А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

– злобно шепнула Софи.
– Прости, ты не понимаешь. У меня сейчас масса дел. Будет электронное табло и все такое. На мне большая ответственность. – Произнося это, я все время пытался высвободить свою руку.
– Но Борис. Ты ему нужен здесь. Ты нужен нам обоим.
– Послушай, до тебя, похоже, никак не дойдет! Мои родители – ты что, не понимаешь? Мои родители вот-вот приедут! У меня еще тысяча забот! Ты ничего, просто ничего не соображаешь! – Я наконец вырвался. – Послушай, я скоро вернусь, – примирительно бросил я через плечо и поспешил прочь. – Вернусь, как только смогу.

34

Быстро шагая по коридору, я заметил несколько фигур, выстроившихся вдоль стены. Я присмотрелся: все они были одеты в кухонные комбинезоны и, кажется, ждали своей очереди, чтобы забраться в черный стенной шкаф. Заинтересовавшись, я замедлил ход и наконец повернулся и направился к ним.
Стенной шкаф был высокий и узкий, точно чулан для швабр, и располагался не на уровне пола, а приблизительно на полметра выше. К нему вела коротенькая лестница. Судя по тому, как вели себя стоящие в очереди, я подумал, что там находится либо писсуар, либо фонтанчик для питья. Однако когда я подошел поближе, обнаружилось, что человек, находившийся в ту минуту на самом верху, приняв согнутую позу и выпятив зад, роется в содержимом шкафа. Остальные тем временем жестикулировали и издавали возгласы нетерпения. Когда верхний начал осторожно пятиться, кто-то из очереди ахнул и указал на меня. Все обернулись, и через мгновение очередь рассеялась, освобождая мне дорогу. Верхний мигом скатился по лестнице и поклонился мне, приглашающим жестом указывая на шкаф.
– Спасибо, – сказал я, – но, кажется, тут очередь.
Раздался хор протестующих голосов, и несколько рук буквально втолкнули меня на лестничку.
Узкая дверца шкафа захлопнулась: мне пришлось потянуть ее на себя – и я едва удержался на тесной площадке. Открыв дверцу, я, к своему удивлению, обнаружил, что смотрю с огромной высоты в зрительный зал. Задняя стенка шкафа отсутствовала, и, если набраться храбрости, можно было бы, высунувшись и вытянув руку, коснуться потолка зрительного зала.
При всей внушительности открывшегося зрелища, придумать такое опасное устройство мог только полный идиот. Шкаф, если его можно было так назвать, имел наклон вперед, и беспечному зрителю ничего не стоило, неловко ступив, оказаться на самом краю. Между тем от падения предохраняла только тонкая веревка, натянутая на уровне талии. Я не знал, чему служил этот шкаф, – разве что использовался при развеске флагов и тому подобного.
Осторожно передвигая ступни, я забрался в шкаф, затем крепко ухватился за раму и поглядел вниз, на сцену.
Примерно три четверти мест было занято, однако лампы еще горели, зрители болтали и обменивались приветствиями. Некоторые махали знакомым, сидевшим в отдалении, другие толпились в проходах, беседуя и смеясь. Через две главные двери непрерывно втекал народ. В оркестровой яме сверкали отраженным светом пюпитры, в то время как на самой сцене (занавес был поднят) одиноко ожидал большой рояль с поднятой крышкой. Рассматривая сверху инструмент, на котором мне в скором времени предстояло дать важнейший в своей жизни концерт, и думая о до сих пор не осуществленном осмотре зала, я вспомнил пословицу «Близок локоть, да не укусишь» и снова стал досадовать на то, что не смог правильно организовать время, проведенное в этом городе.
Пока я озирался, из-за кулис на сцену вышел Штефан Хоффман. Его выступление не было объявлено, и свет в зале нисколько не убавили. Более того, в манерах Штефана полностью отсутствовала торжественность. Он с озабоченным видом быстро проследовал к роялю, не глядя на зрителей. Не приходилось удивляться, что мало кто из присутствующих его заметил: в большинстве зрители продолжали беседовать и раскланиваться со знакомыми. Конечно, бурное вступление «Стеклянных страстей» заставило аудиторию насторожить слух, но и тут большинство, судя по всему, быстро заключило, что молодой человек пробует рояль или систему усиления звука. После первых тактов внимание Штефана, казалось, куда-то переключилось; его игра утратила всякий напор, словно вилку внезапно выдернули из розетки. Он следовал глазами за кем-то из зрителей и в конце концов совсем отвернулся от клавиатуры и в таком положении продолжал играть. Я разглядел, что он провожает глазами две фигуры, покидающие зал. Вытянув шею, я успел заметить Хоффмана и его жену, которые в следующий миг скрылись из моего поля зрения.
