Что за салма?
– А пролив, по-нашему – салма! – сказал Рябов.
– Пошто сказано здесь про камень подводный – «токмо неуверенно»? – спросил Петр, тыкая в лист книги пальцем.
– Я, государь, грамоте не знаю, – сказал Рябов, глядя в румяное лицо царя. – А коли пишут «токмо неуверенно», то означает, что сей морского дела старатель в обман плавателя не вводит и лишь упреждает для всякого опасения...
Лоцию читали долго, пока не изменился ветер и не запенилось гребешками море. Перед тем как уходить из каюты наверх, Петр велел Иевлеву спрятать книгу в надежное место. К вечеру яхту стало так швырять, что дель Роблес оробел и для бодрости выпил рому. Дважды дед Федор и Рябов предупреждали испанца, что надо сбросить паруса, неровен час ударит торок, как бы не случилось греха. Дель Роблес не слушался. Торок действительно ударил, неубранный парус лопнул с грохотом, подобным пушечному выстрелу. Снасти со свистом рубили воздух, пенный сердитый вал перехлестнул шканцы, унес зазевавшегося рыбацкого сына Мотьку, бочку с крупой, запасные лоски. Антип стоял у штурвала неподвижно, глаза его смотрели твердо, ставил судно поперек волны, как в давние молодые годы. Рябов подошел к нему близко, спросил:
– Может, отдохнешь маненько, батюшка?
– Успею!
Иподиакон и ризничий владыки Афанасия ревели на палубе молебен о спасении христианских душ; бояре, подвывая от страха, мелко крестились, сулили богу ослопные свечи, коли достигнут твердой земли, мешали матросам, вопили, чтобы заворачивать к берегу. Афанасий с Патриком Гордоном стояли у мачты, оба простоволосые, словно рубленные из дуба, ругались о вере. Гордон путал русские фразы с латынью. Афанасий, утирая лицо от соленых брызг, слушал внимательно, иногда вдруг яростно возражая.
– А ты... сердитый! – сказал Гордон.
– Ныне укатался, в старопрежние времена, верно, грозен был.
– Это ты кому-то вырвал бороду на соборе?
Афанасий добродушно засмеялся:
– Бешеный расстрига Никита Пустосвят в Грановитой палате на меня кинулся, да и ну рвать мне бороду. Ходил я с босым рылом, стыдобушка. Припоздал маненько, как бы знатье – я бы ему, собаке, сам первый бородищу вытаскал...
– И католики и протестанты – все дерутся, – произнес Гордон. – Нехорошо...
– А ты разве не дерешься?
– Я не поп.
– А попу и подраться нельзя? Вон, ты енерал, а я поп, возьмемся на земле в пристойном месте – кто кого одолеет? Шпагой-то я колоться не научен, а вот на кулачки – поспособнее. Выйдешь со мной, а?
Гордон не ответил, стал всматриваться в берега, о которые с грохотом разбивались могучие морские валы.
– Жить-то не скучно тебе, енерал? – спросил Афанасий.
– Бывает скучно очень! – сказал Гордон.
– И мне тяжко бывает. Так-то тяжко. Для чего, думаешь, оно все? Нет, не умилительно, нет...
Подошел Петр, покусывая крупные губы, стал всматриваться, не откроется ли залив, чтобы отстояться, спастись от шторма.
– Гони вон, государь, шиша проклятого, фрыгу, – сказал Афанасий, – какой из него шхипер? Ставь Рябова шхипером – спасемся. Кормщик толковый, иноземец ему только мешает. Ей-ей так...
– Иноземец – шиш? – спросил Гордон.
– Фрыгой еще прозываем, – с усмешкой ответил Афанасий.
– Я тоже фрыга?
– А бог тебя ведает, – сощурившись на Гордона, сказал владыко. – Мы с тобой хлеба-соли не едали, делов не делывали...
Петр послушался Афанасия, велел испанцу отдать Рябову говорную трубу. Рыбаки побежали по палубе быстрее, бестолочь кончилась, люди понимали командные слова. Что было непонятно потешным – переводил Иевлев. Апраксин, Воронин, Меншиков взялись крепить грузы, чтобы не пробило борт. Даже жирный Ромодановский тянул с Семисадовым снасть – спасался от гибели в пучине. На корме царский поп Василий придумал исповедовать и причащать желающих, но таких не находилось. Дед Федор было собрался, но за недосугом позабыл. Никита Зотов, пьяненький, сидел в углу за бочками, попивал из штофа, манил к себе пальцем попа Василия: выпьем, мол, батя, вдвоем, все веселее будет. Чтобы не смыло волной, Стрешнев привязал себя веревкой к кулям, кули мотало по палубе, Стрешнев выл...
