– Нынче, и спехом. Про здешние корабли ничего более не говорит. Тимофею Кочневу велел возвращаться к дому – ждать его там. Мужиков – по селам, откуда пришли. Колодников – в узилища.
– А дворец? А батарея? А флот наш, Федор?
– То все кончилось, Сильвестр. Более не стрелять нам из мушкета, выточенного из деревяшки. Кончилась юность. Ну, отдыхай, друг милый, спи, там видно будет...
Вечером Петр Алексеевич велел бить алярм. Вывел своими руками «Марс» на глубину, нахмурясь оглядел дворец свой с белой дверью, с орлом на кровле, оглядел дом, построенный Гордону, амбары, сараи, мачты других кораблей. Оглядел внимательно шхипер-камеру, плотницкий сарай, где сам строгал и пилил, березы, Гремячий мыс, пристань на сваях...
Люди тихо ждали команду. Недоросли радовались – трудам конец, поскачем по вотчинам, отъедимся, отоспимся. Внезапно царь спросил у Лукова:
– Господин адмирал! Что есть фор-марса-бык-гордень?
– Фор-марса-бык-гордень есть снасть, фор-марсель подбирающая, – рявкнул Луков.
Недоросли забеспокоились – ужели все вернется к началу? Но более Петр Алексеевич ничего не спрашивал – велел идти к берегу. И уже ни разу не взглянул на озеро, где столько времени было проведено в трудах, где даже смерть видели будущие мореходы, где миновало столько всего – и дурного и хорошего.
На берегу с Патриком Гордоном сели на коней и уехали к Москве.
Потешные стояли толпой – помалкивали.
Федор Матвеевич проводил Петра взглядом, помолчал, потом велел всем, кто захочет, ехать к Москве.
– А ежели в вотчину? – спросил длинный Прянишников.
– Для чего?
Прянишников молчал, испугавшись строгого взгляда Апраксина.
– К Москве! – крикнул Апраксин. – Понял ли? И более никуда!
8. НЕДУГ
Сильвестр Петрович не помнил, как привезли его к дядюшке Родиону Кирилловичу, как подняли по лестнице в верхнюю горницу, не помнил, как миновало лето, как наступила осень. Лекарь-немец качал старой лопоухой головой – на все божье соизволение, только русское здоровье может победить такую горячку. От жара в жилах господина стольника теперь кровь чрезвычайно сгустилась. Обычно от этого умирают, впрочем надо молиться...
Марья Никитишна плакала украдкой, сидя над Сильвестром Петровичем. Худое лицо его обросло легкой светлой бородой, иногда пересохшими губами он произносил какие-то слова. Маша вслушивалась и ничего не понимала.
– Трави шкот, трави!
Потом поняла: плавает по своему озеру, строит свои корабли, живет там, на Переяславле, а не здесь, в Москве.
И днем, когда он бывал особенно бледен и желт, и ночами, когда от жара на щеках его горели красные пятна, всматривалась Маша в его лицо, спрашивала себя, чем он ей так полюбился? Почему не хочется жить ей, ежели он умрет?
Иногда к Родиону Кирилловичу приезжал князь Хилков. Они, сидя внизу, подолгу толковали о своих летописях. Маша кусала платок, – как могут они заниматься делами, когда Сильвестр Петрович при смерти!
Тайком от дядюшки Маша звала баб-ворожей, бабы шептали над водой, спрыскивали больного с уголька, покрыв его платком, кружились, творили заклинания. Маша, и веря и страшась, мелко крестилась в сенцах, молила пресвятую богородицу не оставить ее, сироту, не дать ворожеям загубить Сильвестра Петровича.
В тихий светлый прозрачный день бабьего лета Сильвестр Петрович вдруг открыл глаза, собрался с мыслями и одними губами чуть слышно промолвил:
– Здравствуй, Марья Никитишна.
Маша всплеснула руками. Шитье упало с ее колен.
– Апраксин где – Федор Матвеевич?
– В Архангельске все они, – сказала Маша, – и Петр Алексеевич с ними...
– В Архангельске?
У Маши дрожали губы, в глазах блестели слезы. Она сидела неподвижно, крепко стиснув руки у горла.
– Зачем в Архангельске?
Маша не знала. Сильвестр Петрович думал, хмуря брови. Потом слабо улыбнулся и сказал, что хочет спать. Вечером он попросил поесть, а через неделю собрался в баню – париться. Для такого случая был позван старый банщик из пленных татар – маленький, страховидный, ловкий и скользкий, как бес. Дядюшка рассказал ему, какая была болезнь, татарин кивнул бритой головой:
– Якши!
