыбака»... Сам Стыров, сколько ни тужился, не смог найти логики в россизме: вроде, с одной стороны, «Христос – наш бог», а с другой – «Раса выше веры», «Кровь объединяет, религии разъединяют», то есть доктрины арийского язычества. Соответственно, и кумиров у россистов двое – Николай Второй и Адольф Гитлер. Причем, по Граевскому, русского царя жиды и большевики принесли в ритуальную жертву, за что Гитлер им беззаветно мстил... Свастика же, которую фюрер героически нес в порабощенную Россию, не что иное, как православный крест, скрючившийся от боли за русский народ. Во как.
– То есть знакомство в тюрьме двух мучеников за идею... Неплохо. Что Трефилов говорит?
– Трефилов на проводе, – раздался в динамике голос секретаря.
– Тащ полковник, – растекся по кабинету вальяжный нагловатый голос, – как обещал, Баязитов у нас. Вернее, не у нас, в реанимацию отправили. Он без сознания, что-то серьезное с рукой.
– Главное, голову его сохрани, – довольно засмеялся Стыров, – чтобы было, что отрубать!
Вроде все выходит, как надо, тьфу-тьфу! Скинхед Баязитов обречен на показательный процесс, а он, Стыров, на очередную награду.
– Да нет, – оборвал полковник сам себя, – не за награду радею, за Россию. Хотя награда тоже не помешает.
Выпроводив подчиненного, он подошел к шкафу, занимающему глубокую и широкую нишу в стене, открыл. Любовно погладил пальцами парадный мундир со сверкающей колодкой орденов и медалей. Жалко, надевать такую красоту редко приходится... Про последний орден, только что, месяц назад, полученный, даже мало кто и знает. А уж тем более единицам, только самому высшему руководству, ведомо – за что. Скажи какому-нибудь гнилому правозащитнику или дерьмократу, что награжден за «празднование» дня рождения Гитлера...
Стыров довольно осклабился. Что орала «свободная пресса»? В России Пушкина празднуют день рождения Гитлера? Ублюдки. Конечно, празднуют, и дальше будут, потому что как там говорил классик? Если не можешь предотвратить, надо возглавить.
Стране просто позарез требовался новый закон, а Госдума, как всегда, жевала сопли. Дожевалась.
Как поперли, начиная с февраля, массовые скиновские акции, как заколбасило честных граждан от ужаса и отвращения! Конечно, основной удар, как и планировалось, пришелся на Москву, чтоб депутаты, отправляясь за парным мяском на рынок или отпуская своих деток на прогулку, тряслись от страха: как бы чего не вышло! Не все ведь уродились с истинно арийскими рожами!
Девятого февраля – два нападения, на иранца и китайца. Одиннадцатого – еще два, на турка и конголезца. Шестнадцатого, когда в Москве массово мочили азербайджанцев, в Питере вообще произошел настоящий погром. Проспект Просвещения после этого выглядел, будто Мамай прошелся: разбитые витрины, перевернутые автомобили, разрушенные киоски, рекламные щиты со свернутыми шеями. Они тогда чуть-чуть не рассчитали: планировалось вывести на улицы человек сто, а вышло – вот он, стадный инстинкт! – почти двести.
Стыров, наблюдая за погромщиками из окон служебной квартиры, честно говоря, даже немного сдрейфил: уж больно силен оказался размах. Пришлось привлечь милицию и самому для себя сделать вывод: в таком сложном вопросе, как национальный, мелочей не бывает. Запланировали сто погромщиков, значит, остальных следовало отсечь на дальних подступах. Тогда бы, полковник усмехнулся, обошлось без материального ущерба отделу. Их рабочую скромную «девятку», припаркованную на углу Просвещения и Энгельса тоже поставили на голову, окна выбили, да еще попрыгали на ней так, что стойки повело...
Питер в акциях больше не задействовали. Не планировалось. Около тридцати погромщиков вкусили прелести милицейского изолятора, а потом разошлись по своим бандам, рассказывать о пережитом в ментовке кошмаре. Зато Москва содрогалась от ужаса чуть ли не ежедневно.
Пятого, шестого, седьмого, девятого марта мочили сенегальцев, азербайджанцев, индусов, корейцев.
Депутаты наконец возбудились и потребовали от милиции пресечь беспредел. И целых десять дней было тихо. Менты рапортовали об успехах, народные избранники надували щеки, но закон даже в повестку дня не включили! И с девятнадцатого марта все началось сначала. А что делать?
Красивой акцией был «митинг» скинов на крышах. Бритоголовые появились сразу на восьми домах у «Сокола», с развернутыми паучьими флагам и мегафонами. Что они кричали, бог мой! Видно, сами боялись. Все-таки крыши пятиэтажек – не земля, в подворотню не юркнешь. Закончилось «представление» крушением телевизионных антенн, чтоб не повадно было смотреть по ящику на негритянские и иные неарийские рожи.
Депутаты устроили обсуждение во фракциях. Вместо того чтобы...
