И еще его умиляла дешевая роспись на стенах, ярмарочно кричаще изображавшая далекую родину. Волновала именно своей дешевизной и наивностью. То не было претенциозное творение бездарного художника, мнящего себя мастером, но, вне всякого сомнения, роспись принадлежала настоящему артисту, такому же пьянчуге и неудачнику, как сам Ваня, такому же бедолаге, навеки изгнанному из родного края, как Ваня, обреченному жить здесь, в стране для них нелепой и непонятной, – жить до самой смерти. И эти дешевенькие картинки все же помогали вспоминать далекую родину, подобно тому как сценические декорации, хоть и намалеванные на картоне, хоть часто грубые и примитивные, в какой-то мере помогают нам почувствовать атмосферу драмы или трагедии.
– Хороший был человек, – сказал, покачав головой, продавец, сидевший в киоске.
И этот глагол в прошедшем времени придал стенам сумасшедшего дома тот зловещий смысл, какой им действительно присущ.
Они свернули на Пасео-Колон.
– Эта мерзавка, – заметила Алехандра, – добилась-таки своего.
Она явно была удручена и попросила Мартина пройти с ней до Боки.
Дойдя до перекрестка улиц Педро-де-Мендоса и Альмиранте-Браун, они зашли в бар на углу.
В окно бара они увидели, как с бразильского грузового судна «Ресифе» сошел толстый, весь потный негр.
– Луи Армстронг, – сказала Алехандра, указывая на него своим сандвичем.
Потом отправились гулять по молам. И, зайдя довольно далеко, сели на парапет набережной и стали смотреть на семафоры.
– Есть дни по гороскопу несчастливые, – сказала Алехандра.
– Для тебя какой? – спросил Мартин, взглянув на нее.
– Вторник.
– А цвет какой?
– Черный.
– Для меня – фиолетовый.
– Фиолетовый? – с некоторым удивлением спросила Алехандра.
– Я это прочитал в «Марибель».
– Да, вижу, ты отлично выбираешь, что читать.
– Это один из любимых журналов моей матери, – сказал Мартин, – один из источников ее культуры. Ее «Критика чистого разума» «Критика чистого разума» – Знаменитый философский труд И. Канта. – Прим. перев.
.
Алехандра отрицательно покачала головой.
– Что касается астрологии, нет лучшего чтения, чем «Дамас и Дамитас». Это потрясающе…
Они смотрели, как суда входят в гавань и выходят из нее. Теплоход с белоснежным удлиненным корпусом, похожий на важную морскую птицу, скользил по Риачуэло Риачуэло – приток Ла-Платы, протекающий по территории Буэнос-Айреса. – Прим. перев.
, его вели к устью два буксира. Медленно раздвинулся подъемный мост, и судно прошло, издав несколько гудков. И странным показался контраст между плавностью и изяществом его очертаний, бесшумным его скольжением и рычащей мощью буксира.
– «Донья Анита Сегунда», – прочла Алехандра на заднем буксире.
Их обоих восхищали эти названия, они устраивали конкурсы и назначали премии тому, кто найдет самое красивое: «Гарибальди Терсеро», «Ла Нуэва Тересина», «Донья Анита Сегунда» – это было забавно, но Мартин уже не думал о конкурсах, он думал о том, насколько все это принадлежит временам невозвратным.
Буксир рычал, извергая извилистый столб черного дыма. Канаты были напряжены, как тетива лука.
– Мне всегда кажется, что у какого-нибудь из буксиров выскочит грыжа, – сказала Алехандра.
Мартин же безутешно думал, что все это, да, все-все, исчезнет из его жизни. Как вот это судно: бесшумно, но неумолимо. Уйдет к далеким, неведомым гаваням.
– О чем ты думаешь, Мартин?
– О разном.
– Скажи.
– О разном, трудно определить.
– Ну, не будь злюкой, скажи.
– Вспоминаю, как мы устраивали конкурсы. Как строили планы, мечтали уехать из этого города куда-нибудь.
– Да, да, – подтвердила она.
Мартин вдруг сообщил ей, что ему удалось достать ампулы с ядом, который причиняет смерть от паралича сердца.
– Рассказывай, – отмахнулась Алехандра без особого интереса.
Он показал ампулы, потом мрачно добавил:
– Помнишь, как мы однажды говорили о том, чтобы вместе покончить самоубийством?
– Помню.
Мартин поглядел на нее и спрятал ампулы. Стало темно, Алехандра сказала, что пора возвращаться.