– Худо? – спросил Афанасий у Рябова.
– Вон они, Унские рога, открылись! – сказал Рябов. – Вишь, мыс Красногорский рог? Вишь, гора Грибаниха? А вон Яренский рог. Антип туда идет. Камни там подводные, ежели на камни не кинет волною – проскочим. Проскочить, верно, нелегко. Вишь, пылит буря...
В мелком дожде, в водяной пыли мощные валы накатывались на прибрежные камни, взмывали кверху, изжелта-белая пена бурлила у берегов. И чем ближе подходила яхта к спасительной гавани, тем яснее было видно, как трудно войти в нее так, чтобы не ошибиться стрежем и не сесть на подводные скалы.
Сбросив с широких плеч насквозь промокший кафтан, в рубахе, расстегнутой на груди, в рыбацких бахилах, с сизыми от холодного ветра щеками, спокойный, негнущийся на визжащем штормовом ветру, Антип неподвижно стоял у штурвала, меряя взором несущиеся навстречу берега Унской губы.
Все затихли вокруг.
Никто даже не крестился в эти страшные секунды. С дикой силой несла буря утлое суденышко, как казалось, прямо на камни. Ветер визжал, выл, стонал на тысячи ладов. Грохотали волны, разбиваясь о черные камни, и нельзя было поверить, что судно избежит сокрушительного последнего удара...
– Куда? – спросил Петр, остро вглядываясь в Антипа.
– Куда надо, государь, – почти спокойно ответил Тимофеев.
– На подводные камни идешь! – крикнул Петр.
И, сделав еще шаг вперед, он крепко схватил штурвал.
– Уйди, государь! – с суровой силой велел Антип. – Мое тут место, а не твое. Знаю, что делаю!
Петр попятился, Антип все еще медлил. Сузив глаза, рассчитывал бег судна, волну, силу ветра, стреж, безопасный от подводных камней. Он словно целился. Так целится стрелок в идущего на него медведя: промахнулся – смерть...
Со скрипом, со скрежетом завертелся штурвал, яхта почти легла на бок, буруны на черной подводной скале остались слева, Антип резко переложил штурвал еще раз, судно шло стрежем, опасность была позади, ветер шумел не так свирепо, Антип обходил другой ряд камней. Впереди во мгле показались строения Пертоминского монастыря, деревянная, почерневшая от времени звонница, купола, стены...
Рябов хлопнул Антипа по плечу, тот обернулся – бледный, похудевший, словно другой человек.
– Ну, батюшка! – сказал Рябов. – Кормщить тебе еще и кормщить! Рано на печь засел...
– Бери штурвал! – ответил Антип. – Глотка пересохла!
Дед Федор подал ему в кружке воды, он выпил залпом, помотал головой. В это время царь взял его за локоть, другой рукой обнял за шею, наклонился, поцеловал трижды, приказал, чтобы принесли водки.
– Шапку ему мою да кафтан! – крикнул Петр.
Меншиков, улыбаясь веселыми глазами, стоял неподвижно, на подносе держал стаканчик с водкой и кренделек. Антип выпил водку, утер бороду, стал натягивать на себя царский кафтан. Кафтан был ему велик, старик стоял смешно растопырив руки, моргая распухшими усталыми веками. Меншиков подал шапку. Антип взял ее обеими руками, нахлобучил на сивую голову, вновь застыл. Петр порылся в кошельке, протянул Антипу червонец.
– Ну, что ж... – сказал Антип. – Сколько годов прожил, не напивался, нынче согрешу за твое, государь, здоровье. Прости!
Петр засмеялся, ответил осипшим на ветру голосом:
– Нынче все согрешим, кормщик! Когда и согрешить, как не сегодня...
После того как царь и свитские сошли с яхты, Рябов с усмешкой сказал Антипу:
– Может, батюшка, ради нынешнего дня и нас с Таисьей простишь?
Антип подумал:
– Может, и прощу. Сымай с меня кафтан царский, – день будний, что его затаскивать. Шапку прячь. А червонец пропьем!
6. «ДРУЖЕЛЮБНО УЧАША»
– Баню, баню спехом топите! – велел Петр игумну Пертоминского монастыря и, согнувшись, чтобы не удариться лбом о притолоку, вошел в низкую, теплую, душную келью.
