А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

И поражение Шапиро в этой единственной области, где он имел преимущество над своим компаньоном (хотя Шенфельд и был как супруг, возможно, не на высоте, в делах коммерческих ему не было равных), унижало его так ощутимо, что, по контрасту, силы Шенфельда должны были удвоиться. Наверно, так оно и было – не только его текстильные предприятия оживились благодаря новым, смелым коммерческим операциям, но также после женитьбы Фернандо все заметили в обращении Шенфельда со своим компаньоном явную, почти отеческую нежность.
Что до Хеорхины, могу вам рассказать о характерной для нее черточке. Брак совершился в 1951 году. Тогда я и встретился с нею на улице Маипу, вблизи Авениды, – случай очень редкий, она не любила бывать в центре. К тому времени я не видел ее лет десять. В свои сорок лет она поблекла, постарела, была грустна и более молчалива, чем прежде, – она и всегда не отличалась многословием, но в тот момент ее молчание было просто тягостным. В руках она держала сверток. Я, как всегда, испытал сильное душевное волнение. Где скрывалась она все эти годы? В каких неподобающих местах переживала втайне свою драму? Что делала все это время, о чем думала, что перенесла? Мне очень хотелось расспросить ее, но я знал, что это бесполезно – ее и вообще-то трудно втянуть в разговор, но уж вовсе невозможно услышать ответ на вопросы, касающиеся ее личной жизни. Хеорхина всегда напоминала мне иные дома в отдаленных кварталах, дома почти постоянно запертые и безмолвные, где живут только взрослые, окруженные тайною люди: какие-нибудь братья-холостяки, перенесший личную трагедию одинокий человек, художник-неудачник, никому не известный и мизантропически настроенный, зато с канарейкой и кошкой; дома, о которых мы ничего не знаем и которые открываются лишь в определенный час, чтобы почти незаметно принять съестное – не самих продавцов или посыльных, но только принесенное ими, что из-за полуоткрытых дверей забирает рука жильца-нелюдима. Дома, где по вечерам свет обычно загорается лишь в одном окне, вероятно, на кухне, где одинокий жилец ест и подолгу сидит; потом свет переносится в другую комнату, где он, возможно, спит, или читает, или занимается какой-нибудь никчемной работой – например, мастерит бутылки с корабликами внутри. Одинокий огонек этот неизменно вызывает у меня, человека любопытного и любящего строить догадки, разные вопросы: кто этот мужчина, или эта женщина, или эти две старые девы? За счет чего они живут? Получают ли ренту, или им досталось наследство? Почему они никогда не выходят? И почему свет у них горит до глубокой ночи? Может, они читают? Или пишут? Или же это одинокий и к тому же боязливый человек, способный сносить одиночество лишь с помощью могучего врага призраков, а именно света?
Мне пришлось взять ее за руку, чуть ли не встряхнуть, чтобы она меня узнала. Казалось, она идет в полусне. И было так странно видеть ее среди хаотического уличного движения.
На усталом ее лице изобразилась улыбка, подобно мягкому свету свечи, зажженной в темной, тихой, унылой комнате.
– Пойдем, – сказал я и повел ее в «Лондон».
Мы сели, я положил ладонь на ее руку. Как она осунулась! И я не знал, что ей сказать, о чем спросить – о том, что меня действительно интересовало, нельзя было спрашивать, а о другом не имело смысла. И я только смотрел на нее – так человек, бродящий по местам, где бывал когда-то, смотрит с нежностью и грустью, как годы изменили прежний пейзаж: поваленные деревья, разрушившиеся дома, заржавевшие чугунные решетки, незнакомые растения в старом саду, сорняки и пыль на грудах поломанной мебели.
Но не в силах сдержать себя я с отвратительной смесью иронии и огорчения высказался:
– Значит, Фернандо женился.
То был гнусный поступок с моей стороны, хотя и неумышленный, и я в нем мгновенно раскаялся.
Из глаз Хеорхины медленно и еле заметно поползли две слезы, словно у человека, погибающего от голода и пыток, жестоким, смертельным ударом я еще пытался выжать последнее, едва слышное признание.
Очень странно и для меня непростительно, что в этот момент я, отнюдь не пытаясь смягчить эффект своей злосчастной фразы, с досадою сказал:
– И ты еще плачешь!
На миг в глазах ее мелькнула искра, походившая на прежние искры, как воспоминание на реальность.