– Ты в центр? – спросил Мартин, с болью думая, что все кончено.
– Нет, домой.
– Хочешь, провожу?
Его тон был деланно безразличным, но вопрос полон значения.
– Проводи, если хочешь, – ответила она после минутного колебания.
Когда подошли к дому, Мартин почувствовал, что не может проститься здесь, и попросил разрешения зайти.
Она опять согласилась, чуть помешкав.
Оказавшись в бельведере, Мартин рухнул на кровать, словно все злосчастья мира свалились на его плечи.
Он лежал и плакал.
Алехандра села рядом.
– Так будет лучше, Мартин, лучше для тебя. Я знаю, что говорю. Мы не должны больше встречаться.
Всхлипывая, Мартин сказал, что тогда он убьет себя ядом, который в ампулах.
Она задумалась, как бы смущенная его угрозой.
Мало-помалу Мартин успокоился, и произошло то, чего не должно было произойти, а когда произошло, он услышал, как она говорит:
– Я согласилась встретиться при условии, что этого не будет. Ты нарушил обещание, Мартин, можно сказать, что ты…
Она не закончила.
– Что я? – испуганно спросил Мартин.
– Неважно, теперь все в прошлом.
Она поднялась и стала одеваться.
Они вышли, и тут Алехандра сказала, что хочет чего-нибудь выпить. Говорила она тоном мрачным, жестким. Шагала, ничего не замечая вокруг, сосредоточась на какой-то навязчивой, тайной мысли.
Первую рюмку она выпила в одном из бистро в Бахо, и потом, как бывало всякий раз, когда ею овладевали необъяснимое беспокойство и странная, пугавшая Мартина отчужденность, она переходила из одного бара в другой, ни в одном надолго не задерживаясь.
С беспокойным видом, как будто спешит на поезд и на счету каждая минута, она барабанила пальцами по столу, не слушая, что ей говорят, и бессмысленно бормоча «что? что?».
Наконец они зашли в большое кафе, в окнах которого были фотографии полуголых женщин и певцов. Свет в зале был красноватый. Хозяйка разговаривала по-немецки с моряком, который что-то пил из очень высокого красного бокала. За столиками сидели моряки и офицеры с женщинами из парка Ретиро. На эстраде появилась певица лет пятидесяти, размалеванная, с посеребренными волосами. В тесном атласном платье огромные ее груди, казалось, готовы были лопнуть, как два шара под давлением. На запястьях, на пальцах и на шее сверкала в красноватом свете бижутерия. Голос у нее был пропитой и бесстыжий.
Алехандра не сводила с нее завороженных глаз.
– Чего ты? – с тревогой спросил Мартин.
Но она не отвечала, глаза ее были прикованы к толстухе.
– Алехандра, – позвал он, трогая ее руку, – Алехандра.
Наконец она на него взглянула.
– Чего ты? – спросил он снова.
– Такая развалина. Она и петь не может, и в постели, наверно, тоже никуда не годится, разве что для каких-то фокусов – кто станет возиться с таким чудищем? – Она опять уставилась на певицу и пробормотала, будто разговаривая с собой: – Дорого бы я дала, чтобы быть как она!
Мартин посмотрел на нее с удивлением.
Потом удивление сменилось уже привычным чувством жгучей печали – нет, не дано ему проникнуть за пределы ее тайны. И опыт показал, что, едва она доходит до такого состояния, в ней возникает необъяснимая неприязнь к Мартину, разящая, саркастическая злоба, которой он не мог понять и которая в этот последний период их отношений проявлялась в грубых вспышках.
Так что, когда она обратила к нему свои глаза, эти стеклянистые от алкоголя глаза, он уже знал, что из ее напряженно и презрительно искривленных уст вырвутся злые, мстительные речи. С высоты своего инфернального престола Алехандра смотрела на него несколько секунд, показавшихся Мартину вечностью: она походила на древних свирепых ацтекских богов, требовавших еще дымящихся сердец своих жертв. Потом резким, сиплым голосом сказала:
– Я не желаю тебя здесь видеть! Сейчас же убирайся и оставь меня одну!
Мартин попытался ее успокоить, но она лишь сильнее разъярилась и, встав на ноги, крикнула, чтобы он уходил.
Будто автомат, Мартин поднялся и пошел по залу, провожаемый взглядами моряков и проституток.
