– Следи за своим телом, и тебе будет не стыдно раздеваться перед посторонними, посмотри, на кого ты похожа, даже непонятно, сколько тебе лет, сорок или пятьдесят! – намеренно, чтобы уколоть, накинул я ей лишний десяток лет.
Ордынцева меня окончательно разозлила своей принципиальной «революционностью» и, вообще, мне уже надоело сдерживаться и валять с этими идиотами дурака. Эсерка молча проглотила пилюлю, и только когда я уже кончил переодеваться, сказала:
– Мне двадцать один год.
– Сколько!? – совершенно непроизвольно воскликнул я, чем добил ее окончательно.
– Сколько слышал, – ответила она – Для революционера главное, не как он выглядит, а то, что у него внутри!
– Ну, тогда и вопросов нет, как выглядишь, так и ладно. Главное, что внутри тебе все шестьдесят. Да ты не тушуйся, товарищ Ордынцева, лучше учи устав своей партии,
– Я и не тушуюсь, – ответила девушка чуть дрогнувшим голосом, – Для революционера важна не внешность, а содержание. Новые люди будут искать друг в друге не мещанскую красоту, а внутреннюю гармонию
– Вот здесь ты права, внутренней красоты у тебя столько, что ты можешь спокойно спать в одной постели с посторонним мужчиной, и он к тебе пальцем и не прикоснется Ты поддерживаешь новые теории о взаимоотношении полов?
– Я все революционные теории поддерживаю
– Вот и прекрасно, будете делать девушкам дефлорацию на торжественных митингах и публично случать их с достойными партийцами. А тебе за заслуги в политпросвете старшие товарищи подберут идеологически проверенного самца, и он оплодотворит твое революционное лоно,
– Товарищ Алексей, мне начинает казаться, что ты не революционер, а совершенно враждебный элемент!
– Это почему?
– Ты говоришь совсем не по-революционному!
– Как думаю, так и говорю, и мне непонятно, товарищ Ордынцева, на каком основании ты присвоила себе право судить, что правильно, что нет,
– На правах пролетария! – ответила она.
– Это ты-то пролетарий? Или твой товарищ Телегин пролетарий? Да вы оба мелкобуржуазные вырожденцы и тунеядцы! А ты еще, скорее всего, дочь какого-нибудь действительного тайного советника, которой захотелось поиграть в революционную свободу. Вот ты и носишься с дурацкими идеями и морочишь всем голову своим политпросветом.
– Откуда ты узнал про моего отца? У меня с ним нет ничего общего!
– Вот видишь, ты уже и от отца отреклась. Птицу видно по полету, прочитала, небось, «Овода» и решила, что в революции и есть высшая романтика.
– Да, прочитала! Это моя любимая книга!
– Только не учла, что оводы – это такие поганым мухи, которые кусают полезных людям коров и лошадей.
– Я не буду с тобой спорить, товарищ, но выводы сделаю и просигнализирую в твою партийную ячейку!
– Сигнализируй, – сердито сказал я, – только не забывай, что иногда всем, даже пламенным революционеркам, следует мыться.
Последний удар ее добил, и даже в тусклом свете воскового огарка было видно, как Ордынцева вспыхнула.
– Я, я, – начала она, – я, думаю, что .,
– Я не знаю, о чем ты думаешь, и знать не хочу Нам с тобой все равно не по пути.
Отбрив Ордынцеву, я задул свечу и лег на топчан, предоставив ей устраиваться в темноте. Она пошелестела одеждой и прилегла с самого края. Я отодвинулся к стене и повернулся к ней спиной. Какое-то время было совсем тихо, потом послышались еле слышные всхлипывания. Я никак на это не отреагировал и нарочито ровно задышал, чтобы она думала, что я уже сплю. Вскоре всхлипывания стали чуть громче. Ордынцева плакала так горько и по-детски, что я не выдержал и повернулся к ней:
– Ну, что ты разнюнилась, что случилось?
Ордынцева не ответила и замолчала, Однако, я чувствовал, как от ее сдерживаемых рыданий под нами дрожат нары,, Пришлось истратить спичку и зажечь свечу Девушка лежала ничком, уткнувшись лицом в прелую, вонючую солому, на которой мы спали, и горько, беззвучно плакала, Женские слезы, как всегда, сначала меня рассердили, потом заставили раскаяться в грубости и вызвали жалость. Как успокаивать революционерок, я не знал, поэтому начал гладить ее плечо и бормотать невразумительные, утешительные слова. Только потому, что она расплакалась, признавать правильность ее «политической платформы» у меня не было никакого желания. Все эти взбесившиеся борцы за революционность и народное счастье меня уже достали.