– Я запрещаю тебе осуждать Фернандо! – ответила она.
Я убрал свою руку.
Мы оба молчали и так, в молчании, допили кофе. Потом она сказала:
– Мне пора идти.
Давняя боль сжала мне сердце, боль, которая словно бы дремала все эти годы разлуки. Кто знает, когда я увижу ее опять.
Мы простились без слов. Но, сделав несколько шагов, она на миг еще остановилась и робко обернулась ко мне – в ее взгляде мне почудились нежность, боль, отчаяние. Мне захотелось побежать к ней, поцеловать ее увядшее лицо, плачущие глаза, горестно сжатые губы и просить, умолять, чтобы мы еще встретились, чтобы она разрешила мне быть подле нее. Но я сдержал себя. Я знал, что это утопия, что судьбам нашим назначены разные пути – и так до самой смерти.
Вскоре после этой случайной встречи я узнал, что Фернандо разошелся с женой. Узнал я также, что дом в Мартинесе, пресловутый дар сеньора Шенфельда, был продан и что Фернандо переселился в крохотный домик в Вилья-Девото.
Возможно, что в этот промежуток произошло немало всяких событий и что продажа дома была следствием бурных перипетий в жизни Фернандо: я слышал, что в это время он играл в рулетку в Мардель-Плата, просаживая огромные суммы. Говорили также, что он участвовал в торговле или спекуляции земельными участками возле аэродрома Эсейса, хотя, возможно, это ложный слух, пущенный кем-то из друзей семейства Шенфельд. Но бесспорно то, что в конце концов он осел в неказистом домишке в Вилья-Девото, где впоследствии и нашли спрятанное там «Сообщение о Слепых».
Я уже говорил вам, что Шенфельд ему помогал. Теперь я думаю, точнее было бы сказать «вознаграждал» по случаю его странного брака. Шенфельд, как многие, запутался в сетях Фернандо настолько, что поддерживал его, когда он занялся спекуляцией, и помогал деньгами, когда он проигрывался в пух и прах. Однако же этой парадоксальной дружбе с сеньором Шенфельдом, видимо, пришел конец, иначе нельзя было бы объяснить нищету Фернандо в конце жизни.
В последний раз я встретил его на улице (я говорю не о той встрече на улице Конститусьон, когда он притворился, будто меня не узнает, или, быть может, и впрямь меня не видел, поглощенный своими мыслями, как то бывало с ним в последний период его мании относительно слепых), он шел в сопровождении очень высокого блондина с жестким, даже жестоким лицом. Поскольку я почти столкнулся с ними, Фернандо не удалось уклониться, и он перекинулся со мною несколькими фразами, а тем временем его спутник, отойдя в сторону, смотрел на прохожих – Фернандо тут же представил мне его, назвав уж не помню какую немецкую фамилию. Несколько месяцев спустя я увидел фотографию этого типа на странице полицейской хроники в «Расой»: жестокое лицо, тонкие, крепко сжатые губы было невозможно забыть. Снимок был помещен в ряду снимков тех, кого разыскивала полиция по подозрению в ограблении Галисийского банка, в районе Флорес. Ограбление было очень умелое, предположительно совершенное группой коммандос. Человек этот был поляком и когда-то сражался в армии Андерса. Настоящая его фамилия была не та, которую мне назвал Фернандо.
Этот обман укрепил меня в догадке, что полиция не ошиблась. В момент нашей случайной встречи мнимый немец готовил серьезное дело. Был ли Фернандо в нем замешан? Весьма возможно. В юности он возглавлял банду, напавшую на банк в Авельянеде, и в его плачевном материальном положении было бы вполне естественным вернуться к прежней страсти: ограблению банков. Эту операцию он всегда считал идеальной для того, чтобы одним махом завладеть крупной суммой, но в то же время усматривал в ней некое символическое значение.
«Банк, – говаривал он мне, когда мы были подростками, – Банк с большой буквы – это храм буржуазного духа».
Как бы там ни было, его имя в списке разыскиваемых полицией не значилось.
Затем, в последние два года, я его больше не видел – в этот период он, судя по иностранной прессе, был поглощен сумасбродными исследованиями подземного мира.
Сколько я его помню, его навязчивой идеей были слепые и вообще слепота.
