Молчаливый водитель сгрузил прямо на кровать – больше некуда – Валюшины пожитки и, нехорошо ухмыльнувшись, сказал:
– После корниловских хором не жмет? Радуйся, что вообще на улицу не выкинули! Некоторые и за такую жилплощадь годами корячатся.
Часа через два он же привез ей разобранную, перевязанную шпагатом Ванечкину кроватку, гладильную доску и остатки детского белья.
«Чтоб ничего о нас не напоминало», – поняла Валюша.
– А это велено передать месячное довольствие, – протянул водитель желтоватый конверт. – Буду привозить пятнадцатого числа. На большее рот не разевай. Все равно не получишь.
В конверте обнаружилось пятьдесят рублей, как раз та повышенная стипендия, что она получала в институте.
Так окончилась ее семейная жизнь...
* * *
– К тебе вчера баба какая-то приходила, – встретил Зорькина Дронов. – Ее дальше вахты не пропустили.
– И правильно сделали, – кивнул Зорькин. – Взяли моду без вызова заявляться.
– Максимыч, ты в курсе, что суд над твоим скином переносят?
– В курсе, – вздохнул следователь.
– Странно, – хмыкнул Дронов. – Вроде наш, – он поднял палец кверху, указывая местонахождение прокурора города, – расстарался. Сам же Орлова в процесс отрядил, лично наставлял, чтобы требовал пожизненное. А теперь... Я чего-то вообще не припоминаю, чтобы шеф такой интерес к делу проявлял. В чем там петрушка? Сверху давят?
– Не знаю. – Зорькин, ссутулившись, зашагал по длинному коридору.
На самом деле, конечно, Петр Максимыч все знал. Алла Корнилова, свидетель по делу, – вот причина. Зорькину уже намекали, что это имя должно бесследно исчезнуть из материалов расследования, – не внял. Добро бы, раз была упомянута, так почти во всех свидетельских показаниях о ней говорится как о самой близкой подружке убийцы. Единственное, что он пообещал, – на процесс ее не вызывать, так ведь на самом суде от следователя мало что зависит. Хотя...Вряд ли судья захочет ссориться с городским прокурором. Так что об причастности дочки Корнилова к этому громкому делу будет знать небольшая группка весьма молчаливых людей.
С другой стороны, перенос суда сейчас – это как подарок судьбы. Вопрос: кому именно этот подарок адресован?..
Не успел Зорькин войти в кабинет, как затрезвонил внутренний телефон. Неужели уже с вахты? Так быстро?
– Здорово, Максимыч, – пропел в трубку Олег Митрофанов. – Поздравляю!
– С чем? – искренне удивился Зорькин.
– Как это с чем? Обвинительное твое прочитал. Супер! Был бы я судьей, точно бы этого сволоту пожизненно закрыл. Только ты не серчай: я своей властью из дела несколько листочков изъял. Так, пустяки. Ничего существенного. Догадываешься?
– Дочку Корнилова?
– Максимыч, ну кто меня учил? Я, по правде сказать, удивился, что ты сам этого не сделал, потом вспомнил, какой ты у нас принципиальный. Ну и решил посодействовать. Помнишь классику: учитель, воспитай ученика, чтоб было у кого учиться. Это про нас с тобой! Зачем девчонке жизнь портить? Полезет в документы пресса, увидит громкое имя. У тебя ж самого дочь, должен понимать. Да, Максимыч, я тут кое-какую утечку допустил, ну, в пределах разумного, конечно. Так что жди, скоро к тебе журналисты пожалуют. Готовься стать национальной знаменитостью. Повышение гарантировано, а там, может, и награда найдет героя!
– Ты о чем, Олег?
– О твоем повышении в звании, Максимыч! Сколько можно прозябать? Представление наш уже подписал. С Генеральным согласовано. И сразу, товарищ подполковник, замом в следственное управление тебя рекомендуем. Потянешь? Да что я спрашиваю?
Зорькин молчал долго и тяжело, трубка покорно ждала, видимо понимая, что два таких радостных известия вполне могут повергнуть неподготовленного к подаркам судьбы человека в состояние прострации.
Наконец Митрофанов, видимо, посчитал, что лимит переживаний исчерпан:
– Максимыч, ау!
– Олег Вячеславович, – как в омут головой бросился Зорькин. – Мне с тобой повидаться надо. Посоветоваться.
– О чем, Максимыч?
– Хочу обвинительное отозвать и продлить срок следствия.
– Что? Как? – Собеседник поперхнулся, закашлялся. – Дело уже в суде.