Штефан прекратил игру и, повернувшись на стуле, уставился в спины родителей. Это окончательно убедило публику в том, что он не более чем пробует звук. В самом деле, несколько секунд он глядел в противоположный конец зала, словно ожидая сигнала от техников. Когда он встал и удалился со сцены, никто не обратил на это внимания.
Лишь за кулисами он позволил себе в полной мере ощутить обиду, распиравшую его грудь. С другой стороны, спеша вниз по деревянным ступенькам и минуя несколько задних дверей, он едва вспоминал о своем уходе со сцены после нескольких сыгранных тактов – настолько нереальным казалось ему происшедшее.
В коридоре сновали рабочие сцены и обслуживающий персонал. Штефан устремился в вестибюль, где надеялся найти родителей, но через несколько шагов отец попался ему навстречу, один и с озабоченным лицом. Управляющий не замечал Штефана, пока едва на него не наткнулся. Тогда он остановился и обратил на сына удивленный взгляд:
– Что? Ты не играешь?
– Отец, почему вы с матерью ушли? И где она сейчас? Ей стало плохо?
– Мать? – Хоффман тяжело вздохнул. – Твоя мать сочла, что ей самое время покинуть зал. Конечно, я ее проводил и… Вот что, Штефан, я буду откровенен. Позволь тебе открыться. Я склонялся к ее мнению. Не возражал. Ты так смотришь на меня, Штефан. Да, знаю, я тебя подвел. Я обещал предоставить тебе такую возможность – дать выступить перед всем городом, перед всеми нашими друзьями и сослуживцами. Да-да, я обещал. Как это произошло: то ли ты попросил, то ли застал меня в минуту рассеянности? Неважно. Главное, я согласился, пообещал, а потом не решился взять свои слова обратно – это моя вина. Но тебе, Штефан, следует понять, каково нам, твоим родителям. Как тяжко нам поневоле наблюдать…
– Я поговорю с матерью, – проговорил Штефан и пошел прочь. На секунду Хоффман застыл пораженный, а потом с самоуверенной усмешкой довольно грубо схватил сына за руку:
– Этого нельзя делать, Штефан. То есть, видишь ли, мать пошла в дамскую комнату. Ха-ха. В любом случае, лучше оставить ее в покое – дай ей, так сказать, пересидеть это дело в сторонке. Но что же ты натворил, Штефан? Ты должен был сейчас играть. А впрочем, может, это и к лучшему. Несколько щекотливых вопросов, но тем все и ограничится.
– Папа, я вернусь и сыграю. Прошу, вернись на место. И уговори маму.
– Штефан, Штефан. – Хоффман покачал головой и положил руку сыну на плечо. – Ты должен знать, что мы оба тебя очень ценим. Мы бесконечно тобой гордимся. Но то, что ты вбил себе в голову… Я говорю о музыке. Мы с матерью никак не решались тебе сказать. Конечно, нам не хотелось лишать тебя иллюзий. Но это. Все это, – Хоффман махнул рукой в сторону зала, – было ужасной ошибкой. Не нужно было допускать, чтобы дело зашло так далеко. Видишь ли, Штефан, обстоятельства таковы. Твоя игра очень недурна. По-своему даже совершенна. Мы всегда наслаждались, слушая ее дома. Но музыка, серьезная музыка, того уровня, что требуется сегодня вечером… это, видишь ли, совсем другая статья. Нет, нет, не перебивай. Я пытаюсь донести до тебя то, что должен был внушить уже давно. Видишь ли, это городской концертный зал. Это не гостиная, где тебя слушают расположенные к тебе друзья и родственники. Настоящая концертная публика привыкла к стандартам, профессиональным стандартам. Как же тебе объяснить?