Лекарь, случившийся при беседе, схватился за голову: как бы вместо лечения не приключилась смерть.
Окольничий плюнул, – чего немец врет, когда же такое было, чтобы человек от бани помер? Татарин все кивал – якши, якши, он-де знает...
Мыльню топили с утра – сам татарин и его подручный, глухонемой, по кличке Глухарь. В липовые чаны липовыми же ведрами носили «мягкую» воду из дальнего колодезя. В кунганах татарин замешал квас – мятный с травами, чтобы этим квасом поддать пару, когда придет час. На полках и на лавках Глухарь раскидал принесенное в мешке сено, с поясным поклоном, перекрестившись, положил своей же работы веники. В туесах стояли ячное пиво и татарская вода с уксусом и травой полынью, для последнего, легкого пару.
Улыбаясь серьезному лицу татарина, истовому поклону Глухаря, всей торжественности маленькой мыленки окольничего, Сильвестр Петрович ничком лег на полок, вдохнул всей грудью сильный и добрый запах наговорного сена и сладко задремал, покуда ловкие руки татарина отбивали дробь по его лопаткам, по спине, по плечам. Глухарь по знакам татарина поддавал мятным квасом, сквозь слюдяные оконца фонаря светила свеча, дышать становилось все горячее, сердце билось ровными могучими толчками, гнало кровь по телу, горячий воздух благодатно ширил грудь. А татарин уже плясал на спине крепкими маленькими ступнями, весело и бойко приговаривая:
– Ай, якши, ай-ай, якши, ай, ну, якши!..
И чмокал языком:
– Паф-паф-паф!
А Глухарь, макая веники в знахарское сусло, теплое и пахучее, уже поддавал с боков по ребрам, потом в межкрылье, по плечам, по шее и мычал радостно, – дескать, хорошо все будет, уж мы-то наше рукомесло знаем, уж мы-то утешим...
Внезапно распахнулась дверь – и в мыльню ввалились Яким Воронин и Луков. Заехали навестить болящего, а он в бане, ну тем случаем и им бог велел кости распарить.
– Да вы откуда? – спросил Сильвестр Петрович.
– С моря! Мы, брат, нынче морские корабельщики! – сказал Луков. – Вчера только возвернулись. Чего бы-ыло!
Вперебой стали рассказывать об Архангельске, о том, как строятся там нынче корабли, как остался там воеводой Федор Матвеевич Апраксин...
Воронин вдруг всплеснул руками, закричал:
– Да ты стой, ты погоди, про Ваську-то Ржевского ведаешь ли?
Иевлев молча смотрел на Якима.
– Ей-ей, не ведает, ей-ей! – радовался Воронин. – До него, детушка, коне рукою не достать. Воеводою поехал в Ярославль...
Сильвестр Петрович отмахнулся.
Оба – и Луков и Воронин – стали креститься, что-де не брешут, провалиться им на сем месте, да поглотит их геенна огненная...
– Двое всего воевод ныне из нашего брата, потешных, – с грустью сказал Луков: – Федор Матвеевич – работник, да Василий Андреевич – наушник, да ябедник, да доносчик...
– Ну и нечего об сем толковать! – заключил Воронин. – Его государева воля...
Беседа этим и кончилась, началось веселье. Татарин, скаля зубы, плясал по Воронину, Луков поддавал пару – по-своему, чтобы глаза вон повылезли, хлестался наверху, орал предсмертным голосом:
– Батюшки, ахти мне, помираю, отцы! Братцы, плесните холодненького! Лихом не поминайте, детушки...
Луков, весь в мыльной пене, плясал, выпевая:
Ой, жги, жги, жги,
Разметывай!
Иевлев тихо лежал на полке, завидовал тем, кои видели Белое море нынче, кои плавали на нем, дышали добрым, крутым, соленым ветром...
После бани размякли. Воронин уговаривал татарина креститься, обещал ему за то подарить ефимков сколько унесет. Татарин посмеивался, вертел головой. В доме Родиона Кирилловича сели пить мед. Луков с Ворониным переглянулись, Воронин сказал со вздохом:
– Великий шхипер велел проведать – не пора ли сватов засылать? Как скажешь, господин Иевлев?
Иевлев поднял голову, взглянул в глаза Родиону Кирилловичу, помедлил и молвил не спеша, чтобы все поняли – то не шутка:
– Кланяюсь тебе, Родион Кириллович. Твоя воля – мне закон.
У старика задрожали руки. Он поправил очки, оглядел веселые распаренные лица Воронина и Лукова, тихо сказал:
– Как ни заплетай косу, не миновать – расплетать. Засылайте!
