Ты, сказал, Васька, хитер безмерно...
Иевлев молчал, вглядываясь в дворянина, в безмятежные его голубенькие глазки, в бровки домиками, в розовое лицо, так и дышащее сытостью, добрым здоровьем, безмятежным спокойствием.
– Иные недоросли за море боялись ехать, – продолжал Спафариев, – а я, сударь, по чести скажу – нисколько не боялся. На Руси нынче как говорят? На Руси, говорят, жить – значит служить. А служить, так и голову можно сложить. Некоторые сложили, живота лишились. Я и рассудил скудостью своей: это у кого кошелек пуст – тому за морем холодно да голодно, а я, чай, не беден, мне в заморских землях и славно будет, и сытенько, и весело. Да и пережду там тихохонько...
– Чего же ты, к примеру, переждешь?
– Времечко пережду. Все минуется, сударь. Батюшка мой бывало говаривал: все на свете новое – есть то, что было, да хорошо позабылось. Я бы сие новое и переждал. Иные в заморских землях печаливаются, а я нисколечко. Обучаюсь новоманерным танцам, галанту французскому, амурные некоторые приключения испытываю, дружась с ихними добрых родов кавалерами, счастливым себя почитаю...
– Да ведь тебе, Василий Степанович, навигатором быть?
– Мне-то? Для чего, сударь? Меня море бьет, я на корабле пластом лежу, молюсь лишь прежалостно...
– Прежалостно али не прежалостно, да послан ты государем в учение?
– Ну, послан.
– А раз послан в учение, то и спросят с тебя со строгостью...
– Уж так непременно и спросят...
– Верно толкую – спросят. И должно будет ответить.
– Чай, нескоро еще...
Недоросль сидел отвалясь, разглядывая руку в перстнях, любуясь блеском камней.
– А вдруг да скоро спросят? Тогда что станешь делать?
– Не всем же навигаторами быть, – в растяжечку молвил Спафариев. – Надо в государстве и порядочных шаматонов галантных, сиречь любезников, иметь. Мало ли как случится: прием какой во царевом дворце, ассамблея, иноземная принцесса прибыла, к ей кого в куртизаны для препровождения времени в амурах определить требуется...
– Вона ты куда метишь?
– А для чего, сударь, не метить? Какая ни есть метресса, все же с ей забавнее, нежели над пучиной морской в корабле качаться и, не дай бог, еще из пушек палить...
– Есть ли только должность такая – куртизан при дворе? – с лукавством в голосе спросил Иевлев.
– Должности нет, да дело есть куртизанское, – молвил недоросль, – то мне точно ведомо. А к сему делу я надлежаще выучен. Сам посуди: политес дворцовый мне не в новинку, во всякую минуту могу пахучими духами надушиться, для чего их всегда при себе в склянке ношу, собою я опрятен, лицо имею чистое, тело белое, не кривобок, не горбат, в беседе говорлив и забавен, росту изрядного, да ты сам, сударь, взгляни...
Он приподнялся с лавки и встал перед Иевлевым в позу вроде тех, в которых находились статуи, виденные Сильвестром Петровичем в заморских парках: одну руку с отставленным мизинцем недоросль держал возле груди, другую пониже.
– Что же сие за позитура? – спросил капитан-командор.
– Сия позитура уподобляет кавалера Аполлону, али еще какой нимфе летящей...
– Ишь ты! – покачал головою Иевлев.
– Истинный кавалер завсегда, сударь, думать должен об своем виде и являть собою пример живости, легкости и субтильности...
– Эк хватил! Да разве ты субтилен?
– Я-то не субтилен, но замечено мною, сударь, что некоторые тамошние метрессы – виконтессы и маркизы немалую склонность имеют к таким куртизанам, кои подобны мне и румянцем, и доблестью, и добрым своим здоровьем. Плезир, сиречь удовольствие...
– Плезир плезиром, – перебил Иевлев, – ну, а как спросит с тебя государь навигаторство, – тогда что станешь делать?
Спафариев сел на лавку, вздохнул, пошевелил бровками, ответил погодя:
– Тогда я паду в ноги, откроюсь, сколь нелюбезно мне море, сколь не рожден я для сей многотрудной жизни. Простит...
– Ой ли?
Недоросль задумался.
Сильвестр Петрович набил трубочку, поискал трут с огнивом, не нашел. Недоросль его и злил и забавлял. «Чего только не навидаешься за жизнь-то! – раздумывал он, с усмешкою вглядываясь в Спафариева. – Чего не встретишь на пути на своем. Темны дела твои, господи!»