На звоннице неистово, вперебор, весело, словно на пасху, били колокола, иноки-рыбаки стояли в монастырском дворе открыв рты, верили и не верили, что сам царь Петр Алексеевич пожаловал в их бедный, заштатный монастырь. А Александр Данилович Меншиков уже распоряжался и приказывал, как и чем потчевать государя, куда везти бревна для креста, который срубит сам Петр Алексеевич в ознаменование своего чудесного спасения, где быть царской спальне, куда разместить намокших и продрогших свитских. Бояре постарше умильно молились на паперти монастырского храма, прикладывались к каменным ступеням, крестились, рыдая счастливыми слезами, ругали напуганного монастырского ктитора, что нет в монастыре дорогих ослопных свечей...
В море попрежнему свистел ветер, вздымал пенные черные валы, волны тяжело ухали, разбиваясь о берег. Серые тучи быстро неслись по небу, иногда вдруг проливался короткий ливень, потом небо вновь очищалось, светлело...
Старенький инок с детским взглядом голубых глаз поклонился Иевлеву и Апраксину, повел за собою в келью на отдых. Здесь, на широкой лавке, укрывшись кафтаном, положив голову на дорожную подушку, спал человек крепким молодым сном...
– Кто таков? – спросил Апраксин инока.
Инок не успел ответить, Сильвестр Петрович узнал князя Андрея Яковлевича Хилкова, весело тряхнул его за плечи, велел вставать. Хилков сонным взглядом долго смотрел на Иевлева, потом воскликнул:
– Мореплаватель достославный?
И вскочил с лавки, радуясь нечаянной встрече.
– Ужели морем пришли?
– Морем! – сказал Иевлев. – А ты-то как, князюшка?
Хилков, натягивая кафтан и застегиваясь, коротко рассказал, что ездит уже долгое время по монастырям, читает летописи, списывает с некоторых, наиболее интересных, копии для Родиона Кирилловича Полуектова. Позабыв расчесать волосы, не обувшись, вытащил из-под лавки, на которой спал, кованный железом сундучок, открыл репчатый, круглый, хитрой работы замочек и выложил на дубовый стол груду мелко исписанных листов. Апраксин протянул было руку, Хилков весь словно ощетинился, попросил:
– Ты, Федор Матвеевич, для ради бога, сначала обсушись. Вон с тебя вода так и льет...
Апраксин усмехнулся – больно мил показался Андрей Яковлевич со своей боязнью, что испортят его драгоценные листы...
– Поверишь ли, Сильвестр Петрович, – горячо и радостно говорил Хилков, – рука правая занемела от писания. От самого плеча ровно бы чужая. Бумага кончилась, едва у соловецкого игумна выпросил. Нынче опять кончилась. Не дадите ли хоть малую толику...
И, не слушая ответа, вновь перебирал свои листы, читая и рассказывая о том, как в Соловецком монастыре отыскалась летопись всеми позабытая – вот из сей летописи некоторые замечательные истории...
За окошком, на воле, опять стемнело; Хилков высек огня, зажег свечу в дорожном подсвечнике, стал читать о шведском стоянии под Псковом, о геройстве воевод Морозова, Бутурлина и Гагарина, о том, как пришел конец приводцу шведскому Эверту Горну, убитому славными русскими людьми. Апраксин переодевался в углу кельи, но слушал внимательно, Сильвестр Петрович тихонько попыхивал трубочкой. Андрей Яковлевич читал мерным голосом, спокойно, как того требовали строки древнего летописца, но левая рука его от внутреннего волнения часто сжималась в кулак, и было видно, как горячо сочувствует он осажденным псковичанам и как радуется их подвигу.
Без стука вошел Александр Данилович, заругался, что не идут к ужину, но Апраксин погрозил ему кулаком, он смолк. Хилков читал другой лист о Новгороде, о том, как шведы грабили церкви и ставили на правеж честных людей доброго имени, как было горько отдать шведам русские города Иван-город, Ям, Копорье, Орешек. Меншиков сердито закашлял, засопел носом, сказал, что лучше водку пить, нежели эдакую печаль слушать.
– Государь попарился? – спросил Апраксин.
– Уже какое время с кормщиками беседует...
Хилков удивился – ужели Петр Алексеевич здесь? Александр Данилович захохотал, затряс головой – ну и чудной человек князенька, за своими листами государя не приметил...
В монастырской трапезной горели свечи, монахов не было ни одного. Петр, с глянцевитым после бани лицом, с мокрыми, круто вьющимися волосами, без кафтана, с трубкой в руке, улыбаясь ходил по скрипящим половицам, вздергивая плечом, слушал рассказ Рябова о поморских плаваниях. Хилков низко поклонился, Петр вдруг весело ему подмигнул и погрозил пальцем, чтобы не мешал слушать. Рябов не торопясь, тоже с улыбкой рассказывал:
– Идем, допустим, без ветра, по реке вниз. Зачем об стреже, об фарватере, как ты изволишь говорить, думать? Ну, лесину и привязываем к лодье – сосенку али елочку. Она легонькая, ее и несет как надо – стрежем впереди лодьи, а наше дело только от мелей шестами отпихиваться...