На улице прохладный воздух освежил его голову. Он прошел до Ретиро и в конце концов сел на скамью на Пласа-Британика – часы на башне пробили половину двенадцатого ночи. В голове мутилось. Мартин пытался держать ее прямо, но вскоре силы оставили его, и голова поникла.
XVIII
Прошло несколько дней, пока Мартин, снедаемый отчаянием, набрал номер ателье, но, когда услышал голос Ванды, у него не хватило храбрости ответить, и он положил трубку. Выждал три дня, позвонил снова. Подошла она.
– Чему ты удивляешься? – сказала Алехандра. – Мы же, кажется, договорились больше не встречаться.
Начался сбивчивый разговор, невразумительные жалобы Мартина, наконец Алехандра пообещала прийти завтра в бар на углу улиц Чаркас и Эсмеральда. Но не пришла.
Подождав больше часа, Мартин решил пойти в ателье.
Дверь была приоткрыта, и из уличной темноты он увидел там, внутри, при свете низкой лампы профиль одиноко сидящего Коко. В комнате больше никого не было, Коко сидел, сгорбясь и глядя в пол, будто погруженный в размышления. Мартин постоял, не зная, как быть. Очевидно, и в другой комнате не было ни Ванды, ни Алехандры, иначе слышались бы их голоса, а в ателье царила тишина. Но также было очевидно, что они находятся в примерочной, расположенной в задней части квартиры Ванды, наверху, куда поднимались по лесенке; иначе было бы необъяснимым присутствие Коко и открытая дверь.
Мартин, однако, не решался войти – что-то в сосредоточенной, одинокой фигуре Коко мешало ему это сделать. Возможно, из-за того, что Коко сидел сгорбившись, он показался Мартину постаревшим, а выражение лица необычно для него задумчивым. Мартину невесть почему вдруг стало жаль этого одинокого человека. Еще много лет будет он вспоминать Коко вот таким, стараясь определить, ощутил ли он эту жалость, это смутное сострадание именно в тот миг или они пришли потом. Он вспомнил слова Бруно: всегда страшно смотреть на человека, который уверен, что он совершенно один – в нем ощущается тогда нечто трагическое, едва ли не священное, и вместе с тем ужасное, постыдное. Ведь мы всегда – говорил Бруно – носим маску, и маска эта постоянно меняется для каждой из ролей, назначенных нам в жизни: роли профессора, любовника, интеллектуала, обманутого мужа, героя, любящего брата. Но какую маску мы надеваем, вернее, какая маска на нас остается, когда мы одни, когда думаем, что никто, абсолютно никто за нами не наблюдает, не контролирует нас, не слышит, никто ничего от нас не требует, не просит, не уговаривает, не нападает на нас? Такое мгновенье священно, быть может, потому, что человек остался один перед лицом божества или по крайней мере собственной беспощадной совести. И, наверно, никто не может простить, если его застигнут в момент этой окончательной и истинной наготы его лица, самой ужасной и самой истинной из всех видов наготы, ибо в ней явлена беззащитная наша душа. И тем более ужасна она и постыдна в комедианте вроде Коко, посему (думал Мартин) и логично, что он возбуждает больше сочувствия, чем какой-либо бесхитростный простак. По этой-то причине Мартин, решившись наконец войти, сперва тихонько отступил, а затем, громко стуча каблуками, пошел по коридорчику, который вел в ателье. И тогда, с проворством лицедея, Коко надел навстречу Мартину маску порочности, фальшивой мягкости и любопытства (что общего может быть у этого юнца с Алехандрой?). И его циничная ухмылка смяла ростки жалости, пробившейся Мартина.
Всегда ощущая неловкость перед чужими, Мартин в присутствии Коко не знал, как стать, как сесть, убежденный, что тот все примечает и припрятывает в своей злобной памяти: кто знает, когда и где будут потом потешаться над его видом и его страданиями. От театральных жестов Коко, его нарочитой высокопарности, двуличия, острых словечек Мартин еще острее чувствовал себя козявкой под лупой иронического ученого-садиста.
– Представь, ты мне напоминаешь какую-то из фигур Эль Греко, – сказал Коко, едва он вошел.
Фраза эта, по обычаю Коко, могла быть истолкована как похвала или как остроумная насмешка. Он славился тем, что похвалы в его критических очерках, были, по сути, закамуфлированными издевками: «Автор никогда не снисходит до того, чтобы употреблять глубокие метафоры», «Он никогда не поддается искушению быть утонченным», «Актер не боится нагнать на зрителя скуку». Молча забившись в угол, Мартин, как и в предыдущее посещение, сел на раскроенный стол и инстинктивно съежился, будто солдат на войне, чтобы быть незаметнее. К счастью, Коко заговорил об Алехандре.
