А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Итак, это было в 1930 году. Вдвоем с Максом мы смотрели фильм «Государственная измена», а потом, придя в бар и продолжая обсуждать Эмиля Яннингса Яннингс, Эмиль (1884 – 1950) – известный немецкий актер театра и кино, сыгравший ряд ролей в исторических фильмах. – Прим. перев.

и плюсы и минусы звукового кино (Макс, подобно Рене Клеру и Чаплину, был в ужасе от перспективы развития звукового кинематографа), увидели там Фернандо – он ждал Макса, сидя по соседству со столиком, за которым обычно располагался Макс со своими шахматами. Я сразу его узнал, хотя теперь это был взрослый мужчина; лицо его отвердело, но не изменилось – он принадлежал к тому типу людей, у которых уже в детстве черты четко обозначены и годы не меняют их, только делают резче. Я узнал бы его и среди толпы, настолько ярким и незабываемым было его лицо.
Не знаю, действительно ли он не узнал меня или только притворился, что не узнает. Я протянул ему руку.
– А, Бруно, – сказал он, рассеянно пожимая ее.
Он и Макс отошли в сторону, и Фернандо стал что-то шептать. Я смотрел на него с невольным изумлением, изумлением, которое охватило меня, едва я его увидел. Хотя впоследствии я подыскал множество объяснений этой встречи – я вам о них говорил, – в тот момент появление Фернандо показалось мне чудом. Недобрым чудом.
Когда они поговорили, Фернандо обернулся ко мне и помахал рукой, прощаясь. Я спросил у Макса говорил ли Фернандо обо мне, о том, откуда мы знакомы.
– Нет, ничего не говорил, – ответил Макс.
Для него-то, конечно, эта встреча не была событием, в большом городе у каждого есть много знакомых.
Так я снова очутился в орбите Фернандо, и, хотя видел его всего несколько раз, его фразы, его теории, его ирония оказали огромное влияние на меня в тот период моей жизни. Я, правда, не участвовал в тайных операциях его банды, но с тревогой следил издали за ее опасными похождениями, узнавая кое-что от Макса или Карлоса. В какой мере и как мог юноша вроде Макса принимать участие в акциях этой банды, остается для меня и поныне неразгаданной тайной. Предполагаю, что он выполнял какие-нибудь второстепенные задания или был связным, потому что ни по характеру, ни по взглядам своим не годился для активных действий, тем паче такого рода. И еще сегодня я спрашиваю себя, что побуждало Макса держаться вблизи этой банды. Его любопытство? Влияние наследственности или, пусть косвенное, влияние семьи? Иногда я с улыбкой вспоминаю, как нелепо выглядел Макс в этой среде. Он был так покладист, что нашел бы оправдание даже для дружбы с самим шефом полиции Буэнос-Айреса и, без сомнения, при случае охотно сыграл бы с ним партию в шахматы. Выглядел он среди этих парней так же нелепо, как человек, который во время землетрясения, сидя в кресле, спокойненько почитывает газету. В окружении налетчиков и террористов, толковавших о подделке денег, о взрывчатке и подкопах, Макс делился со мною впечатлениями о «Царе Давиде», которым дирижировал в театре «Колон» сам Онеггер Онеггер, Артюр (1892 – 1955) – французский композитор (швейцарец по происхождению). «Царь Давид» – его опера-оратория на тему псалмов. – Прим. перев.

, о Таирове, что-то ставившем в театре «Одеон», или подробно анализировал лучшую партию Капабланки с Алехиным. А порой отпускал свои невинные шуточки, столь же неуместные в той обстановке, как рюмка портвейна в компании заядлых любителей джина.
Начиная со 2 сентября события пошли ускоренным темпом: демонстрации студентов, перестрелки, затем гибель студента Агилара, забастовки и, наконец, революция 6 сентября и падение президента Иригойена. И с его падением (теперь мы это знаем) пришел конец целой эпохе в жизни страны. Мы никогда больше не станем прежними.
С приходом к власти военной хунты и введением чрезвычайного положения анархистам был нанесен сокрушительный удар: шли обыски в жилищах рабочих и студентов, высылались иностранные рабочие, людей пытали, расстреливали, подавляя революционное движение.