Петр засмеялся:
– Ну, хитрецы, ну, молодцы! Еще что удумали?
– Много, государь, разве все перескажешь? Еще ворвань...
– Что за ворвань?
– А жир, государь, тюлений али нерпичий. Мы, как в море идем, бочки имеем с жиром. Ударит буря-непогода, мы ворвань из бочек – в мешки готовы перелить и ждем худого часу. Как молиться время придет, отходную себе петь, мы с тем пением мешки – в воду на веревках. Жир волнение и стишает...
Антип Тимофеев, красный от выпитой водки, степенно оглаживая бороду, кивал – верно-де, делаем, бывает. Дед Федор тоже кивал. Испанец дель Роблес, оглядывая стол исподлобья, несколько раз порывался вмешаться, но его не слушали. Наконец, с трудом выбирая русские слова и перемешивая их с немецкими и английскими, он сказал, что русским пора перестать строить плоскодонные суда, такие суда никуда не годятся, они валкие и плохо управляются на волне. Рябов нахмурился и насмешливо ответил:
– Килевой корабль дело доброе, да не для всякой работы. На килевом по нашему следу за плоскодонкой не вдруг пойдешь. Килевой корабль особую гавань требует, а мы от взводня везде укроемся и перезимуем где бог пошлет. Осадка у нас малая, мы к любому берегу подойдем. Как прижмет во льдах, мы свое плоскодонное суденышко и на льдину вытащим воротом, а с килевым бы пропали. И осушка нам при отливе не страшна, а килевой обсох – и все тут. Учат все учителя, а сами только по нашему следу и ходят...
– Учиться-то есть чему! – оборвал его Петр. – Больно головы задирать мы мастаки...
– Коли есть – нам не помеха, – спокойно сказал Рябов, – а вот, государь, коли-ежели и учитель ничего не смыслит...
Петр стукнул чубуком по столу:
– Рассуждать поспеем. Дело сказывай!
– Дело так дело. Давеча сей мореплаватель смеялся, что-де мы, поморы, свои суда вицей шьем, гвоздя не имеем. Да наши кочи, да лодьи, да карбасы, вицей шитые, там ходят, господин корабельщик, где вы и во сне не видывали бывать. Судно во льдах расшаталось, гвоздь выскочил, еще течи прибавлено. А вица от воды разбухает, от нее течи никогда не будет...
Испанец молчал, надменно поглядывая на Рябова, рыбаки посмеивались в бороды, – задал кормщик иноземцам жару, нечего и ответить...
В наступившей тишине вдруг раздался спокойный голос Хилкова, словно бы размышляющего вслух:
– Так, государь, сей кормщик верно говорит. По весне был я в Соловецкой обители, и архимандрит оной Фирс дал мне список жития Варлаама Керетского, древней летописи пятнадцатого века...
Петр с удивлением посмотрел на Хилкова, словно увидел его впервые, спросил резко:
– Что за Варлаам? О чем толкуешь?
– О летописи Керетского, государь, где сказано так, что я накрепко запомнил и мыслю – всем твоим корабельщикам сии слова летописи навечно надо знать...
Голос Хилкова зазвенел, лицо вспыхнуло, с твердостью и силой он произнес:
– Сказано летописцем Керетским: «но и род его хожаша в варяги, доспеваша им суда на ту их потребу морскую, и тому судовому художеству дружелюбно учаша»... Не нас варяги, но мы их учили суда для морского хождения строить.
И Хилков повторил:
– Дружелюбно учаша!
Лицо Петра смягчилось, он взглянул прямо в глаза Андрею Яковлевичу, произнес с неожиданной грустью в голосе:
– Дружелюбно учаша. Славные слова! Ладно сказано!
И, опершись рукою на плечо Патрика Гордона, еще раз повторил:
– Слышите ли, господин генерал и адмирал и еще кто вы у нас, запамятовал. Слышите? Дружелюбно учаша. За то и пить нынче будем... Наливайте всем, да не скупитесь, господин Гордон!
К утру в трапезной монастыря остались Петр, Апраксин, Меншиков, Гордон, Воронин, Иевлев и Хилков. Морского дела старателей, уставших в бурю, сморил крепкий сон. Антип Тимофеев, напившись, стал срамословить, Рябов его увел.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74
– А пролив, по-нашему – салма! – сказал Рябов.