– Она в примерочной, с Вандой и с графиней Телеки, nйe Итуррерия, а по-нашему – Маритой.
И, пристально и озабоченно вглядываясь в Мартина, спросил:
– А ты давно знаком с Алехандрой?
– Несколько месяцев, – краснея, ответил Мартин. Коко вместе со стулом придвинулся к нему и
заговорил вполголоса:
– Должен тебе сказать, что я обожаю Ольмосов. Одного того, что они живут в Барракас, вполне достаточно, чтобы la haute Здесь: высшее общество (франц.).
помирало со смеху и чтобы у моей кузины Лили начинались колики в печени и истерические приступы всякий раз, когда кто-то обнаружит, что мы с Ольмосами состоим в отдаленном родстве. Потому что – как она в ярости недавно меня спросила: нет, скажи на милость, кто теперь живет в Барракас, КТО? Я, естественно, ее успокоил ответом, что там НИКТО не живет, кроме каких-нибудь четырехсот тысяч пролетариев да еще такого же количества собак, кошек, канареек и кур. И прибавил, что это семейство – то есть Ольмосы – никогда не доставит нам ощутимых неприятностей, так как старик дон Панчо живет в кресле на колесах, ничего не видит и не слышит, кроме Легиона Лавалье, и невозможно себе вообразить, чтобы он когда-либо отправился делать визиты в Баррио-Норте или опубликовал свое мнение о Почо Почо – презрительное прозвище Перона в среде аргентинских богачей. – Прим. перев.
; старуха Эсколастика, хотя и была сумасшедшая, уже умерла; дядюшка Бебе, хотя и сумасшедший, живет, как говорится, затворником и интересуется лишь своими экзерсисами на кларнете; тетушка Тереса, хотя и сумасшедшая, также почила в Бозе, и, в конце концов, бедняжка всю жизнь провела в церквах и на похоронах, и ей недосуг было докучать кому-либо в привилегированном районе города – она ведь была из прихода Санта Лусия и практически никогда не пересекала colour line Расовый барьер (англ.).
, даже чтобы навестить священника другого прихода, удостовериться, как протекает болезнь какого-нибудь пресвитера или в каком состоянии больной раком архиепископ. Остаются, сказал я Лили, только Фернандо и Алехандра. «Тоже двое сумасшедших!» – воскликнула моя кузина. А присутствующий при еем Манучо покачал головой и, вознеся очи горе, воскликнул: «Как говорят в „Федре“, о, deplorable race!» О злосчастный род! (франц.) Реплика Эноны, героини драмы Ж. Расина «Федра». – Прим. перев.
Надо сказать, что Лили, если только речь не идет об Ольмосах, держится довольно спокойно. Потому что для нее мир состоит из борьбы между Гадостью и Прелестью.
Примеры:
– Какая гадость этот роман!
– Послушай, извини меня, но то, что я должна тебе рассказать, это такая гадость!
– Картина Клориндо – просто гадость!
– Какая гадость – эта толпа плебеев до самой улицы Санта-Фе! (Сие по поводу перонистов.) Примеры Прелести:
– Что за прелесть последний рассказ Моники в «Насьон».
– Какая прелесть этот фильм с Мишель Морган Морган, Мишель (род. 1920) – знаменитая французская киноактриса. – Прим. перев.
.
Мир разделен на Гадость и Прелесть. Нескончаемая, вечная борьба между этими двумя началами вмещает все альтернативы реальной жизни. Когда господствует Гадость, лучше бы умереть: ужасные, безвкусные моды, сложные, с богословскими претензиями романы, нудные лекции Капдевилы Капдевила, Артуро (род. 1889) – аргентинский писатель, поэт, драматург, филолог, историк. – Прим. перев.
или Ларреты Ларрета, Энрике Родригес (1875 – 1961) – аргентинский писатель, дипломат. – Прим. перев.