– Отец, – прервал его Штефан, – ты не понимаешь. Я много работал. Пусть эта пьеса выбрана недавно, но я работал очень много, и если ты придешь, то убедишься…
– Штефан, Штефан… – Хоффман снова покачал головой. – Если бы дело было только в труде! Если бы… Не все рождаются с дарованием. Если нам чего-то не дано, остается только смириться. Ужасно, что приходится говорить тебе это именно сейчас, после того как я так далеко тебя завел. Надеюсь, ты простишь нас, свою мать и меня, за то, что мы долгое время не находили в себе сил. Но мы видели, какое удовольствие доставляет тебе музыка, и не решались. Знаю, это нас не извиняет. Мне сейчас очень больно за тебя, просто сердце кровью обливается. Надеюсь, ты сможешь нас простить. Это была ужасная ошибка, что мы позволили тебе зайти так далеко. Побудили предстать на сцене перед всем городом. Мы с матерью слишком тебя любим, чтобы стать свидетелями. Для нас это слишком – наблюдать, как наше любимое чадо делается посмешищем. Ну вот, я и высказался, выложил карты на стол. Это жестоко, но наконец я высказался. Я думал, что смогу это вынести. Высижу среди этих самодовольных хихикающих рож. Но когда момент настал, твоей матери изменила решимость, и мне тоже. В чем дело? Почему ты меня не слушаешь? Разве тебе непонятно, как болит у меня душа? Нелегко говорить начистоту даже с собственным сыном…
– Отец, пожалуйста, прошу тебя. Просто приди и послушай хоть несколько минут, прежде чем судить. Пожалуйста, пожалуйста, уговори мать. Вы оба убедитесь, я уверен…
– Штефан, тебе пора вернуться на сцену. Твое имя напечатано в программке. Ты уже появлялся перед публикой. Ты должен приложить все силы. Пусть видят по крайней мере, что ты делаешь все от тебя зависящее. Это мой тебе совет. Наплюй на них и на их смешки. Даже когда они начнут хохотать в открытую, словно на сцене исполняется не глубокая серьезная музыка, а разыгрывается балаганное представление, даже и тогда помни: мать с отцом гордятся, что ты способен через это пройти. Да, Штефан, отправляйся на сцену и пройди через это испытание. Но нас ты должен простить: мы слишком любим тебя, чтобы быть свидетелями. По правде, Штефан, я думаю, это разбило бы твоей матери сердце. А теперь тебе пора идти. Давай иди, сынок.
Приложив ладонь ко лбу, Хоффман крутанулся, словно бы мучимый головной болью, и отступил на несколько шагов. Затем он резко выпрямился и оглянулся на сына.
– Штефан, – произнес он твердо. – Тебе пора на сцену.
Секунду-другую Штефан не спускал глаз с отца, потом, поняв, что убеждать его бесполезно, повернулся и зашагал прочь.

Когда Штефан пробирался обратно через ряд дверей за сценой, его стало осаждать множество мыслей и чувств. Разумеется, он был разочарован тем, что ему не удалось убедить родителей вернуться в зал. К тому же в глубине его души зародился мучительный страх, которого он не испытывал уже несколько лет: опасение, что сказанное отцом верно и он поддался чудовищному заблуждению. Но стоило ему достигнуть кулис, как уверенность вернулась, а вместе с нею пришла агрессивная решимость самому выяснить свои возможности.
Вернувшись на сцену, Штефан обнаружил, что лампы слегка притушены. Впрочем, в зале было еще довольно светло и публика еще далеко не вся расселась. В различных концах зала то и дело возникала волна: зрители поднимались, чтобы пропустить запоздавшего на его место. Когда молодой человек сел за фортепьяно, шум стих лишь отчасти; продолжался он и во время паузы, которая понадобилась Штефану, чтобы справиться с волнением. Затем его руки опустились на клавиатуру, как и в прошлый раз, резким, точным движением, пробуждая весь диапазон чувств от потрясения до безудержного восторга, что и требуется в начале «Стеклянных страстей».
На середине короткого пролога публика стала вести себя заметно спокойней. К концу первой части аудитория окончательно смолкла. Беседовавшие в проходах не успели сесть, но застыли как зачарованные, устремив глаза на сцену. Сидящие целиком обратились в слух. У одного из входов образовалась небольшая толпа: там скапливалась опоздавшая публика. Когда Штефан начал вторую часть, техники полностью выключили свет в зале – и я уже почти не видел, как ведет себя публика. Однако можно было не сомневаться, что зал постепенно впадает в оцепенение. Частично это была реакция на неожиданность: кто знал, что юноша из их города способен достичь тех высот исполнительского мастерства, какие они сегодня наблюдали? Нельзя было не обратить внимания и на другую, еще более важную характеристику игры Штефана – ее необычную страстную напряженность. У меня возникло впечатление, что многие из присутствующих истолковали такое удивительное начало вечера как некое предвестие. Если такова прелюдия, каким же будет продолжение? Что, если этот вечер все же окажется поворотным в жизни города? Казалось, этот вопрос был написан на множестве растерянных лиц, за которыми я следил с высоты.