В этом хаосе я потерял Карлоса из виду, но догадывался, что он в большой опасности. И когда 1 декабря я прочитал в газетах о нападении на кассира фирмы «Брасерас» на улице Катамарка, я тотчас вспомнил долгое и весьма подозрительное хождение с Карлосом за два месяца до того под предлогом поисков помещения для подпольной типографии. Я не сомневался, что нападение было делом банды Фернандо, и впоследствии это подтвердилось. Именно это нападение было последним, в котором участвовал Карлос; тогда-то он окончательно убедился, что цели Фернандо не имеют ничего общего с его целями. И хотя Фернандо старался подорвать его симпатии к коммунизму аргументами циничными, но разрушительными, Карлос вступил в коммунистическую ячейку в Авельянеде. Мне доводилось несколько раз слышать эти аргументы Фернандо, аргументы и иронические замечания, которые Карлос выслушивал, уставясь в пол и стиснув зубы. В то время Карлоса агитировали парни из компартии, и он начинал видеть большие преимущества их движения: те парни боролись за нечто основательное и определенное, они говорили ему, что индивидуальный террор бесполезен, если не вреден, они серьезно критиковали движение, в котором могли возникнуть банды вроде той, что возглавил Ди Джованни, и убедительно доказывали, что с организованной силой буржуазного государства могут по-настоящему бороться только организованные силы пролетариата. Фернандо, однако, в беседах с Карлосом в отличие от других анархистов не критиковал создание государства нового типа, возможно более жестокого, чем предшествующее, и установление диктатуры, подавляющей индивидуальную свободу ради будущего коммунистического общества, нет, он только упрекал Карлоса за его умеренность и надежду решить коренные вопросы человечества с помощью металлургии, гидроэлектростанций, обуви и сытной еды.
Самое ужасное, на мой взгляд, заключалось не в том, что Фернандо старался разрушить нарождавшуюся веру Карлоса софистическими доводами; страшнее было то, что ему самому были совершенно безразличны и коммунизм и анархизм, и свое диалектическое оружие он употреблял исключительно для разложения столь беззащитного существа.
Но как я сказал, все это было до нападения на кассира «Брасерас». С того времени я не видел Карлоса до 1934 года. Что ж до Фернандо, его я потерял из виду на целых двадцать лет.
В январе 1931 года полиция по доносу застала врасплох Ди Джованни в подпольной типографии. За ним гнались по центральным улицам, по крышам домов, стреляли и, наконец, окружив, схватили. Первого февраля на рассвете его расстреляли вместе с его соратником Скарфо. Они умерли с возгласом: «Да здравствует анархия!» Но в действительности возглас этот, видимо, возвестил окончательную гибель анархизма на нашем континенте.
И вместе с ним – гибель многого другого.
После встречи с Фернандо я, переживавший тогда душевный кризис, от которого сознание одиночества обострилось еще больше, чем в последние годы учебы в колледже, почувствовал, что моя тоска по «стороне Видалей» стала почти невыносимой.
Я всегда был склонен к жизни созерцательной, а тут вдруг очутился средь бурного потока – так горная речка в половодье увлекает всяческие предметы, которые до того лежали спокойно на своих местах и тихо глядели на божий мир. В этом-то, вероятно, причина, что весь тот период кажется мне теперь, по прошествии лет, нереальным, как сон, и восхитительным (но совсем чужим), как мир какого-нибудь романа.
Внезапно я оказался на подозрении у полиции из-за знакомства с Карлосом, пансион, где я жил, подвергся обыску, и мне пришлось скрываться в другом пансионе, у Ортеги, студента инженерного факультета, который в то время пытался привлечь меня к коммунизму. Жил он неподалеку от площади Конститусьон, на улице Брасиль, и хозяйкой пансиона была обожавшая его вдова-испанка. Поэтому ему было нетрудно приютить меня на время. Он вынес из комнатушки, выходившей на улицу Лима, какую-то рухлядь и положил мне на пол матрац.