в доме «Друзей книги», куда непременно надо пойти, иначе обидится Альбертито, приходящие в Бог знает какое время гости, богатые родственники, которые никак не умрут («Вот гадость этот Марсело – прямо бессмертный со всеми своими поместьями!»). Когда верх берет Прелесть, жизнь становится очень приятной (еще одно словечко из лексикона Лили) или по крайней мере сносной: приятный юный друг, который вздумал писать, но все же не бросил играть в поло. Но далеко не всегда дела обстоят так славно – как я сказал, оба начала ведут постоянную борьбу, и порой действительность преподносит сюрпризы; тогда оказывается, что Ларрета (под таинственным влиянием Прелести) удачно сострил или, напротив, Ванде, которая прелесть что за портниха, вдруг взбредет подражать североамериканским вывертам, тогда:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54
– Хороший был человек, – сказал, покачав головой, продавец, сидевший в киоске.
И этот глагол в прошедшем времени придал стенам сумасшедшего дома тот зловещий смысл, какой им действительно присущ.
Они свернули на Пасео-Колон.
– Эта мерзавка, – заметила Алехандра, – добилась-таки своего.
Она явно была удручена и попросила Мартина пройти с ней до Боки.
Дойдя до перекрестка улиц Педро-де-Мендоса и Альмиранте-Браун, они зашли в бар на углу.
В окно бара они увидели, как с бразильского грузового судна «Ресифе» сошел толстый, весь потный негр.
– Луи Армстронг, – сказала Алехандра, указывая на него своим сандвичем.
Потом отправились гулять по молам. И, зайдя довольно далеко, сели на парапет набережной и стали смотреть на семафоры.
– Есть дни по гороскопу несчастливые, – сказала Алехандра.
– Для тебя какой? – спросил Мартин, взглянув на нее.
– Вторник.
– А цвет какой?
– Черный.
– Для меня – фиолетовый.
– Фиолетовый? – с некоторым удивлением спросила Алехандра.
– Я это прочитал в «Марибель».
– Да, вижу, ты отлично выбираешь, что читать.
– Это один из любимых журналов моей матери, – сказал Мартин, – один из источников ее культуры. Ее «Критика чистого разума» «Критика чистого разума» – Знаменитый философский труд И. Канта. – Прим. перев.
.
Алехандра отрицательно покачала головой.
– Что касается астрологии, нет лучшего чтения, чем «Дамас и Дамитас». Это потрясающе…
Они смотрели, как суда входят в гавань и выходят из нее. Теплоход с белоснежным удлиненным корпусом, похожий на важную морскую птицу, скользил по Риачуэло Риачуэло – приток Ла-Платы, протекающий по территории Буэнос-Айреса. – Прим. перев.
, его вели к устью два буксира. Медленно раздвинулся подъемный мост, и судно прошло, издав несколько гудков. И странным показался контраст между плавностью и изяществом его очертаний, бесшумным его скольжением и рычащей мощью буксира.
– «Донья Анита Сегунда», – прочла Алехандра на заднем буксире.
Их обоих восхищали эти названия, они устраивали конкурсы и назначали премии тому, кто найдет самое красивое: «Гарибальди Терсеро», «Ла Нуэва Тересина», «Донья Анита Сегунда» – это было забавно, но Мартин уже не думал о конкурсах, он думал о том, насколько все это принадлежит временам невозвратным.
Буксир рычал, извергая извилистый столб черного дыма. Канаты были напряжены, как тетива лука.
– Мне всегда кажется, что у какого-нибудь из буксиров выскочит грыжа, – сказала Алехандра.
Мартин же безутешно думал, что все это, да, все-все, исчезнет из его жизни. Как вот это судно: бесшумно, но неумолимо. Уйдет к далеким, неведомым гаваням.
– О чем ты думаешь, Мартин?
– О разном.
– Скажи.
– О разном, трудно определить.
– Ну, не будь злюкой, скажи.
– Вспоминаю, как мы устраивали конкурсы. Как строили планы, мечтали уехать из этого города куда-нибудь.
– Да, да, – подтвердила она.
Мартин вдруг сообщил ей, что ему удалось достать ампулы с ядом, который причиняет смерть от паралича сердца.
– Рассказывай, – отмахнулась Алехандра без особого интереса.
Он показал ампулы, потом мрачно добавил:
– Помнишь, как мы однажды говорили о том, чтобы вместе покончить самоубийством?
– Помню.
Мартин поглядел на нее и спрятал ампулы. Стало темно, Алехандра сказала, что пора возвращаться.
– Ты в центр? – спросил Мартин, с болью думая, что все кончено.
– Нет, домой.
– Хочешь, провожу?
Его тон был деланно безразличным, но вопрос полон значения.
– Проводи, если хочешь, – ответила она после минутного колебания.
Когда подошли к дому, Мартин почувствовал, что не может проститься здесь, и попросил разрешения зайти.