– Простит! – уверенно молвил дворянин. – Ну, поколотит, не без того. А со временем и простит. Лучше единый раз крепко битым быть, нежели состариться, галанта не увидев. Да ты, сударь, сам посуди – навигаторов у него, у государя, все более и более числом деется, а истинных шаматонов – ни души. Я един и буду. Не токмо не осердится, увидев мое к себе рвение, но всяко отблагодарит. Не может такого потентата быть, чтобы без кавалеров-шаматонов-галантов при своем дворе обходился. Вот Париж город? Сколь в нем достославных шевальеров ничего более не делают, как только различные увражи, веселости и штукарства, к украшению быстротекущих лет жизни служащие. И при дворе с благосклонностью принимаемы сии кавалеры, и в любой дом вхожи, и все их чтят за острословие ихнее, за веселость и куртизанство амурное...
«Кто только на свете не живет!» – опять подумал Сильвестр Петрович и сказал:
– Одначе больно мы с тобой разговорились, а мне недосуг. Так вот – морем отселева вояж тебе не совершить. Ступай в свой Париж иным путем. Здесь не нынче, так завтра быть баталии, и ни единого корабля мы не выпускаем...
– Быть баталии?
– Быть.
– Здесь, в Архангельске?
– Здесь.
Недоросль опять сложил губы сердечком.
– Со шведами, сударь?
– Однако догадался все же... С ними.
– Так я, пожалуй, переночую и назад подамся...
– А ежели нынче ночью швед нагрянет? – жестко спросил Иевлев.
– Нынче?
– Нынче. Нагрянет – и попадешься ты ему. Он разбирать не станет, кто ты – шаматон али навигатор. Он живо на виселицу тебя вздернет...
– Тогда я, сударь, истинно нынче же назад и отправлюсь. А переночую уж на постоялом дворе, где прошедшую ночь ночевал. Там-то потише будет.
Иевлев помолчал, потом, стараясь сдержаться, раздельно произнес:
– Пожалуй, не отпущу я тебя. Мне нынче каждый человек надобен. А ты парень в соку, дебелый, вот и шпага при тебе, и пистолет добрый...
Недоросль несколько приподнялся на лавке, тотчас же сел, заморгал, залопотал:
– Да что ты, господин капитан-командор, разве сие мыслимо? Мне царевым именем велено в город Париж...
– Да ведь что ж Париж? Коли тебя тут в доблестном бою убьют – какой спрос? С покойника Парижа не возьмешь. Другие туда отправятся на навигаторов учиться... Останешься здесь, а как баталия минует, ежели жив будешь, – в вояж и тронешься...
Но тотчас же Сильвестру Петровичу стало тошно, он встал и велел недорослю проваливать ко всем чертям. Спафариев поклонился, попятился, не веря своему счастью, еще поклонился. И тотчас же во дворе, по бревенчатому настилу, загрохотали кованые колеса дорожного возка.
Шаматон уехал.
Скрипнула дверь, вошел Егорша.
– В городе что? – спросил Иевлев.
– Иноземцы гуляют. К Тощаку в кружало и не войти. В немецком Гостином дворе лавку с питиями открыли, песни поют, бранятся на нас, на русских. Возле Успенской церкви один ходит, кричит: «Вот погодите, шведы придут, тогда узнаете, каково лихо на свете живет...»
Сильвестр Петрович попросил уголька – разжечь трубочку. Егорша сбегал на поварню, Иевлев закурил, зашагал по горнице из угла в угол, думал. Потом спросил Егоршу:
– Вот ты по улицам бегал. Много ли иноземных матросов с кораблей спущено?
– Много ли, мало ли – того, Сильвестр Петрович, не ведаю, сам же видел сотни три, не более.
– Вооружены?
– Кто их знает. В плащах больше. Шпаги кой у кого видны, ножи тоже.
Иевлев кивнул.
– Наши везде стоят, – продолжал Егорша. – И у монастыря, и у арсенала, и возле Гостиного, во всех улицах караулы. Матросы, стрельцы, драгуны, рейтары...
Сильвестр Петрович докурил трубочку, выколотил ее у печки, велел седлать. Через малое время, под дождиком, пряча лицо от ветра, выехал двуконь с Егоршей – смотреть дозоры, караулы...
А в городе в это самое время уже начались бесчинства.
Из Тощакова кружала на мокрую улицу вывалилась толпа иноземных моряков, человек сорок, не слишком пьяная, но и не трезвая. На иноземных корабельщиках были надеты кожаные панцыри, широкие с железом пояса, шляпы с полями скрывали лица, изрытые шрамами, опаленные порохом. Палаши, шпаги, кортики колотили по тощим ляжкам, по обтянутым чулками икрам, по широким коротким штанам.
Возле кружала корабельные люди немного поспорили друг с другом, что делать дальше и как занять свой досуг – не сломать ли бедную избу, что мокла неподалеку под дождем? Вдруг из-за угла показался дозор русских матросов. Иноземцы смолкли и уставились на трех молодых парней, что в бострогах, при лядунках и палашах, в низко натянутых вязаных шапках, гуськом шли вдоль забора.
– Матросы! – сказал один иноземец.
– Русские матросы! – воскликнул другой.
– Матросы из поганой лужи! – крикнул толстый низенький боцман.
– Давайте с ними играть! – предложил еще один.