Вспоминаю характерный факт. Было это незадолго до смерти его матери, когда мы еще жили в Капитан-Ольмос. Фернандо поймал воробья, принес в свою комнатку наверху, которую он называл своей крепостью, и иголкой выколол птичке глаза. Потом отпустил. Воробей, обезумев от боли и страха, бешено колотился о стены, но никак не мог вылететь в окно. Я сперва пытался удержать Фернандо от такого зверства, потом мне стало дурно. Спускаясь по лестнице, я думал, что вот-вот упаду в обморок; мне пришлось остановиться и, ухватясь за перила, долго постоять, пока я не пришел в себя, слыша, как Фернандо, там, наверху, хохочет надо мной. Он, правда, рассказывал, что выкалывает глаза птицам и другим живым существам, но тогда я в первый раз увидел это сам. И в последний. Мне никогда не забыть ужасного потрясения, испытанного в то утро.
Из-за этого случая я перестал ходить к нему и вообще бывать в их усадьбе, лишая себя того, что было для меня тогда самым важным в жизни: возможности видеть и слышать его мать. Но теперь я думаю, что причиной была именно она – я не мог примириться с мыслью, что она мать такого сына, как Фернандо. И жена такого человека, как Хуан Карлос Видаль, о котором я и ныне вспоминаю с отвращением.
Фернандо своего отца ненавидел. В то время ему минуло двенадцать лет, он был смугл и жесток, как отец. И хотя его ненавидел, Фернандо унаследовал много от отца не только в физическом облике, но и в характере. В его лице было лишь несколько типичных для Ольмосов черт: зеленые глаза, выдающиеся скулы. Все прочее было от отца. С годами он все больше тяготился этим сходством, и полагаю, именно оно было одной из главных причин его внезапно вспыхивавшей ненависти к самому себе. Склонность к насилию, свирепая чувственность – все это шло с отцовской стороны.
Я боялся Фернандо. Он то бывал молчалив, то вдруг на него находили приступы дикой ярости. Возможно, именно потому, что отец был бабник и пьяница, Фернандо в юности подолгу не притрагивался к алкоголю и, я знаю, не раз впадал в неистовый аскетизм, умерщвлял свою плоть. Но за этим вдруг наступали полосы самого необузданного садистического разврата, женщины служили ему лишь для удовлетворения сатанинских страстей, причем он презирал их и тотчас же с издевкой и злобой гнал прочь, как бы виня в своем несовершенстве. При всем уменье притворяться и паясничать, он был одинок, легко мирился с бедностью, у него не было друзей, да он и не мог и не хотел их иметь. Думаю, единственным человеком, которого он любил, была мать, хотя мне трудно представить, что он мог кого бы то ни было любить, если мы хотим выразить этим словом некую привязанность, нежность или теплоту. Возможно, он питал к матери лишь болезненную, истерическую страсть. Вспоминаю такой факт: я как-то изобразил акварелью гнедого коня по кличке Фриц, на котором Ана Мария часто выезжала и которого очень любила; восхищенная портретом, она горячо меня расцеловала, и тут Фернандо накинулся на меня с кулаками, когда же она разняла нас и выбранила сына, он убежал; потом я его нашел на берегу речки, где он обычно купался, и попробовал помириться с ним; он молча слушал, кусая ногти – как всегда, когда его что-то тревожило, – и вдруг опять напал на меня, выхватив перочинный ножик. Я отчаянно отбивался, не понимая причины его бешенства; мне все же удалось вырвать у него ножик и забросить подальше; тогда он отпустил меня, подобрал свое оружие и, к великому моему удивлению – я ожидал, что он снова полезет драться, – воткнул нож в свою собственную ладонь. Годы должны были пройти, прежде чем я понял, какого рода чувство было причиной этой вспышки.
Вскоре после того случилась история с воробышком, и я перестал с ним встречаться, ни в дом к ним не ходил, ни в усадьбе не бывал. Нам было по двенадцать лет; несколько месяцев спустя, зимою, скончалась Ана Мария: одни говорили – от огорчений, другие – от снотворных таблеток.