– Ладно, девочка, извини меня, я был не совсем прав, – в конце концов, сказал я.
– Почему, не прав? – воскликнула она. – В том-то и дело, что прав! А я самая обыкновенная дрянь!
С этим трудно было спорить, но уже то, что она заговорила человеческим голосом, многого стоило,
– Как тебя угораздило вляпаться в революцию, да еще на стороне эсеров? – спросил я, чтобы как-то ее отвлечь. Слушать исповеди и выяснять всю ночь отношения у меня не было никакого желания.
– Ты был прав, к нам на дачу каждое лето приезжал студент и привозил запрещенные книжки. Я прочитала «Овода» и возненавидела тиранов…
– Понятно, студент тебя соблазнил и втянул в подпольную работу.
– Нет, он был не такой, он женщинами не интересовался. К тому же я была совсем еще девчонкой. И вообще, его волновала только революция. Потом его казнили, – неожиданно кончила она свою романтическую историю.
– За что?
– За теракт. Они с товарищами совершил покушение на жандармского генерала. Я посчитала, что должна отомстить за него. Так и стала революционеркой. Как раз в это время произошла Февральская революция, власть захватила буржуазия…
– Тебя как звать? – спросил я.
– Товарищ Ордынцева.
– Фамилию твою я знаю, имя у тебя есть?
– Есть, Даша, только так меня уже давно никто не зовет.
– Так вот что, Даша, давай сейчас поспим, а утром решим, что тебе нужно делать дальше. И запомни, если останешься в эсерах, тебя большевики через пару, тройку лет расстреляют, как нечего делать.
– Что ты такое говоришь! – воскликнула Ордынцева. – Мы же союзники!
– Когда делят власть или деньги, про друзей и союзников забывают. Не веришь, прочитай, как проходила французская революция. А у нас все получается жестче. Представь, что будет, если тебе что-то придется делить с Телегиным? Он за красные штаны и кожаную куртку сегодня застрелил человека. Правда, такого же мерзавца, как и сам, но это не суть.
– Как застрелил?
– При тебе же разговор был, что бывший командир продотряда пытался бежать.
– Но ведь он был врагом революции!
– Все, – устало сказал я, – давай обо всем поговорим завтра.
– А можно, товарищ Алексей, я лягу к тебе поближе, а то мне холодно. Ты не думай, у меня только голова немытая, это чтобы, ну, понимаешь, чтобы товарищи не думали…
– Понятно, чтобы не приставали. Ладно, ложись, утро вечера мудренее.
Мы обнялись, чтобы было теплее спать, Даша еще несколько раз всхлипнула и мирно засопела.
Глава 5
Утром, когда я проснулся, Ордынцевой на топчане уже не было, она тихо, так что я не слышал, встала и ушла Одевшись, я заглянул в «столовую», там уже начали собираться на завтрак коммунары. Петь с ними я не хотел и отправился на улицу. Погода была сырая и прохладная, но дождя не было Я умылся у колодца по пояс, и только после этого вернулся в трапезную. Там уже были в разгаре песнопения. Товарищ Август успешно руководил хором и, когда прихожане допели последний революционный псалом, провел занятие политпросвета:
– Товарищи коммунары, – начал он свою важную в идеологическом отношении информацию, – наша доблестная Красная армия бьет проклятых беляков в хвост и в гриву! А так же и на международном фронте без изменений. И, вообще, скоро грянет мировая революция
Доведя до сведений присутствующих эту важнейшую политическую информацию, товарищ (Телегин) Бебель несколько слов добавил о внутреннем положении в коммуне.
– Покамест наши любимые товарищи сражаются и льют свою дорогую кровь, отдельные наши коммунары продолжают пьянствовать и предаваться. Это недопустимо. Седни ночью, например, товарищ Перетыкин, хоть он и есть беззаветный боец невидимого фронта, допустил. Мало того, что он по пьяному делу снасильничал над товарищем Надькой Зарубиной, которая есть не б…дь, а, напротив, наш товарищ и соратник, он пропустил убежание наших заклятых врагов с продотряда. С этим, товарищи, надо кончать раз и навсегда. Во имя товарищей Карла Маркса и Фридриха Энгельса, аминь.
Ритуал с ложками повторился, и коммунары набросились на пшенную кашу с прежним задором. Ордынцева сидела на давешнем месте, наискосок от меня, прятала глаза и выглядела не такой воинственной, как вчера днем. У меня были свои планы на утро, и я после завтрака к ней не подошел, а сразу же направился в барское поместье.