– Пошто сказано здесь про камень подводный – «токмо неуверенно»? – спросил Петр, тыкая в лист книги пальцем.
– Я, государь, грамоте не знаю, – сказал Рябов, глядя в румяное лицо царя. – А коли пишут «токмо неуверенно», то означает, что сей морского дела старатель в обман плавателя не вводит и лишь упреждает для всякого опасения...
Лоцию читали долго, пока не изменился ветер и не запенилось гребешками море. Перед тем как уходить из каюты наверх, Петр велел Иевлеву спрятать книгу в надежное место. К вечеру яхту стало так швырять, что дель Роблес оробел и для бодрости выпил рому. Дважды дед Федор и Рябов предупреждали испанца, что надо сбросить паруса, неровен час ударит торок, как бы не случилось греха. Дель Роблес не слушался. Торок действительно ударил, неубранный парус лопнул с грохотом, подобным пушечному выстрелу. Снасти со свистом рубили воздух, пенный сердитый вал перехлестнул шканцы, унес зазевавшегося рыбацкого сына Мотьку, бочку с крупой, запасные лоски. Антип стоял у штурвала неподвижно, глаза его смотрели твердо, ставил судно поперек волны, как в давние молодые годы. Рябов подошел к нему близко, спросил:
– Может, отдохнешь маненько, батюшка?
– Успею!
Иподиакон и ризничий владыки Афанасия ревели на палубе молебен о спасении христианских душ; бояре, подвывая от страха, мелко крестились, сулили богу ослопные свечи, коли достигнут твердой земли, мешали матросам, вопили, чтобы заворачивать к берегу. Афанасий с Патриком Гордоном стояли у мачты, оба простоволосые, словно рубленные из дуба, ругались о вере. Гордон путал русские фразы с латынью. Афанасий, утирая лицо от соленых брызг, слушал внимательно, иногда вдруг яростно возражая.
– А ты... сердитый! – сказал Гордон.
– Ныне укатался, в старопрежние времена, верно, грозен был.
– Это ты кому-то вырвал бороду на соборе?
Афанасий добродушно засмеялся:
– Бешеный расстрига Никита Пустосвят в Грановитой палате на меня кинулся, да и ну рвать мне бороду. Ходил я с босым рылом, стыдобушка. Припоздал маненько, как бы знатье – я бы ему, собаке, сам первый бородищу вытаскал...
– И католики и протестанты – все дерутся, – произнес Гордон. – Нехорошо...
– А ты разве не дерешься?
– Я не поп.
– А попу и подраться нельзя? Вон, ты енерал, а я поп, возьмемся на земле в пристойном месте – кто кого одолеет? Шпагой-то я колоться не научен, а вот на кулачки – поспособнее. Выйдешь со мной, а?
Гордон не ответил, стал всматриваться в берега, о которые с грохотом разбивались могучие морские валы.
– Жить-то не скучно тебе, енерал? – спросил Афанасий.
– Бывает скучно очень! – сказал Гордон.
– И мне тяжко бывает. Так-то тяжко. Для чего, думаешь, оно все? Нет, не умилительно, нет...
Подошел Петр, покусывая крупные губы, стал всматриваться, не откроется ли залив, чтобы отстояться, спастись от шторма.
– Гони вон, государь, шиша проклятого, фрыгу, – сказал Афанасий, – какой из него шхипер? Ставь Рябова шхипером – спасемся. Кормщик толковый, иноземец ему только мешает. Ей-ей так...
– Иноземец – шиш? – спросил Гордон.
– Фрыгой еще прозываем, – с усмешкой ответил Афанасий.
– Я тоже фрыга?
– А бог тебя ведает, – сощурившись на Гордона, сказал владыко. – Мы с тобой хлеба-соли не едали, делов не делывали...
Петр послушался Афанасия, велел испанцу отдать Рябову говорную трубу. Рыбаки побежали по палубе быстрее, бестолочь кончилась, люди понимали командные слова. Что было непонятно потешным – переводил Иевлев. Апраксин, Воронин, Меншиков взялись крепить грузы, чтобы не пробило борт. Даже жирный Ромодановский тянул с Семисадовым снасть – спасался от гибели в пучине. На корме царский поп Василий придумал исповедовать и причащать желающих, но таких не находилось. Дед Федор было собрался, но за недосугом позабыл. Никита Зотов, пьяненький, сидел в углу за бочками, попивал из штофа, манил к себе пальцем попа Василия: выпьем, мол, батя, вдвоем, все веселее будет. Чтобы не смыло волной, Стрешнев привязал себя веревкой к кулям, кули мотало по палубе, Стрешнев выл...