В ту ночь я спал тревожно. А проснувшись на рассвете, даже испугался – не сразу мог вспомнить события вчерашнего дня и, пока не очнулся полностью, с удивлением смотрел на окружавшую меня обстановку. Ведь просыпаемся мы не сразу, это сложный, постепенный процесс узнавания изначально привычного мира, словно возвращаешься из дальнего странствия по чужим, туманным континентам, словно после веков бессознательного существования мы, утратив память о нашем предшествующем бытии, вспоминаем лишь бессвязные его фрагменты после бесконечно длящегося пробуждения дневной свет начинает слабо брезжить в выходах из тех жутких лабиринтов, и мы с жадностью спешим навстречу дневному миру. И выплываем из сна, как потерпевший кораблекрушение, изнуренный долгой борьбой с волнами, хватается наконец за берег. И там, еще в полузабытьи, но уже понемногу успокаиваясь, мы с благодарностью начинаем узнавать приметы повседневного нашего бытия, спокойный, комфортабельный мир нашей цивилизации. Антуан де Сент-Экзюпери рассказывает, как после отчаянной борьбы со стихиями, заблудившись над Атлантикой, он и его механик, уже не надеясь добраться до земли, заметили едва различимый огонек на африканском побережье и на последнем литре горючего дотянули до желанного берега; и как тогда кофе с молоком, которым их угостили в хижине, был скромным, но волнующим знаком их единения с жизнью, незначительной, но чудесной встречей с нормальным существованием. Подобно этому, мы, возвращаясь из мира снов, воспринимаем какой-нибудь столик, пару стоптанных башмаков, простую настольную лампу как волнующие огоньки желанного берега, надежного приюта, к которому стремимся. Вот почему нас так пугает, если какой-то из фрагментов реальности оказывается не тем, что мы ожидали увидеть: не тем знакомым столиком, не той парой стоптанных башмаков, не той настольной лампой. Такое случается, когда внезапно проснешься в незнакомом помещении, в холодном, полупустом номере гостиницы, в комнате, куда волею случая тебя забросило накануне.
Постепенно я осознавал, что это не моя комната, и заодно вспоминал вчерашний день, обыск, полицейских. Теперь, при утреннем свете, все вчерашнее казалось чем-то бессмысленным и совершенно мне чуждым. Лишний раз я убедился, что иррациональная, дикая круговерть событий вовлекает в свою орбиту даже таких, как я. Из-за сцепления странных обстоятельств я, склонный к созерцанию и к спокойным размышлениям, оказался в центре бурных и весьма опасных событий.
Я поднялся, открыл окно и посмотрел вниз, на равнодушный город.
Меня охватило чувство одиночества, растерянности. Жизнь показалась мне слишком сложной и агрессивной.
Тут появился Ортега и со своим всегдашним здоровым оптимизмом стал подшучивать над анархистами. Уходя на занятия, он оставил мне сочинение Ленина, посоветовав прочесть, так как там дана самая сокрушительная критика терроризма. Под влиянием Нади я прежде читал мемуары Веры Фигнер, после дерзкого покушения заживо погребенной в царских застенках, и мне было трудно согласиться с беспощадным, ироническим анализом терроризма у Ленина. «Мелкобуржуазное отчаяние». Какими нелепыми представали эти романтики в безжалостном свете марксистской теории! С годами я постепенно понимал, что истина скорее на стороне Ленина, чем на стороне Веры Фигнер, сердцем, однако, оставался предан этим наивным и безрассудным героям.
Время вдруг остановилось для меня. Ортега посоветовал несколько дней не выходить из пансиона, пока не прояснится ситуация. Но больше трех дней я не выдержал и вышел на улицу, полагая, что полиция не сможет опознать меня, прежде ни в чем не замешанного.
В полдень я забрел в закусочную-автомат на площади Конститусьон и подкрепился. Мне было странно видеть на улицах и в кафе людей беспечных и ничем не озабоченных. У себя в комнатушке я все читал революционные сочинения, и мне казалось, что в любую минуту может произойти взрыв; но вот я выхожу из дому л вижу прежнее мирное течение жизни: служащие идут на службу, торговцы продают свой товар, немало людей просто сидят на площади на скамьях, сидят праздно и так проводят часы, монотонные, скучные часы. Я еще раз – и не последний! – почувствовал себя чужим в этом мире, словно бы внезапно пробудился и еще не осознавал законов его и смысла. Я бродил по улицам Буэнос-Айреса, смотрел на прохожих, усаживался на скамью на площади Конститусьон и размышлял. Потом возвращался в свою комнатку, и ощущение одиночества томило меня еще сильней. И, только погружаясь в чтение, я как бы снова обретал чувство реальности, а жизнь улиц, напротив, казалась мне каким-то грандиозным сном загипнотизированной толпы. Много лет спустя я понял, что на тех улицах и площадях, в тех магазинах и конторах Буэнос-Айреса были тысячи людей, думавших и чувствовавших примерно то же, что чувствовал в ту пору я, людей, терзаемых тревогой и одиночеством, людей, размышлявших о смысле и бессмыслице жизни, людей, которым чудилось, что они видят вокруг уснувший мир, мир людей загипнотизированных или превращенных в автоматы.