За сто двадцать лет там все изменилось. Вместо небольшого деревянного помещичьего дома, который получил в наследство мой предок, следующие владельцы выстроили вполне пристойный кирпичный дом с венецианскими окнами по фасаду и ионическими колонами. Судя по архитектуре, это строение было первой половины XIX века. Теперь дом был в полном запустении, с выбитыми окнами, но штукатурку пока еще не успели сбить, как и выдрать и разворовать паркетные полы. Сохранилось даже несколько внутренних дверей, загаженных, но не унесенных. Кому принадлежал дом до революции, я не знал. Здесь, в стороне от села никого из местных жителей не было и спросить оказалось не у кого.
Я обошел комнаты первого этажа. Они были совершенно пусты. Никаких остатков мебели я не обнаружил и просто присел на подоконник в просторной комнате, судя по росписи стен, бывшей гостиной. Я не знал, кто жил в этом доме, и куда делись эти люди, но вид разоренного жилища всегда вызывает грусть. Представить, что хозяева просто уехали, не получалось, напротив, я подумал, что их запросто могли убить или отправить в скитания. Лично мне делать здесь было нечего, я встал с подоконника и направился к выходу, когда услышал негромкий стук палки по паркету. Звук был ни на что не похож, этим меня заинтересовал. Ни в доме, ни поблизости, я не видел ни одного человека.
Он приближался к гостиной, из которой я не успел выйти, и в комнату вошла старенькая, лет восьмидесяти бабулька в чистом, длиннополом сарафане, когда-то малиновой, но давно сделавшейся бурой кацавейке и белом пуховом платочке на голове. В одной руке у нее была палка, в другой холщовый узелок. Увидев меня, она ничуть не испугалась, остановилась, упираясь в свою клюку, и пристально посмотрела выгоревшими от долгой жизни глазами.
– Здравствуй, бабушка, – первым поприветствовал ее я, с интересом разглядывая старушку.
– Здравствуй, батюшка барин, – ответила она, кланяясь и часто моргая темными без ресниц веками.
– Какой я тебе барин, бабушка, – ответил я, решив, что старуха перепутала меня с бывшим помещиком. – Барина здесь нет, а я просто так, прохожий, зашел осмотреть дом.
– Али не признал, батюшка? – спросила она вполне бодрым для ее лет голосом.
– Мы разве раньше встречались? – спросил я, даже не всматриваясь в ее лицо. Знакомыми мы с ней быть не могли никоим образом. – Я здесь первый раз и никогда тут раньше не бывал.
– Что, сильно я постарела? – спросила старуха, как мне показалось, горько поджимая губы. – Да и то, как не постареть, столько годов прошло! А ты, почитай все такой же.
Выяснять, кто как выглядит, мне было не очень интересно, и я начал прощаться:
– Будьте здоровы, бабушка, мне уже пора идти,
– Куда тебе спешить, батюшка, в коммунию, что ли? Мы с тобой еще толком и не поговорили. Помоги мне сесть, вот хоть на подоконник, устала я с дороги, совсем ноги не держат.
Она подошла к окну и, стряхнув коричневой ладошкой с низкого широкого подоконника пыль и осколки стекла, без моей помощи села. Я остановился у порога, не зная, уходить или остаться на несколько минут поболтать со старухой.
– Вы здешняя, из Захаркино? – вежливо спросил я.
– Раньше в ём жила, а потом перебралась сперва в Осино, потом в Перловку, – назвала она недалекие отсюда села. – Мне на одном месте долго жить не положено.
– Кому принадлежал этот дом? – спросил я, узнав, что она местная.
– После Антона Ивановича его старшему сыночку Ивану Антоновичу, а, как и он преставился, то его дочка Алена Ивановна продала имение Бекетову Николай Николаевичу,
– Какому Бекетову, биохимику?
– Этого я батюшка не знаю, слышала только, что ученый он, а чему учил, не ведаю, я отсюда почитай лет шестьдесят как в Осино перебралась.
– Откуда же вы знаете об Антоне Ивановиче? – спросил я, удивляясь, что она безошибочно назвала имя моего далекого предка, у которого я гостил здесь в XVIII века.
– Как же мне его не знать? – удивленно сказала старуха. – Я его, почитай, с той же поры, что и тебя знаю.
Теперь я уже не спешил уйти, а внимательно вглядывался в лицо новой знакомой, пытаясь за сетью морщин и времени, понять, на кого из моих знакомых той поры она похожа.