– Худо? – спросил Афанасий у Рябова.
– Вон они, Унские рога, открылись! – сказал Рябов. – Вишь, мыс Красногорский рог? Вишь, гора Грибаниха? А вон Яренский рог. Антип туда идет. Камни там подводные, ежели на камни не кинет волною – проскочим. Проскочить, верно, нелегко. Вишь, пылит буря...
В мелком дожде, в водяной пыли мощные валы накатывались на прибрежные камни, взмывали кверху, изжелта-белая пена бурлила у берегов. И чем ближе подходила яхта к спасительной гавани, тем яснее было видно, как трудно войти в нее так, чтобы не ошибиться стрежем и не сесть на подводные скалы.
Сбросив с широких плеч насквозь промокший кафтан, в рубахе, расстегнутой на груди, в рыбацких бахилах, с сизыми от холодного ветра щеками, спокойный, негнущийся на визжащем штормовом ветру, Антип неподвижно стоял у штурвала, меряя взором несущиеся навстречу берега Унской губы.
Все затихли вокруг.
Никто даже не крестился в эти страшные секунды. С дикой силой несла буря утлое суденышко, как казалось, прямо на камни. Ветер визжал, выл, стонал на тысячи ладов. Грохотали волны, разбиваясь о черные камни, и нельзя было поверить, что судно избежит сокрушительного последнего удара...
– Куда? – спросил Петр, остро вглядываясь в Антипа.
– Куда надо, государь, – почти спокойно ответил Тимофеев.
– На подводные камни идешь! – крикнул Петр.
И, сделав еще шаг вперед, он крепко схватил штурвал.
– Уйди, государь! – с суровой силой велел Антип. – Мое тут место, а не твое. Знаю, что делаю!
Петр попятился, Антип все еще медлил. Сузив глаза, рассчитывал бег судна, волну, силу ветра, стреж, безопасный от подводных камней. Он словно целился. Так целится стрелок в идущего на него медведя: промахнулся – смерть...
Со скрипом, со скрежетом завертелся штурвал, яхта почти легла на бок, буруны на черной подводной скале остались слева, Антип резко переложил штурвал еще раз, судно шло стрежем, опасность была позади, ветер шумел не так свирепо, Антип обходил другой ряд камней. Впереди во мгле показались строения Пертоминского монастыря, деревянная, почерневшая от времени звонница, купола, стены...
Рябов хлопнул Антипа по плечу, тот обернулся – бледный, похудевший, словно другой человек.
– Ну, батюшка! – сказал Рябов. – Кормщить тебе еще и кормщить! Рано на печь засел...
– Бери штурвал! – ответил Антип. – Глотка пересохла!
Дед Федор подал ему в кружке воды, он выпил залпом, помотал головой. В это время царь взял его за локоть, другой рукой обнял за шею, наклонился, поцеловал трижды, приказал, чтобы принесли водки.
– Шапку ему мою да кафтан! – крикнул Петр.
Меншиков, улыбаясь веселыми глазами, стоял неподвижно, на подносе держал стаканчик с водкой и кренделек. Антип выпил водку, утер бороду, стал натягивать на себя царский кафтан. Кафтан был ему велик, старик стоял смешно растопырив руки, моргая распухшими усталыми веками. Меншиков подал шапку. Антип взял ее обеими руками, нахлобучил на сивую голову, вновь застыл. Петр порылся в кошельке, протянул Антипу червонец.
– Ну, что ж... – сказал Антип. – Сколько годов прожил, не напивался, нынче согрешу за твое, государь, здоровье. Прости!
Петр засмеялся, ответил осипшим на ветру голосом:
– Нынче все согрешим, кормщик! Когда и согрешить, как не сегодня...
После того как царь и свитские сошли с яхты, Рябов с усмешкой сказал Антипу:
– Может, батюшка, ради нынешнего дня и нас с Таисьей простишь?
Антип подумал:
– Может, и прощу. Сымай с меня кафтан царский, – день будний, что его затаскивать. Шапку прячь. А червонец пропьем!
6. «ДРУЖЕЛЮБНО УЧАША»
– Баню, баню спехом топите! – велел Петр игумну Пертоминского монастыря и, согнувшись, чтобы не удариться лбом о притолоку, вошел в низкую, теплую, душную келью.