Минуло три года, и вот я снова встретился с Фернандо. Неуклюжий пятнадцатилетний подросток, я жил в Буэнос-Айресе, в пансионе, но в долгие воскресные дни мысли мои упорно возвращались в Капитан-Ольмос. Кажется, я вам говорил, что своей матери я почти не помню: она умерла, когда мне было два года. Что ж удивительного в том, что для меня воспоминания об усадьбе в Капитан-Ольмос были связаны прежде всего с Аной Марией? Я мысленно представлял себе, как она там, в летние сумерки, декламирует французские стихи, которых я не понимал, но звучание их, произносимых низким грудным голосом Аны Марии, доставляло мне невыразимое наслаждение. «Теперь они там, – думал я, – они там». И в это множественное число я в наивном самообмане бессознательно включал и ее, словно бы душа ее каким-то образом продолжала жить в старинном доме в Барракас, который я знал так хорошо, будто видел его своими глазами (Ана Мария столько рассказывала мне о нем); словно бы в ее сыне, в ее гнусном сыне, в Хеорхине, в ее отце и сестрах оставалось что-то от нее, Аны Марии, какие-то ее преображенные или искаженные черты. И я бродил вокруг их старого дома, но ни разу не решился постучаться. Пока однажды не увидел Фернандо – он шел домой, и я не захотел, да и не мог убежать.
– Ты здесь? – спросил он с презрительной усмешкой.
И у меня возникло всегдашнее непонятное ощущение вины перед ним.
Что я тут делаю? Его пронзительный, злой взгляд запрещал мне лгать. Вдобавок это было бесполезно – он, конечно, догадался, что я брожу вокруг их дома. А я почувствовал себя как неумелый воришка-новичок – мне было бы столь же трудно сказать ему о своих чувствах, о своей тоске, как сочинить романтические любовные стихи посреди трупов в анатомическом театре. И, стыдливо потупясь, я позволил Фернандо повести меня как бы из милости, потому что я так или иначе должен был увидеть их дом. И пока мы в предвечерних сумерках шли через сад, я слышал сильный аромат жасмина, который для меня навсегда связан с родными местами, с такими понятиями, как «вдалеке», «мать», «нежность», «больше никогда». В окне бельведера мне померещилось старушечье лицо, какой-то призрак в полутьме, но оно тут же исчезло. Основной корпус дома соединялся крытой галереей с небольшим флигелем, где находился бельведер – получалось что-то вроде полуострова. Во флигеле две комнаты – в них, конечно, в прежние времена жила прислуга – и нижняя часть бельведера (куда, как я убедился при испытании, которому меня подверг Фернандо, складывали всякую рухлядь, а на верхний этаж оттуда вела деревянная лестница), тут же находилась наружная металлическая винтовая лестница, по которой поднимались на террасу бельведера. Терраса же находилась над двумя большими комнатами флигеля, о которых я упоминал, и, как во многих старых зданиях, была окаймлена балюстрадой, к тому времени полуразрушенной. Ни слова не говоря, Фернандо пошел по галерее и зашел в первую из двух комнат. Он включил свет, и я увидел, что это жилая комната: там стояли кровать, старинный большой стол из столовой, служивший, видимо, письменным, комод и другая разнокалиберная и явно ненужная мебель, которую, вероятно, сносили сюда, потому что некуда было девать – дом-то становился все менее пригоден для жилья. Едва мы вошли, как в дверях, ведущих в смежную комнату, появился паренек, при виде которого я инстинктивно попятился. Не здороваясь, он без лишних слов спросил: «Принес?» – и Фернандо сухо бросил ему: «Нет». Я с удивлением смотрел на мальчика, которому было лет четырнадцать: непомерно большая голова удлиненной формы, похожая на мяч для регби, кожа цвета слоновой кости, прямые жидкие волосы, выступающая нижняя челюсть, длинный, заостренный нос и лихорадочно блестевшие глаза – они-то и заставили меня инстинктивно вздрогнуть, как вздрогнули бы мы, увидев существо с другой планеты, очень похожее на нас, но с какими-то особыми, страшными для нас чертами.
Фернандо молчал, а тем временем тот паренек, глядя на него лихорадочно горящими глазами, поднес ко рту мундштук не то флейты, не то кларнета и принялся наигрывать что-то лишь напоминавшее мелодию. Фернандо же стал рыться в пыльной груде номеров журнала «Тит-битс», лежавшей в углу, пытаясь что-то найти и не обращая на меня никакого внимания, словно я был одним из здешних обитателей. Наконец он вытащил номер, на обложке которого красовался герой «Крылатого правосудия». Тут я увидел, что он собирается уходить, как бы забыв про меня, и мне стало ужасно неловко: я не мог выйти с ним как его друг, потому что он ведь не приглашал меня зайти и теперь тоже не приглашал выйти вместе;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54