– Вижу, Алексей Григорьич, ты до сих пор меня так и не признал! – сказала она. – Бабка Ульянка я, батюшка.
– Бабушка Ульяна! – только и смог сказать я. – Сколько же вам лет?
Со старухой знахаркой мы познакомились в 1799 году. По виду ей тогда было уже хорошо за семьдесят. Она, кстати, сделала моей будущей жене Але своеобразный подарок, та начала слышать чужие мысли.
– Я, батюшка, своих годов не знаю. Помню, что когда мы с тобой встенулись впервой, была еще совсем девчонкой.
Насчет девчонки было сильно сказано. Впрочем, как в свое время исключительно точно заметил физик Альберт Эйнштейн, все, в конце концов, относительно.
– А ты как, хорошо лекарствуешь?
– Успешно, бабушка, как Алю вылечил, с тех пор всех и лечу.
– Алевтинку твою помню, потом она барыней стала. Она часто к Антону Ивановичу в гости наведывалась. И сыночка вашего Антона Алексеевича я хорошо знала. Давненько все это было…
Не знаю почему, но спросить о судьбе жены и сына я не смог. Уже второй раз мне встречались люди, которые могли рассказать об их жизни, и оба раза я ничего не узнал На этот раз почти намеренно. Пока я не представляю своих близких, затерянных в глубине времени и ушедших поколений, они для меня такие же, какими я знал их совсем недавно.
Мы замолчали, как бы отдавая дань уважению прошлому.
– Лечишь-то руками или белыми шариками? – вдруг поменяла тему разговора бабка Ульяна
Когда мы встретились с ней впервые, Аля болела крупозным воспалением легких, знахарка ее осмотрела и приговорила к смерти, но, на счастье, у меня с собой оказались антибиотики, они помогли, и девушка выздоровела. Старуху это так удивило, что она даровала Але, о чем я уже говорил, способность слышать чужие мысли.
– Шарики мои давно уже кончились. Лечу руками, – ответил я.
– И что лучше? – с лукавой улыбкой спросила она.
– Руками, – признался я – Я теперь почти все болезни вылечиваю. А ты откуда знаешь, что я стал лекарем?
– Это был тебе мой подарок, – сказала она. – Алевтинку людей слышать научила, тебя – врачевать.
Теперь мне стало понятно, откуда у меня ни с того ни с сего появились экстрасенсорные способности.
– За что же ты меня, бабушка, так наградила? – спросил я.
Никаких заслуг у меня перед старухой не было. Мы и виделись-то всего один или два раза.
– За доброту, что неведомой девчонке помог, – ответила она.
– Какой девчонке? – удивленно спросил я, не понимая, о ком она говорит.
– Мне, неужто не помнишь?
– Не помню, – ответил я, с сомнением качая головой. Возможно, какой-то девочке, как и многим другим людям, я и помогал, но никак не этой старухе.
– Значит, не помнишь? – удивилась она.
– Нет, не помню.
– А говядаря Кузьму Минина помнишь? Боярыню Морозову?
– Кого? – переспросил я. – Какого Минина, народного героя?
– Его, касатика, – ответила старуха.
– Конечно, помню, он на Красной площади стоит.
– Как это стоит? – удивилась теперь уже Ульяна.
– Ну, не сам конечно стоит, а его памятник, – сказал я, но, видя, что недоумение на ее лице не исчезает, объяснил. – Великим людям делают специальные памятники. Это вроде как лики святых на иконах только из, из… – Я подумал, что про бронзу она тоже вряд ли знает, и сказал понятное, – из чугуна.
– Кузьма из чугуна стоит? – поразилась старуха. – Вот бы дядя Кузя узнал, то-то порадовался!
– Вы что, с ним знакомы? – совсем обалдев от невероятности происходящего, спросил я.
– Как же не знакома, когда он твой друг.
– Мой друг? – повторил за ней я.
– Так ты и вправду ничего не помнишь? – наконец, поверила старуха. – И про Наталью Морозову забыл?
– Это которая боярыня, староверка? Та, что на картине Сурикова на санях в ссылку едет? Тогда ее не Натальей, а Феодосия зовут.
– Я про твою зазнобу, говорю, Наталью Георгиевну.
– Первый раз о такой слышу.
Ульяна посмотрела мне в лицо своими светлыми, старыми глазами и, кажется, поверила, что я ее не морочу.
– Знать, потом услышишь, – сказала она и встала с подоконника. – Ну, батюшка Алексей Григорьич, мне идти пора. Путь неблизкий, а ноги у меня старые.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33