На звоннице неистово, вперебор, весело, словно на пасху, били колокола, иноки-рыбаки стояли в монастырском дворе открыв рты, верили и не верили, что сам царь Петр Алексеевич пожаловал в их бедный, заштатный монастырь. А Александр Данилович Меншиков уже распоряжался и приказывал, как и чем потчевать государя, куда везти бревна для креста, который срубит сам Петр Алексеевич в ознаменование своего чудесного спасения, где быть царской спальне, куда разместить намокших и продрогших свитских. Бояре постарше умильно молились на паперти монастырского храма, прикладывались к каменным ступеням, крестились, рыдая счастливыми слезами, ругали напуганного монастырского ктитора, что нет в монастыре дорогих ослопных свечей...
В море попрежнему свистел ветер, вздымал пенные черные валы, волны тяжело ухали, разбиваясь о берег. Серые тучи быстро неслись по небу, иногда вдруг проливался короткий ливень, потом небо вновь очищалось, светлело...
Старенький инок с детским взглядом голубых глаз поклонился Иевлеву и Апраксину, повел за собою в келью на отдых. Здесь, на широкой лавке, укрывшись кафтаном, положив голову на дорожную подушку, спал человек крепким молодым сном...
– Кто таков? – спросил Апраксин инока.
Инок не успел ответить, Сильвестр Петрович узнал князя Андрея Яковлевича Хилкова, весело тряхнул его за плечи, велел вставать. Хилков сонным взглядом долго смотрел на Иевлева, потом воскликнул:
– Мореплаватель достославный?
И вскочил с лавки, радуясь нечаянной встрече.
– Ужели морем пришли?
– Морем! – сказал Иевлев. – А ты-то как, князюшка?
Хилков, натягивая кафтан и застегиваясь, коротко рассказал, что ездит уже долгое время по монастырям, читает летописи, списывает с некоторых, наиболее интересных, копии для Родиона Кирилловича Полуектова. Позабыв расчесать волосы, не обувшись, вытащил из-под лавки, на которой спал, кованный железом сундучок, открыл репчатый, круглый, хитрой работы замочек и выложил на дубовый стол груду мелко исписанных листов. Апраксин протянул было руку, Хилков весь словно ощетинился, попросил:
– Ты, Федор Матвеевич, для ради бога, сначала обсушись. Вон с тебя вода так и льет...
Апраксин усмехнулся – больно мил показался Андрей Яковлевич со своей боязнью, что испортят его драгоценные листы...
– Поверишь ли, Сильвестр Петрович, – горячо и радостно говорил Хилков, – рука правая занемела от писания. От самого плеча ровно бы чужая. Бумага кончилась, едва у соловецкого игумна выпросил. Нынче опять кончилась. Не дадите ли хоть малую толику...
И, не слушая ответа, вновь перебирал свои листы, читая и рассказывая о том, как в Соловецком монастыре отыскалась летопись всеми позабытая – вот из сей летописи некоторые замечательные истории...
За окошком, на воле, опять стемнело; Хилков высек огня, зажег свечу в дорожном подсвечнике, стал читать о шведском стоянии под Псковом, о геройстве воевод Морозова, Бутурлина и Гагарина, о том, как пришел конец приводцу шведскому Эверту Горну, убитому славными русскими людьми. Апраксин переодевался в углу кельи, но слушал внимательно, Сильвестр Петрович тихонько попыхивал трубочкой. Андрей Яковлевич читал мерным голосом, спокойно, как того требовали строки древнего летописца, но левая рука его от внутреннего волнения часто сжималась в кулак, и было видно, как горячо сочувствует он осажденным псковичанам и как радуется их подвигу.
Без стука вошел Александр Данилович, заругался, что не идут к ужину, но Апраксин погрозил ему кулаком, он смолк. Хилков читал другой лист о Новгороде, о том, как шведы грабили церкви и ставили на правеж честных людей доброго имени, как было горько отдать шведам русские города Иван-город, Ям, Копорье, Орешек. Меншиков сердито закашлял, засопел носом, сказал, что лучше водку пить, нежели эдакую печаль слушать.
– Государь попарился? – спросил Апраксин.
– Уже какое время с кормщиками беседует...
Хилков удивился – ужели Петр Алексеевич здесь? Александр Данилович захохотал, затряс головой – ну и чудной человек князенька, за своими листами государя не приметил...
В монастырской трапезной горели свечи, монахов не было ни одного. Петр, с глянцевитым после бани лицом, с мокрыми, круто вьющимися волосами, без кафтана, с трубкой в руке, улыбаясь ходил по скрипящим половицам, вздергивая плечом, слушал рассказ Рябова о поморских плаваниях. Хилков низко поклонился, Петр вдруг весело ему подмигнул и погрозил пальцем, чтобы не мешал слушать. Рябов не торопясь, тоже с улыбкой рассказывал:
– Идем, допустим, без ветра, по реке вниз. Зачем об стреже, об фарватере, как ты изволишь говорить, думать? Ну, лесину и привязываем к лодье – сосенку али елочку. Она легонькая, ее и несет как надо – стрежем впереди лодьи, а наше дело только от мелей шестами отпихиваться...