Видит Бог, они не хотели подключать регионы, но ведь пришлось же!
Москва – Ростов-на-Дону, Москва – Самара, Москва – Нижний Новгород, – Москва – Краснодар, Москва – Екатеринбург, Кострома, Воронеж, Мурманск, Архангельск, Киров, Пермь, Ставрополь...
Акции стали парными и оттого еще более устрашающими. Скины подходили к дню рождения фюрера с набором несомненных побед! Список избиений и погромов дополнили несколько убийств.
За неделю до «праздника» на праведный бой с расизмом и фашизмом одномоментно выступила дотоле стыдливо молчащая пресса. То, что происходило в газетах, на радио и телевидении можно было определить коротко: массовая истерия, в результате которой день рождения бесноватого Адольфа был отпразднован с неимоверной пышностью: на улицы столицы вывели двадцать тысяч вооруженных милиционеров!
Депутаты наконец-то проснулись и приняли необходимый закон в первом чтении.
А полковник Стыров получил вот этот заслуженный орден.
И что?
Да ничего. Теперь закон дорабатывали. Переиначивали, дополняли, устроили чуть ли не всенародное обсуждение...
Потому и требовалось продолжение. Потому и придумывались новые, еще более изощренные акции.
Демократия, твою мать! Какая, к черту, демократия в России? Железный кулак и общее «смирно!», только так и можно вести дела в этой стране...
* * *
Ваня пытается заслонить рукой глаза, отгородиться от этого светового потока, который уже почти подхватил его тело, вовлекая в душную слепящую воронку, и сейчас, наверное, унесет неизвестно куда, в жуть неизвестности, из этого привычного подвала, от плачущего голоса матери, мокрого ласкового носа Бимки.
Руки не слушаются. Вернее, одна, левая, еще как-то шевелится, натыкаясь вялыми пальцами на какой-то холодный металл округлой формы, но не может двинуться с места, будто привязанная, а вторая, правая, не подчиняется вовсе. Словно не ей дает Ваня команду прикрыть страдающие от солнца глаза. Свет же становится совершенно нестерпимым, и Ваня решает просто повернуться набок. Тогда голова уткнется в засаленный диванный валик и хотя бы один глаз будет спрятан от этого непонятного смертоносного света.
Неловкая попытка, еще одна, и Ваня с ужасом обнаруживает, что его грудь кто-то или что-то удерживает, не давая сделать ни единого движения.
Надо открыть глаза... Надо... Надо...
– Мама, – шепчет Ваня, – ты здесь?
Никто не отвечает. Конечно, он же сам ее выгнал. К Катюшке. Только что. Значит, он снова один.
Ресницы словно бы кто-то смазал клеем. Да так густо! И еще этот дикий, нестерпимый свет! Так хочется открыть глаза! Ваня старается, морща лицо и стискивая зубы, по вискам горячо и щекотно льется пот. Или слезы? Слезы... Они подтапливают клей на ресницах, позволяя глазам приоткрыться на крошечную толику. Еще чуть-чуть. Еще...
Что это? Над головой – огромный слепящий шар, это от него исходит странный опасный свет. Откуда этот шар в подвале?
Немного привыкнув к свету, Ваня делает вторую попытку. Солнца и вспышки, поплясав, устаканиваются, превращаясь в белый потолок, в центре которого на никелированных кронштейнах висит огромный круглый светильник. Сколько в нем лампочек? Миллион? И все горят... По сторонам – белые, облитые кафелем стены. Слева торчит какой-то металлический журавль с двумя пластиковыми пакетами в круглых пазах. В одной емкости что-то красное, в другой – желтое. Длинная шея журавля тянется прямехонько к Ване, его острый клюв уткнулся конкретно в руку, сама же рука пристегнута каким-то ремнем к металлической трубе.
Что это? Где он? Как он тут оказался? Он же только что был в подвале с матерью и Бимкой...
Ваня зажмуривает глаза в надежде отогнать нечаянный кошмар. Открывает. Светильник, кафель, капельница. Точно! Этот журавль называется капельница! Значит, он в больнице?
Пробует приподняться и обнаруживает, что поперек груди, прямо поверх тонкой простыни, надежно прижав тело к жесткой кровати, тянется прочная широкая перепонка. То ли резиновая, то ли брезентовая. Таким же ремнем прижата левая рука.
Его привязали? Зачем? За что?
Он скашивает глаза вправо, пытаясь разглядеть путы на правой руке. Однако там брезентовое кольцо мирно болтается на штанге, ничего не удерживая. То есть правая рука свободна? Она просто болит, ведь черный саданул ее ножом. Потому и не хочет слушаться! Сейчас он заставит ее действовать, чтобы хотя бы вытереть жутко саднящие от света и слез глаза.
Странно, ни пальцы, ни кисть не чувствуются вовсе. И локоть. Левый – вот он, костяшка упирается во влажный металл. А правый?