– Так суд отложили. Понимаешь, открылись новые обстоятельства, неожиданные, – тихо, но твердо произнес Зорькин. – Назначь время...
Еще сегодня утром сам от себя Петр Максимович не ожидал бы такой прыти. Именно сегодня утром, нервно пробудившись после двух рваных часов не то тупого сна, не то вынужденного забытья, отвоеванного организмом в неравной борьбе с маниакальной страстью докопаться до истины, Зорькин решил, что все свои новые знания, равно как и системный их анализ, уместившийся на трех серых листках, следует похоронить в самом надежном месте – собственной памяти. Месяц-другой поколет, посвербит, потом заплывет жирком более свежих впечатлений, да и забудется. А все бумаги, особенно эти вот три листочка, – уничтожить. Был бы на даче – просто сунул бы в камин. Или печку. А тут, в городе...
Петр Максимович с удовольствием разорвал серые листки на четыре части и сунул в мусорный мешок. Сверху тщательно утрамбовал увесистую кипу собранной информации. А когда уже выносил пакет на помойку, вдруг сообразил, что ни одну из этих бумажек в контейнер бросать нельзя. Мало ли кому взбредет в голову почитать... Отругал себя за беспечность и глупость, пробормотав обидное, но уже привычное «стареем», попер бумаги обратно в дом, решив уничтожить их на работе, превратив в лапшу на специальном аппарате.
Догадка, к которой он пришел, изучив материалы и закончив проработку своей личной аналитической схемы, оказалась простой и страшной. Осознав ее, Петр Максимович озадачился одним-единственным вопросом: почему ЭТО не пришло в голову никому, кроме него? Выводов напрашивалось два. Первый, сомнительный: никто не потрудился свести воедино и проанализировать разрозненные факты, события и даты. И второй, определенный: все давным-давно известно и понятно и происходит по строгому, четко срежиссированному сценарию.
Оставалось выяснить последнее – принадлежность режиссера. Имени, конечно, он не узнает никогда, да и так ли уж важно имя? И тут Зорькина пробрало. Да так, что занозисто заломило голову и сердце сумасшедше заколотилось о ребра, став огромным и тяжелым, будто переполненная кипятком алюминиевая фляжка.
– Старый дурак, – обругал себя Петр Максимович, щедро увлажняя кусок рафинада вонючим корвалолом. – Куда ты лезешь? Джеймс Бонд, твою мать! Александр Матросов! Кто бы там ни стоял за этими полудурками, кто бы ни дергал за ниточки новоявленных фашистов, Баязитов – убийца. И это – факт! И успокойся. Ты свое дело сделал.
Так он уговаривал себя, отлеживаясь на диване, пока раскаленный пузырь в груди не перестал колготиться и не затих. Так он убеждал себя, качаясь в метро, так определился, подходя к прокуратуре. А на ступеньках к нему метнулась эта дура-баба...
– Петр Максимович, я вас с семи утра дожидаюсь.
– Чего с семи? – пробурчал он. – Рабочий день с девяти.
– Про Ванечку хочу узнать. Адвокат сказал, суд перенесли. Я посоветоваться хотела, может, мне сходить к кому, попросить...
– О чем? – раздраженно осведомился следователь. Отвел женщину в сторонку – чего торчать в проходе, вызывая ненужное любопытство коллег? – Поздно ходить, поздно просить, да и без толку. Теперь все зависит от вашего сына. Раскается на суде, признается в содеянном – возможно, срок не будет максимальным.
– Как же... Но ведь он... – И вдруг побледнела, разом, до землистости, схватила Зорькина за рукав. – Вот он! Смотрите!
– Кто? – высвобождая руку из истеричного захвата, автоматически обернулся Петр Максимович в направлении сумасшедшего взгляда собеседницы.
– Путятя! Главарь! Вон он к вам в прокуратуру заходит. Арестуйте его! Он Ванечке приказал вообще на суде молчать! Пообещал, что освободят его, если ничего не скажет.
– Какой Путятя? Вы в своем уме? – Зорькин наконец сбросил с себя руку полоумной, наблюдая, как по ступенькам пружинистым легким скоком поднимается крепкий молодой мужчина с коротким ежиком, уверенный и спокойный, внешне очень похожий на всех оперативников, вместе взятых. «Своих» следователь Зорькин на раз вычленял в любой толпе. А тут и толпыто не было. Две девчонки из канцелярии, докуривающие сигареты у колонны, да этот – стриженный.
– Мне его вчера Аллочка показала, девушка Ванечкина. Они у Вани в камере встречались.