Петр засмеялся:
– Ну, хитрецы, ну, молодцы! Еще что удумали?
– Много, государь, разве все перескажешь? Еще ворвань...
– Что за ворвань?
– А жир, государь, тюлений али нерпичий. Мы, как в море идем, бочки имеем с жиром. Ударит буря-непогода, мы ворвань из бочек – в мешки готовы перелить и ждем худого часу. Как молиться время придет, отходную себе петь, мы с тем пением мешки – в воду на веревках. Жир волнение и стишает...
Антип Тимофеев, красный от выпитой водки, степенно оглаживая бороду, кивал – верно-де, делаем, бывает. Дед Федор тоже кивал. Испанец дель Роблес, оглядывая стол исподлобья, несколько раз порывался вмешаться, но его не слушали. Наконец, с трудом выбирая русские слова и перемешивая их с немецкими и английскими, он сказал, что русским пора перестать строить плоскодонные суда, такие суда никуда не годятся, они валкие и плохо управляются на волне. Рябов нахмурился и насмешливо ответил:
– Килевой корабль дело доброе, да не для всякой работы. На килевом по нашему следу за плоскодонкой не вдруг пойдешь. Килевой корабль особую гавань требует, а мы от взводня везде укроемся и перезимуем где бог пошлет. Осадка у нас малая, мы к любому берегу подойдем. Как прижмет во льдах, мы свое плоскодонное суденышко и на льдину вытащим воротом, а с килевым бы пропали. И осушка нам при отливе не страшна, а килевой обсох – и все тут. Учат все учителя, а сами только по нашему следу и ходят...
– Учиться-то есть чему! – оборвал его Петр. – Больно головы задирать мы мастаки...
– Коли есть – нам не помеха, – спокойно сказал Рябов, – а вот, государь, коли-ежели и учитель ничего не смыслит...
Петр стукнул чубуком по столу:
– Рассуждать поспеем. Дело сказывай!
– Дело так дело. Давеча сей мореплаватель смеялся, что-де мы, поморы, свои суда вицей шьем, гвоздя не имеем. Да наши кочи, да лодьи, да карбасы, вицей шитые, там ходят, господин корабельщик, где вы и во сне не видывали бывать. Судно во льдах расшаталось, гвоздь выскочил, еще течи прибавлено. А вица от воды разбухает, от нее течи никогда не будет...
Испанец молчал, надменно поглядывая на Рябова, рыбаки посмеивались в бороды, – задал кормщик иноземцам жару, нечего и ответить...
В наступившей тишине вдруг раздался спокойный голос Хилкова, словно бы размышляющего вслух:
– Так, государь, сей кормщик верно говорит. По весне был я в Соловецкой обители, и архимандрит оной Фирс дал мне список жития Варлаама Керетского, древней летописи пятнадцатого века...
Петр с удивлением посмотрел на Хилкова, словно увидел его впервые, спросил резко:
– Что за Варлаам? О чем толкуешь?
– О летописи Керетского, государь, где сказано так, что я накрепко запомнил и мыслю – всем твоим корабельщикам сии слова летописи навечно надо знать...
Голос Хилкова зазвенел, лицо вспыхнуло, с твердостью и силой он произнес:
– Сказано летописцем Керетским: «но и род его хожаша в варяги, доспеваша им суда на ту их потребу морскую, и тому судовому художеству дружелюбно учаша»... Не нас варяги, но мы их учили суда для морского хождения строить.
И Хилков повторил:
– Дружелюбно учаша!
Лицо Петра смягчилось, он взглянул прямо в глаза Андрею Яковлевичу, произнес с неожиданной грустью в голосе:
– Дружелюбно учаша. Славные слова! Ладно сказано!
И, опершись рукою на плечо Патрика Гордона, еще раз повторил:
– Слышите ли, господин генерал и адмирал и еще кто вы у нас, запамятовал. Слышите? Дружелюбно учаша. За то и пить нынче будем... Наливайте всем, да не скупитесь, господин Гордон!
К утру в трапезной монастыря остались Петр, Апраксин, Меншиков, Гордон, Воронин, Иевлев и Хилков. Морского дела старателей, уставших в бурю, сморил крепкий сон. Антип Тимофеев, напившись, стал срамословить, Рябов его увел.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74