Наверху что-то упало, покатилось, дядюшка, оглаживая бороду, поднялся:
– Пойти кошку прогнать, чтоб кувшины не била...
Луков и Воронин тоже поднялись.
– Ну, Сильвестр, – сказал Воронин, – пропала твоя головушка: для щей люди женятся, а от добрых жен – постригаются. Жалко мне тебя...
Луков выпил еще меду, обтер усы, вздохнул:
– Сороку взять – щекотлива, ворону – картава; оженимся мы с тобой, Яким, не иначе, как на сове. То-то ему позавидуем. Прощай, Сильвестр. Жди сватов...
9. ГОЛУБКА И СОКОЛ
Студеным вечером на Параскеву-Пятницу в доме Родиона Кирилловича с шумом распахнулась дверь, вошел Меншиков, весь в снежной изморози, сказал с порога:
– Готовьтесь, едет. Да пугаться нечего, все ладно будет...
Не успели сесть – воротник стал раскрывать скрипящие ворота, у крыльца заржали, подравшись, кони, в сенях сбивали снег с сапог, хохотали сиплыми голосами. Родион Кириллович, опираясь на костыль, поклонился гостям низко.
– Сватались к девице тридцать с одним, а быть ей за единым – за ним! – быстро говорил Петр, щурясь на яркое пламя свечей. – По-здорову ли живешь, Родион Кириллович?
И не слушая ответа, не садясь, говорил:
– У вас товар – у нас купец, где у тебя, Родион Кириллович, голобец?
– По обряду, государь, по обряду! – кричал Меншиков. – Ничего не рушено, все справедливо!
Окольничий, светло улыбаясь, взял Петра за руку – подвел к печи. Царь положил ладонь на печной столб, как полагается свату, стоял у печи – огромный, глаза жарко блестели, говорил не останавливаясь, вздергивая головой:
– Никому против свата не ухвастать: купец наш души доброй, силы сильной, казны у него не считано, куниц да соболей не перевозить, не переносить, вотчина – что и глазом не окинуть, рухлядишка – что и конем не объехать...
Потешные, Лефорт, Гордон, Голицын, Нарышкин – хохотали, садясь по лавкам, в горнице пахло снегом, пивом, табаком, длинные тени метались по стенам, то и дело хлопала дверь – входили все новые и новые люди.
– Ваш товар нам люб, – твердо и серьезно сказал Петр. – Люб ли вам наш?
Родион Кириллович взглянул в открытое честное лицо Иевлева, помолчал, ответил слабым, но ясным голосом:
– Не за отца отдать, а за молодца. Моя девка умнешенька, прядет тонешенько, точит чистешенько, белит белешенько, да из нашего послушания никогда не выходила...
Петр кивнул. Потом, оборотясь ко всем, спросил:
– Сокола видели, братцы?
– Видели, видели! – загудели в горнице.
– Ну, так будем глядеть сизую голубку.
И, широко шагая за семенящим и прихрамывающим Родионом Кирилловичем, сам пошел искать Марью Никитишну по дому. Вскрикивая, она уходила от них, голос ее делался все слабее и слабее. Потом все затихло. Наконец раздались тяжелые шаги Петра. Родион Кириллович отворил перед невестой дверь, и царь громко сказал:
– Вот она – сизая голубка! Жениху да невесте сто лет да вместе!
С силой оторвал Машины руки от ее лица, сжал обеими ладонями ее зардевшиеся щеки и крепко поцеловал в полуоткрытые губы. Потом громко крикнул:
– Быть же винной чаре на первых засылах. Наливай, Родион Кириллович, пусть обносит...
Старик, подняв сулею, налил кубок. Руки у него дрожали, сулею принял от него Луков, стал наливать чару за чарой.
Маша пошла с подносом меж гостями, кланяясь каждому низко и не смея никому взглянуть в глаза.
За столом Петр посадил ее по новому, неслыханному обычаю рядом с Иевлевым и сразу забыл о сватовстве. Отвалившись к стене, уперев большие кулаки в столешницу, рассказывал, что в королевстве аглицком заведен новый обычай: чины в армии не даются за заслуги, а покупаются за большие деньги. Кто не поскупится – тому и генералом быть, а кто беден – тому и капитана до старости не дождаться.
– Ловко! – сказал Иевлев.
– Молодец! – усмехнулся Гордон. – Нет лучше, как он придумал. Раны ничего не стоят, деньги все стоят...
И плюнул, осердясь.
– Вишь, – сказал Петр, – не без пользы и для нас... Теперь, глядишь, кто победнее и к нам в службу с охотой прибудут...