– Что? – оторопел Зорькин. – Вы что мне тут... В какой камере? Кто разрешил? Что вы несете?! К Баязитову без моего ведома муха не пролетит!
– Обозналась, выходит, – сникла Валентина. – Или Аллочка чего напутала...
– Слушайте больше всяких аллочек, – зло рыкнул следователь. – До свиданья, мне пора.
– Петр Максимович...
– И нечего ко мне ходить! За сына раньше надо было беспокоиться! – Он развернулся и пошел, оставив растерянную женщину в одиночестве. И уже ухватился рукой за тяжелую полированную ручку, как услыхал сзади быстрый топот и тяжелое дыхание.
– Пер Максимыч! – Валентина снова ухватилась за его рукав, не давая открыть дверь. – Я не обозналась! Вон его машина стоит, серая! Я вчера номер запомнила! 423 ЛИС!
– Да отвяжись ты уже! – рассвирепел Зорькин. – Сейчас охрану позову!
Захлопнул перед носом женщины тяжелую дверь, вошел в вестибюль. Отсалютовал знакомому прапорщику картой-пропуском, подошел к лифту и вдруг, развернувшись, снова потопал к вахте. Зачем? Какой черт понес его в обратную сторону?
– Слышь, Виталик, сейчас парень входил, крепкий такой. Стриженный. Наш?
– Не, – качнул головой дежурный. – Не наш. Но пропуск постоянный. Может, мент, может, фээсбэшник.
– Часто заходит?
– Без понятия, Максимыч, – развел руками прапорщик. – Сам знаешь, сколько сюда народу шляется. А что?
– Обратно идти будет, глянь документы. Фамилию мне срисуй. Ну и ведомство тоже. Лады?
– Сделаем, Петр Максимыч, – кивнул Виталик. – Для своих не жалко.
Зорькин тоскливо ворошил принесенные из дому документы, вытащил из отдельной голубой папочки три своих листочка, разложил на столе.
Что с ним такое творится? Твердо ведь решил – наплевать и забыть. И вдруг ляпнул Митрофанову про новые обстоятельства. Кто за язык тянул? Теперь вот ждет звонка от дежурного. Зачем? Что ему до этого неизвестного парня? Как назвала его эта придурочная мамаша? Путятя? Главарь скинов? Тьфу! Какое повышение? На пенсию надо, на пенсию! Все! В башке круговерть, ведет себя как малолетняя институтка, думает одно, говорит другое, делает третье. Куда годится?
– Сейчас уничтожу все к чертовой матери! – неизвестно кому пригрозил Зорькин, встряхивая бумаги. Зло скомкал серые листочки с итогом двухнедельных бессонных ночей, сбросил все в пакет и решительно направился в канцелярию, где стоял хитрый аппарат.
Телефонный звонок догнал его уже за дверью. И снова Петр Максимыч сделал совсем не то, что хотел, – вернулся.
– Максимыч, – возник в трубке дежурный. – Записывай: капитан Трефилов. ФСБ.
* * *
Да, переменилось все за эти годы просто кардинально! Щегольские магазины, кафешки, рестораны... Огни, гирлянды, елка на площади, елочки в витринах и окнах. Красиво.
Валентина крутит головой по сторонам, узнавая и не узнавая места своего недолгого семейного счастья.
Вот тут, в этом огромном сером доме, и жили Корниловы. И она – целых девять месяцев. И Ванечка. В этот скверик между домами она ходила с коляской гулять. Теперь скверик закрыт решеткой. Внутри – красивые светильники на выгнутых шеях, мощеная дорожка меж подстриженных кустов.
Быстро, втянув голову в плечи, Валентина прошмыгивает мимо знакомого подъезда. Сверяется с адресом на бумажке: надо же, оказывается ей в этот же дом, только к Корниловым было под арку и во двор.
Сонный напыщенный консьерж с делано проницательным взглядом, цветы на окнах, чистые, отмытые до блеска белые мраморные ступени. Та бывшая парадная ей не очень помнилась. Вроде чем-то похожа или нет? Столько лет прошло. А может, тут в элитных домах все подъезды такие...
Красного дерева, просто кричащая о несомненных достоинствах хозяев дверь, золоченый, под старину, рычажок звонка.
– Здрасьте! – выскакивает Алка. – Я уже заждалась. – И щекотно шепчет в самое ухо: – Папахен дома, только что из душа. Вроде настроение хорошее. Я сказала, что моей знакомой надо с ним посоветоваться...
Огромный холл, зеркальный, с цветной мозаикой, шкаф-купе вместо вешалки. Три кресла у круглого столика, ковер. Пальма в роскошной кадке. Не прихожая, а вестибюль дворца...