Она опять согласилась, чуть помешкав.
Оказавшись в бельведере, Мартин рухнул на кровать, словно все злосчастья мира свалились на его плечи.
Он лежал и плакал.
Алехандра села рядом.
– Так будет лучше, Мартин, лучше для тебя. Я знаю, что говорю. Мы не должны больше встречаться.
Всхлипывая, Мартин сказал, что тогда он убьет себя ядом, который в ампулах.
Она задумалась, как бы смущенная его угрозой.
Мало-помалу Мартин успокоился, и произошло то, чего не должно было произойти, а когда произошло, он услышал, как она говорит:
– Я согласилась встретиться при условии, что этого не будет. Ты нарушил обещание, Мартин, можно сказать, что ты…
Она не закончила.
– Что я? – испуганно спросил Мартин.
– Неважно, теперь все в прошлом.
Она поднялась и стала одеваться.
Они вышли, и тут Алехандра сказала, что хочет чего-нибудь выпить. Говорила она тоном мрачным, жестким. Шагала, ничего не замечая вокруг, сосредоточась на какой-то навязчивой, тайной мысли.
Первую рюмку она выпила в одном из бистро в Бахо, и потом, как бывало всякий раз, когда ею овладевали необъяснимое беспокойство и странная, пугавшая Мартина отчужденность, она переходила из одного бара в другой, ни в одном надолго не задерживаясь.
С беспокойным видом, как будто спешит на поезд и на счету каждая минута, она барабанила пальцами по столу, не слушая, что ей говорят, и бессмысленно бормоча «что? что?».
Наконец они зашли в большое кафе, в окнах которого были фотографии полуголых женщин и певцов. Свет в зале был красноватый. Хозяйка разговаривала по-немецки с моряком, который что-то пил из очень высокого красного бокала. За столиками сидели моряки и офицеры с женщинами из парка Ретиро. На эстраде появилась певица лет пятидесяти, размалеванная, с посеребренными волосами. В тесном атласном платье огромные ее груди, казалось, готовы были лопнуть, как два шара под давлением. На запястьях, на пальцах и на шее сверкала в красноватом свете бижутерия. Голос у нее был пропитой и бесстыжий.
Алехандра не сводила с нее завороженных глаз.
– Чего ты? – с тревогой спросил Мартин.
Но она не отвечала, глаза ее были прикованы к толстухе.
– Алехандра, – позвал он, трогая ее руку, – Алехандра.
Наконец она на него взглянула.
– Чего ты? – спросил он снова.
– Такая развалина. Она и петь не может, и в постели, наверно, тоже никуда не годится, разве что для каких-то фокусов – кто станет возиться с таким чудищем? – Она опять уставилась на певицу и пробормотала, будто разговаривая с собой: – Дорого бы я дала, чтобы быть как она!
Мартин посмотрел на нее с удивлением.
Потом удивление сменилось уже привычным чувством жгучей печали – нет, не дано ему проникнуть за пределы ее тайны. И опыт показал, что, едва она доходит до такого состояния, в ней возникает необъяснимая неприязнь к Мартину, разящая, саркастическая злоба, которой он не мог понять и которая в этот последний период их отношений проявлялась в грубых вспышках.
Так что, когда она обратила к нему свои глаза, эти стеклянистые от алкоголя глаза, он уже знал, что из ее напряженно и презрительно искривленных уст вырвутся злые, мстительные речи. С высоты своего инфернального престола Алехандра смотрела на него несколько секунд, показавшихся Мартину вечностью: она походила на древних свирепых ацтекских богов, требовавших еще дымящихся сердец своих жертв. Потом резким, сиплым голосом сказала:
– Я не желаю тебя здесь видеть! Сейчас же убирайся и оставь меня одну!
Мартин попытался ее успокоить, но она лишь сильнее разъярилась и, встав на ноги, крикнула, чтобы он уходил.
Будто автомат, Мартин поднялся и пошел по залу, провожаемый взглядами моряков и проституток.
На улице прохладный воздух освежил его голову. Он прошел до Ретиро и в конце концов сел на скамью на Пласа-Британика – часы на башне пробили половину двенадцатого ночи. В голове мутилось. Мартин пытался держать ее прямо, но вскоре силы оставили его, и голова поникла.
XVIII
Прошло несколько дней, пока Мартин, снедаемый отчаянием, набрал номер ателье, но, когда услышал голос Ванды, у него не хватило храбрости ответить, и он положил трубку. Выждал три дня, позвонил снова. Подошла она.