Все промолчали. Петр пытливо взглянул на Иевлева, на Лукова, на Меншикова, вздернул головой и велел подать себе бумагу да перо. Попыхивая трубкой, быстро писал список – кому по весне ехать в город Архангельский. Сердился на Меншикова, что прекословит, зачеркивал, опять писал. Потом писал Иевлев – какие надо брать с собою корабельные припасы, а Петр, похаживая по горнице, диктовал. Прощаясь, сказал невесте:
– Ну что, свет мой, русая коса, моя девичья краса, чего не воешь?
Положил руку на ее плечо, велел строго:
– Без меня свадьбы не играть!
И оборотился к старику окольничему:
– Покуда зима, собери, Родион Кириллович, все листы, что до морского дела касаемы, и все списки летописные. Пусть Сильвестр читает. Он у нас не глуп на свет уродился.
И, низко наклонившись, чтобы не удариться о притолоку, вышел из горницы. За ним с шумом и шутками хлынули все остальные. Было уже далеко за полночь. Крупными хлопьями падал снег, по узким улочкам подвывала начинающаяся вьюга. Обсыпанные снегом, неподвижно дремали караульщики с алебардами, дозорные пешего строю похаживали с мушкетами от угла до угла, спрашивали у всадников:
– Кто такие? За какой надобностью?
Луков отвечал каждому:
– Воинские люди за государевым делом, открывай рогатку, покуда плети не получил...
Рогатки скрипели, дозорные опасливо втягивали голову в плечи: кто ни пройдет, тот и дерется, эдак и своего веку не изжить...
Петр ехал с Меншиковым, говорил раздумывая:
– Море, море... и радость не в радость без него, Данилыч. Повидал летом, а нынче все оно чудится. Отчего так? – И, не дожидаясь ответа, продолжал: – Дождаться весны – и опять к Архангельску. Корабли строить, моряков искать. Трудно... Как там Федор Матвеевич справляется, а?
ГЛАВА ВТОРАЯ
То не беда, коли во двор взошла, а то беда, как со двора не идет.
Пословица
Правда истомилась, лжи покорилась
То же
1. МОНАСТЫРСКИЕ СЛУЖНИКИ
В церкви Сретенья Николо-Корельского монастыря отошла всенощная. Старцы, в низко надвинутых клобуках, в грубого сукна рясах-однорядках и волочащихся по ступеням храма мантиях, стуча посохами и мелко крестясь, неторопливо шли в келарню ужинать. Игумна Амвросия поддерживали под локотки отец келарь и отец оружейник: игумен был немощен, едва шагал негнущимися ногами. Лицо у Амвросия было сердитое, под клочкастыми, еще черными бровками поблескивали маленькие недобрые глазки.
Рыбаки, служники монастыря, завидев игумна, встали. Но он отвернулся, не благословил никого: потопили карбасы, потеряли дорогие снасти, а еще просят благословения...
Кормщик Семисадов, проводив братию взглядом, плюнул в сторону, за сосновое могильное надгробье, покачал головой.
– Худо, други. Не миновать беды.
Дед Федор – старенький, худенький, легонький, исходивший море вплоть до Карских ворот, два раза зимовавший на Груманте, бесстрашный и добрый рыбацкий дединька, – вздыхал, моргал, шептал кроткую молитву, как бы не засадили монаси доживать старость в тюремные подвалы, во тьму, на хлеб да на воду до скончания живота.
– Хотя бы покормили, треклятые молельщики, перед началом-то! – зло молвил кормщик Рябов. – Так голодными и предстанем рабы божий на их скорый суд...
В келарне монахи пели молитву.
– Тоже молельщики! – сказал Семисадов. – Ни складу, ни ладу...
Покуда монахи ужинали, салотопник Черницын принес каравай хлеба, рыбу-палтусину и две редьки. Палтусина была строгого посолу, такая не протухнет никогда. Рыбаки ели молча, запивали родниковой водой из корца. Потом собрали крошки, корочки, завернули в лопушки, – мало ли что решит божий суд.
– Давеча без вас обоз куда-то отправили, – рассказывал Черницын. – Я считал, считал подводы, да и счет потерял. Перегрузили на струги – не менее полсотни посудин. И все рыба хорошая, дорогая. Как деньгами не подавятся – монаси проклятые...
Кормщик Аггей усмехнулся.
– О прошлом годе казны привезли – две подводы ефимков. На струге те ефимки бечевой тянули по Двине. Свалили в яму каменну!
– Божьи, божьи деньги! – крикнул рыбацкий дединька. – Вам не считать!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74