– Аллочка, кто там к нам пожаловал? Бабушка вернулась? Или это твоя протеже?
Обладатель голоса мог вовсе не появляться из глубины квартиры. Он мог вообще больше ничего не говорить. В принципе. Никогда. Потому что Валентина узнала его с первого слова. И еще не веря, не позволяя себе до конца осознать, холодно и тоскливо обмерла. И замерла, не в силах шевельнуть даже пальцем.
– Раздевайтесь, – дергает ее за рукав Алла.
– Здравствуйте, – выходит в холл вежливый хозяин. Алик. Очень загорелый, почти черный, с коротким седым ежиком. Почти не изменился...
– Папа, знакомься. Это – тетя Валя, – радостно тараторит Алла, – мать Ивана, моего друга, того самого, который в тюрьме, ей с тобой поговорить надо.
– Твой сын – убийца? – Мужчина отстраняет щебечущую дочь, останавливается прямо напротив Валентины. – Фашист? Ничего удивительного ...
Он смотрит на нее презрительно и брезгливо, будто хочет пронзить взглядом, будто прибивает долгими гвоздями ненависти ее трескающийся от боли затылок прямо через глазницы к стене.
Так же он смотрел, когда ввалился той жуткой ночью в ее каморку на Моисеенко... После его ухода она будто умерла: лежала, не шевелясь и, кажется, не дыша, мечтая лишь об одном – раствориться в этой страшной ночи навечно, навсегда, перестать болеть, чувствовать – быть! Когда проснулся сынишка, обнаружилось, что Валюша физически не может ни есть, ни пить, ни разговаривать. На работе она забивалась в свой угол и не выходила оттуда целыми днями, жестами показывая коллегам, что сильно болит горло. Дома, уложив Ванечку, пристраивалась на краешек кровати рядом и часами напролет сверлила глазами потолок, наблюдая за сменой теней от ночных к рассветным. К исходу второй недели от голода и недосыпа ее начало жутко тошнить. Голова кружилась так, что, добираясь от остановки трамвая до работы, она останавливалась через каждые десять метров, чтоб не грохнуться в обморок прямо посреди улицы. Но пугало даже не это, совсем другое: Валюта вдруг поняла, что сходит с ума.
В голове, больше напоминавшей потерханную флягу с пьяной бражкой, как стояла за печкой у дедуси, бродила, расплываясь и вновь становясь предельно четкой, странная, дикая картина: Алик и Рустам, оказывается, были одним и тем же человеком. Иногда они расходились по разные стороны темечка, чтобы каждый из своего угла побольнее и пообиднее оскорбить Валюшу, а иногда сходились, как два закадычных друга, и, обнявшись, сливались воедино. В результате у этого монстра получалась фигура Алика, высокая и худая, его же белые волосы, а под ними – лицо Рустама со страшной гусеницей вместо левой брови.
«Значит, Ванечка все-таки сын Алика?» – мучила себя вопросом Валюша. Конечно! Лично она в этом никогда не сомневалась. Но как Алику удалось оказаться в Баку и так замаскироваться под Рустама? Зачем? Ответов на эти вопросы не находилось, а сами вопросы не исчезали. И сверлили, и мучили, и долбились в виски, и застревали на языке мерзкой кислотной отрыжкой.
В субботу, поручив сынишку Марье Львовне, Валюша поплелась в магазин за манкой. В глазах кружились черные крупные мухи, их жужжание отдавалось в голове невыносимым беспрестанным гулом. Магазин был рядом – перейти по светофору дорогу, но Валюша все никак не могла отлепиться от фонарного столба, возле которого остановилась, дожидаясь зеленого. Светофор мигал несколько раз, то есть видно было, что мигал, но цвета не различались совершенно. Наконец она сообразила, что надо просто идти вместе с толпой. И пошла. Но то ли двинулась вслед за всеми поздновато, то ли вообще шагнула на красный.
– Женщина! – сквозь туман услыхала она отчаянный крик. – Стойте!
А следом ее подбросило куда-то прямо к серому небу и глухо опустило вниз. Валюша почувствовала, как спиной буравит неожиданно податливую землю, проваливаясь в самую глубину, и земля смыкается над ней черным душным пологом.
– Оклемалась? – услышала она чужой женский голос. – Чего ж довела себя до такого состояния? Или токсикоз замучил?
Валюша открыла глаза и увидела незнакомое лицо в белой медицинской шапочке.
– Где я?
– В больнице, где ж еще, – сообщила медсестра.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36