– Чему ты удивляешься? – сказала Алехандра. – Мы же, кажется, договорились больше не встречаться.
Начался сбивчивый разговор, невразумительные жалобы Мартина, наконец Алехандра пообещала прийти завтра в бар на углу улиц Чаркас и Эсмеральда. Но не пришла.
Подождав больше часа, Мартин решил пойти в ателье.
Дверь была приоткрыта, и из уличной темноты он увидел там, внутри, при свете низкой лампы профиль одиноко сидящего Коко. В комнате больше никого не было, Коко сидел, сгорбясь и глядя в пол, будто погруженный в размышления. Мартин постоял, не зная, как быть. Очевидно, и в другой комнате не было ни Ванды, ни Алехандры, иначе слышались бы их голоса, а в ателье царила тишина. Но также было очевидно, что они находятся в примерочной, расположенной в задней части квартиры Ванды, наверху, куда поднимались по лесенке; иначе было бы необъяснимым присутствие Коко и открытая дверь.
Мартин, однако, не решался войти – что-то в сосредоточенной, одинокой фигуре Коко мешало ему это сделать. Возможно, из-за того, что Коко сидел сгорбившись, он показался Мартину постаревшим, а выражение лица необычно для него задумчивым. Мартину невесть почему вдруг стало жаль этого одинокого человека. Еще много лет будет он вспоминать Коко вот таким, стараясь определить, ощутил ли он эту жалость, это смутное сострадание именно в тот миг или они пришли потом. Он вспомнил слова Бруно: всегда страшно смотреть на человека, который уверен, что он совершенно один – в нем ощущается тогда нечто трагическое, едва ли не священное, и вместе с тем ужасное, постыдное. Ведь мы всегда – говорил Бруно – носим маску, и маска эта постоянно меняется для каждой из ролей, назначенных нам в жизни: роли профессора, любовника, интеллектуала, обманутого мужа, героя, любящего брата. Но какую маску мы надеваем, вернее, какая маска на нас остается, когда мы одни, когда думаем, что никто, абсолютно никто за нами не наблюдает, не контролирует нас, не слышит, никто ничего от нас не требует, не просит, не уговаривает, не нападает на нас? Такое мгновенье священно, быть может, потому, что человек остался один перед лицом божества или по крайней мере собственной беспощадной совести. И, наверно, никто не может простить, если его застигнут в момент этой окончательной и истинной наготы его лица, самой ужасной и самой истинной из всех видов наготы, ибо в ней явлена беззащитная наша душа. И тем более ужасна она и постыдна в комедианте вроде Коко, посему (думал Мартин) и логично, что он возбуждает больше сочувствия, чем какой-либо бесхитростный простак. По этой-то причине Мартин, решившись наконец войти, сперва тихонько отступил, а затем, громко стуча каблуками, пошел по коридорчику, который вел в ателье. И тогда, с проворством лицедея, Коко надел навстречу Мартину маску порочности, фальшивой мягкости и любопытства (что общего может быть у этого юнца с Алехандрой?). И его циничная ухмылка смяла ростки жалости, пробившейся Мартина.
Всегда ощущая неловкость перед чужими, Мартин в присутствии Коко не знал, как стать, как сесть, убежденный, что тот все примечает и припрятывает в своей злобной памяти: кто знает, когда и где будут потом потешаться над его видом и его страданиями. От театральных жестов Коко, его нарочитой высокопарности, двуличия, острых словечек Мартин еще острее чувствовал себя козявкой под лупой иронического ученого-садиста.
– Представь, ты мне напоминаешь какую-то из фигур Эль Греко, – сказал Коко, едва он вошел.
Фраза эта, по обычаю Коко, могла быть истолкована как похвала или как остроумная насмешка. Он славился тем, что похвалы в его критических очерках, были, по сути, закамуфлированными издевками: «Автор никогда не снисходит до того, чтобы употреблять глубокие метафоры», «Он никогда не поддается искушению быть утонченным», «Актер не боится нагнать на зрителя скуку». Молча забившись в угол, Мартин, как и в предыдущее посещение, сел на раскроенный стол и инстинктивно съежился, будто солдат на войне, чтобы быть незаметнее. К счастью, Коко заговорил об Алехандре.
– Она в примерочной, с Вандой и с графиней Телеки, nйe Итуррерия, а по-нашему – Маритой.
И, пристально и озабоченно вглядываясь в Мартина, спросил:
– А ты давно знаком с Алехандрой?