Штефан завершил игру задумчивым, слегка ироничным прочтением заключительной части. Секунду или две царила тишина, потом зал взорвался восхищенными аплодисментами; Штефан вскочил и выслушал их стоя. Если к его очевидной радости присоединялась тем большая досада от того, что родители не стали очевидцами его триумфа, то, во всяком случае, он постарался сохранить ее в тайне. Под несмолкающие хлопки он несколько раз поклонился; затем, наверное, вспомнил, что его выступление составляет лишь самую скромную часть программы, и быстро удалился за кулисы.
Аплодисменты продолжали греметь, затем постепенно сменились возбужденным шепотом. Не успела публика вволю обменяться впечатлениями, как из-за кулис показался седовласый господин с суровым лицом. Пока он медленно и важно приближался к кафедре в передней части сцены, я узнал его: он был распорядителем на банкете в честь Бродского в первый вечер после моего прибытия.
Аудитория быстро смолкла, но суровый господин еще около минуты молчал и с некоторым отвращением оглядывал собравшихся. Потом он устало вздохнул и произнес:
– Хотя я и желал бы, чтобы вы все получили от этого вечера удовольствие, однако не лишним будет напомнить: здесь не кабаре. Слишком важные вопросы могут решиться сегодня. Не ошибитесь. Эти вопросы касаются нашего будущего, судьбы и облика нашего сообщества.
Хмурый господин еще долго и педантично повторял в других выражениях уже сказанное, временами замолкая и сердито оглядывая зал. Мне сделалось скучно, и, вспомнив о выстроившейся у меня за спиной очереди, я решил уступить место у стенного шкафа следующему любопытному. Однако, уже начав отступать, я услышал, что хмурый перешел к другой теме, а именно – к представлению очередного участника программы.
Объявленный, как я понял, являлся не только «краеугольным камнем городской библиотечной системы», но обладал также способностью «уловить изгиб росинки на кончике осеннего листа». Суроволицый послал публике напоследок еще один презрительный взгляд, потом пробормотал имя и торжественно удалился. Аудитория дружно зааплодировала – судя по всему, суроволицему, а не тому, кого он представил. В самом деле, последний показался не сразу и удостоился лишь нерешительного приветствия.
Это был аккуратный низкорослый человечек с лысиной во всю голову и усами. У него в руках была папка, которую он водрузил на кафедру. Не удостоив аудиторию ни единым взглядом, он извлек из папки несколько листков и стал их изучать и перекладывать. Публика начала проявлять нетерпение. Мною снова завладело любопытство, – и, решив, что очередь вполне может еще немного подождать, я осторожно вернулся к краю стенного шкафа.
Лысый наконец заговорил, но придвинулся слишком близко к микрофону, так что его голос загудел и завибрировал:
– Я хотел бы сегодня представить подборку работ, относящихся ко всем трем периодам моей творческой биографии. Многие из стихотворений вам знакомы, поскольку я читал их в кафе «Адель», однако, думаю, вы не откажетесь послушать их снова в этот особый вечер. Предупреждаю, в конце вас ждет небольшой сюрприз. И, смею надеяться, он будет довольно приятным.
Лысый снова углубился в бумаги, а толпа начала потихоньку перешептываться. Наконец он сделал выбор и громко кашлянул в микрофон, после чего восстановилась тишина.
Стихотворения были в основном рифмованные и сравнительно короткие. Они повествовали о рыбах в городском саду, о метелях, о разбитых окнах, запомнившихся с детства, и были все без исключения прочитаны странным высоким речитативом. На несколько минут меня отвлекли размышления, а потом я заметил, что в той части зала, которая находилась непосредственно подо мной, зазвучали голоса.
Сперва говорящие соблюдали рамки приличий, но, как мне показалось, с каждой секундой смелели. Когда же лысый принялся декламировать поэму о котах, которые на протяжении долгих лет сменяли друг друга в доме его матери, шепоток вырос в полноценную оркестровую партию, сопровождавшую солиста.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63