Ваня медленно ползет глазами по линии плеча, автоматически отмечая его странную пухлость. Там где должен быть локоть, взгляд обрывается, потому что заканчивается выпуклость. А дальше – ровная гладкая пустота. Простыня есть, а под простыней – ничего.
Как это? А где рука? Или ее запаковали, прижав кисть к плечу? Потому оно и кажется таким пухлым? Но ведь так предплечье затечет! Конечно, уже затекло! Вот они, пальцы, Ваня чувствует, намертво прибинтованы к самой ключице! Им тесно и плохо, потому что нет тока крови. И сто миллиардов острых иголок тут же начинают терзать несчастную кисть, особенной горячей болью отзываясь в ногтях.
Кто его так? Зачем?
Ваня дергается, пытаясь ослабить повязку и освободить страшно саднящую руку, делает резкое движение плечами, встряхивает головой и – с разбегу, лицом вниз, врезается в блестящее зеркало льда. Лед трещит, крошится, голова ввинчивается в темную, мутную воду, увлекая за собой тяжелое непослушное тело. Темнота. Тишина.
* * *
Следователь городской прокуратуры Петр Максимович Зорькин ехал в гости. Даже не столько в гости, сколько по делу. Хотя к однокласснику Лене Рогову он с удовольствием бы заехал просто так. Увы, «просто так» в последние годы получалось все реже. Да чего там греха таить, совсем редко! Когда они последний раз виделись? На тридцатилетии окончания школы? Ну да, два года назад. А раньше ведь дружили – не разлей вода! И в классе, где сидели за одной партой, и в студенчестве, да и потом, лет, кажется, до тридцати пяти.
Встречались семьями, выезжали на природу. Ленька всерьез занимался наукой, Петр считался одним из самых удачливых следаков, им было и чем похвастаться, и о чем поспорить. А в середине девяностых разбежались. Разошлись в политических взглядах. Зорькин не мог примириться с развалом СССР, а Рогов, наоборот, это дело приветствовал. Петр запил от боли и гнева, не в силах выносить чудовищные метаморфозы, происходящие с органами, в которых служил, а Леонид уехал за границу, чего-то там преподавать. Потом, когда вновь встретились, оказалось, что трещина меж ними расползлась и разверзлась, превратившись в непроходимую пропасть.
Рогов вырос в признанного ученого, профессора, членкора всяческих импортных академий, а Зорькин, увы, так и застрял на следственной работе, никуда не выдвинувшись. Молодые, взращенные им коллеги давно уже позанимали высокие кабинеты, а Петр Максимович прозябал в майорском чине, без всякой надежды на повышение, по-прежнему попивал, хоть и не так ретиво – сердчишко пошаливало, – и ругал почем зря продажную власть.
Никаких громких дел ему давно не поручали, так, разную ерунду, и то, что сейчас вдруг отдали расследование убийства азербайджанской девочки, представлялось, с одной стороны, невероятным везением: не могут сами справиться, гады, не хотят мараться в грязи! С другой же стороны, везение представлялось вполне читаемой подставой. Ситуация наипростейшая, убийца вот он, лежит в больнице, на блюдечке с голубой каемочкой, свидетели – вся банда этих бритоголовых сволочей. Довести до суда – раз плюнуть. Суд в таком деле – это и общение с прессой, и внимание руководства, то есть какое-никакое, но признание. И все это – ему? С чего?
Опытным носом следака Зорькин чуял подвох, но в чем именно он заключался – сообразить никак не мог, потому и решил подойти к расследованию во всеоружии. Лучшего же консультанта, чем старинный друг Леня Рогов, и придумать было сложно – профессор много лет занимался изучением молодежных движений. Вот и пилил Петр Максимович в свой законный выходной на противоположный от родной Гражданки конец города – в Купчино.
– Коньячку? Водочки? – встретил его накрытым столом старый друг.
– Потом, – отказался Зорькин. – Мне голова ясная нужна – я же по делу.
– Скинхеды, Петя, это не дело, – грустно ухмыльнулся Рогов. – Это болезнь от безделья.
– Вот и просвети. А то я, кроме того, что они головы бреют и драки устраивают, ничего про них не знаю.
– Тебя скины в принципе интересуют, ну, там, история, традиции, или нынешняя ситуация в России?
– На кой хрен мне исторические экскурсы? Я же не диссертацию писать собираюсь.
– Правильно мыслишь. Те, первые скинхеды, с которых все началось, и наши, нынешние, – это земля и небо.
– Даже так?
– Конечно. У нас и тут – собственная гордость.
В следующий час из индивидуальной лекции доктора наук Рогова следователь Зорькин узнал массу любопытного и совершенно для себя нового. Не в полной мере доверяя диктофону, прихваченному с работы Петр Максимович делал быстрые пометки на бумаге, уточняя услышанное.
Оказалось – вот те на! – что самые первые скинхеды, появившиеся в Англии в конце шестидесятых годов прошлого века, были полными антиподами нынешним – расистам, фашистам и антисемитам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36