И в своем уединенном уголке я начал сочинять. Теперь мне ясно, что в каждом из своих рассказов я писал о том, что я несчастен, что я чувствую себя одиноким и неприспособленным в мире, где мне довелось появиться на свет. И думаю, так бывает всегда в современном искусстве, в этом напряженном, дисгармоничном искусстве – оно неизменно рождается из нашей неприспособленности, нашей тревоги, нашего недовольства. Это как бы попытка примирения с миром людей, этих бренных, беспокойных, к чему-то стремящихся существ. Животные, те-то в таком примирении не нуждаются – они просто живут. Ибо их существование плавно течет в русле исконных древних потребностей. Птице достаточно нескольких зернышек или червячков, дерева, чтобы свить гнездо, простора, чтобы летать; и жизнь ее от рождения до смерти протекает в счастливом ритме, никогда не нарушаемом ни метафизическим отчаянием, ни безумием. Человек же, встав на ноги и превратив в топор случайно найденный острый камень, заложил основы своего величия, но также открыл доступ тревоге: ведь руками своими и орудиями, им изготовленными, он воздвиг могучее и необычное сооружение, именуемое культурой, и тем самым положил начало великой дисгармонии, ибо перестал быть животным, но и не поднялся до того, чтобы стать Богом, к чему звал его дух. Так стал он раздвоенным, несчастным существом, которое живет и мечется между землей животных и небом своих богов, которое утратило земной рай своей невинности, но не обрело небесного рая своего искупления. Существом страдающим, с больной душой, что впервые задало себе вопрос о смысле и цели бытия. Вот так его руки, потом огонь, топор, дальше наука и техника с каждым днем все больше углубляли пропасть, отделявшую его от изначального своего рода и от зоологического благоденствия. А город – это и есть последний, завершающий этап его безумной гонки, ярчайшее выражение его гордыни и крайняя форма его отчуждения. Тут беспокойные эти создания, полуслепые и полубезумные, на ощупь пытаются обрести вновь гармонию, утраченную вместе с тайной и кровью, живопись и литература придумывают реальность, отличающуюся от той, что, к несчастью, нас окружает, реальность, которая порой кажется фантастичной и безумной, но – странное дело – в конце концов предстает более глубокой и истинной, чем реальность повседневная. И таким образом, как бы грезя за всех, этим бренным существам удается возвыситься над своими индивидуальными горестями и превратиться в выразителей и даже в спасителей (скорбящих) всего общества.
Но мне на долю выпало двойное злосчастье – слабость моей души, созерцательный ум, нерешительность, абулия не давали мне подняться в эту более высокую область, в новый космос, каким является искусство; я неизменно сваливался с лесов, не завершив постройки, которая сулила мне спасение. И, упав, весь изувеченный и вдвойне удрученный, я искал общения с простыми, бесхитростными людьми.
Так было и тогда: все мои сооружения были неумелыми, обреченными, и раз за разом, при каждой неудаче – как всегда, когда я чувствовал себя одиноким и растерянным, – я, в одиночестве прислушиваясь к себе, слышал в глубинах моей души, вместе с тихим голосом полупризрачной матери, которую я почти не помнил, далекий голос Аны Марии, единственной воплощавшей для меня материнство. Это походило на эхо колоколов затонувшего собора из легенды, колоколов, раскачиваемых бурей и ветрами. И, как обычно, когда жизнь моя омрачалась, этот дальний колокольный звон слышался более явственно, он как бы звал меня, как бы говорил: «Не забывай, что я всегда здесь, что ты всегда можешь прийти ко мне». И вдруг, в один из таких дней, призыв этот достиг силы неодолимой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54