– Несколько месяцев, – краснея, ответил Мартин. Коко вместе со стулом придвинулся к нему и
заговорил вполголоса:
– Должен тебе сказать, что я обожаю Ольмосов. Одного того, что они живут в Барракас, вполне достаточно, чтобы la haute Здесь: высшее общество (франц.).
помирало со смеху и чтобы у моей кузины Лили начинались колики в печени и истерические приступы всякий раз, когда кто-то обнаружит, что мы с Ольмосами состоим в отдаленном родстве. Потому что – как она в ярости недавно меня спросила: нет, скажи на милость, кто теперь живет в Барракас, КТО? Я, естественно, ее успокоил ответом, что там НИКТО не живет, кроме каких-нибудь четырехсот тысяч пролетариев да еще такого же количества собак, кошек, канареек и кур. И прибавил, что это семейство – то есть Ольмосы – никогда не доставит нам ощутимых неприятностей, так как старик дон Панчо живет в кресле на колесах, ничего не видит и не слышит, кроме Легиона Лавалье, и невозможно себе вообразить, чтобы он когда-либо отправился делать визиты в Баррио-Норте или опубликовал свое мнение о Почо Почо – презрительное прозвище Перона в среде аргентинских богачей. – Прим. перев.
; старуха Эсколастика, хотя и была сумасшедшая, уже умерла; дядюшка Бебе, хотя и сумасшедший, живет, как говорится, затворником и интересуется лишь своими экзерсисами на кларнете; тетушка Тереса, хотя и сумасшедшая, также почила в Бозе, и, в конце концов, бедняжка всю жизнь провела в церквах и на похоронах, и ей недосуг было докучать кому-либо в привилегированном районе города – она ведь была из прихода Санта Лусия и практически никогда не пересекала colour line Расовый барьер (англ.).
, даже чтобы навестить священника другого прихода, удостовериться, как протекает болезнь какого-нибудь пресвитера или в каком состоянии больной раком архиепископ. Остаются, сказал я Лили, только Фернандо и Алехандра. «Тоже двое сумасшедших!» – воскликнула моя кузина. А присутствующий при еем Манучо покачал головой и, вознеся очи горе, воскликнул: «Как говорят в „Федре“, о, deplorable race!» О злосчастный род! (франц.) Реплика Эноны, героини драмы Ж. Расина «Федра». – Прим. перев.
Надо сказать, что Лили, если только речь не идет об Ольмосах, держится довольно спокойно. Потому что для нее мир состоит из борьбы между Гадостью и Прелестью.
Примеры:
– Какая гадость этот роман!
– Послушай, извини меня, но то, что я должна тебе рассказать, это такая гадость!
– Картина Клориндо – просто гадость!
– Какая гадость – эта толпа плебеев до самой улицы Санта-Фе! (Сие по поводу перонистов.) Примеры Прелести:
– Что за прелесть последний рассказ Моники в «Насьон».
– Какая прелесть этот фильм с Мишель Морган Морган, Мишель (род. 1920) – знаменитая французская киноактриса. – Прим. перев.
.
Мир разделен на Гадость и Прелесть. Нескончаемая, вечная борьба между этими двумя началами вмещает все альтернативы реальной жизни. Когда господствует Гадость, лучше бы умереть: ужасные, безвкусные моды, сложные, с богословскими претензиями романы, нудные лекции Капдевилы Капдевила, Артуро (род. 1889) – аргентинский писатель, поэт, драматург, филолог, историк. – Прим. перев.
или Ларреты Ларрета, Энрике Родригес (1875 – 1961) – аргентинский писатель, дипломат. – Прим. перев.
в доме «Друзей книги», куда непременно надо пойти, иначе обидится Альбертито, приходящие в Бог знает какое время гости, богатые родственники, которые никак не умрут («Вот гадость этот Марсело – прямо бессмертный со всеми своими поместьями!»). Когда верх берет Прелесть, жизнь становится очень приятной (еще одно словечко из лексикона Лили) или по крайней мере сносной: приятный юный друг, который вздумал писать, но все же не бросил играть в поло. Но далеко не всегда дела обстоят так славно – как я сказал, оба начала ведут постоянную борьбу, и порой действительность преподносит сюрпризы; тогда оказывается, что Ларрета (под таинственным влиянием Прелести) удачно сострил или, напротив, Ванде, которая прелесть что за портниха, вдруг взбредет подражать североамериканским вывертам, тогда:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54