Разбрызгивая грязь, он перебежал улицу, снял перед матросами шляпу и сделал им кумплимент, отбивая ногой. Три русских парня с улыбками смотрели на выпившего чудака. Другие иноземцы, гогоча, как гуси, тоже перешли улицу...
Первый все еще кривлялся, когда другие стали хватать матросов за эфесы палашей. Не прошло и нескольких секунд, как самый молоденький матрос оказался связанным и брошенным в лужу, другому разбили лицо, третьего боцман рвал за уши и приговаривал с наслаждением:
– Русская свинья! Русская свинья! Молись мне!
Матрос вырывался. Мысль о том, чтобы заставить матроса молиться, очень понравилась иноземцам. Они поставили его перед собою на колени и велели кланяться, как будто он видит икону. Матрос вскочил на ноги, его ударили палашом по голове, он без сознания упал лицом в жидкую грязь, захлебнулся. Толстый боцман опустил палаш в ножны и шутейно запел молитву. Другие подхватили. Победа над тремя русскими матросами разгорячила кровь. Иноземцы выпили еще водки из фляги и, взяв бревно, принялись, как тараном, бить им в стену той избенки, которая еще раньше привлекла их внимание. В избе закричали женщины. Старая изба шаталась, бревна, уложенные в лапу, вылезли из гнезд, крыша вот-вот могла провалиться и задавить людей. Но иноземцев ничего не смущало, и неизвестно, чем бы это все кончилось, не покажись из-за Тощакова кружала унтер-лейтенант Аггей Пустовойтов со своими ребятами. Народ у него был молодой, весеннего набора, только из беломорских жителей. На взрослых матросов Аггей вполне полагался, и потому отправил их в караулы с менее опытными офицерами, себе же взял молодежь, которую еще только начал обучать воинскому строю. Обучал он своих матросов и сейчас, не желая терять дорогого времени.
– Левой, правой, левой, правой, ать, два, вздень, отдай, – командовал Аггей, выходя из-за кружала и пятясь перед матросами, – живее, матросы, ать, два, ать, два...
Матросы шли бойко, молодцевато, сердце у Аггея радовалось. Но вдруг, сбившись с ноги, они стали наступать друг другу на пятки и мгновенно сгрудились в толпу. Унтер-лейтенант готов был закричать на них, но посмотрев туда, куда глядели его ребята, застыл на месте: два русских матроса лежали около избы замертво, а третий, в крови, привалился к тыну. Иноземцы, подняв бревно, били им в стену избы.
Сладкое бешенство словно на теплой морской волне качнуло Аггея Пустовойтова. Черные брови его сошлись, он тихо сказал:
– А ну, робятки!
Кинул в сторону, в лужу, щегольские свои перчатки с раструбами, смахнул шляпу прочь, чтобы она не мешала биться, да и пошел вперед не оглядываясь, чувствуя за спиной дыхание матросов, слыша их могучий шаг.
Кто-то из корабельных людей обернулся, засвистал в пальцы, иностранцы вытащили из ножен шпаги, палаши, кортики, но было поздно. Матросы навалились вплотную всею своею горячей лавою, сердце каждого сжималось от давней ненависти, нынче можно было с честью вспомнить старые обиды...
– Не дра-аться! – длинно, врастяжку крикнул Аггей. – Вязать, а не драться! Вязать воров!
Ох, как врезался бы Аггей первым в толпу иноземцев, вытащил бы к себе поближе, к самой груди, вон того, рыжего, усатого, жующего никоциант, как, щурясь, взглянул бы в мерцающие зрачки и ударил бы раз, другой, третий – за все прошлое, за город свой Архангельский, где стали иноземцы хозяевами, за этих троих матросов-дружков, что лежали сейчас не шевелясь у стен избы... Потоком пошли бы за ним матросы, с яростно веселым воем били бы без правил, – коли бить так уж бить, ошую и одесную, не замай наших, иноземец, коли ты гость, то и будь гостем, а коли недруг – получай, что заслужил, полностью с лихвой, и на том прощения просим...
Но нельзя! Не велено драться!
Можно лишь вязать пьяных зачинщиков. Ну, а уж коли кто очень бесчинствует – того, на крайний случай, уронить словно бы нечаянно, словно бы сам упал. Ежели кусается и царапается – того тряхнуть можно или с осторожностью сунуть кулаком в сытый бок, чтобы вернулась память, – не дома-де, в гостях, не шуми...
Вязали кушаками – кушаков не хватило. К тому времени стало потише. Связанные испугались; те, на которых не хватило поясов, стояли в сторонке под дождичком, платками обтирали усталые лица, советовались, как быть дальше, сетовали на будущие огорчения...
Аггей, увидев, что гости присмирели, поставил связанных особняком, других отогнал подалее, потом велел положить на траву, на чистое место, двух убитых матросов из дозора. Некоторые иноземцы стали было расходиться, но унтер-лейтенант не велел никого отпускать.
Матрос Подбойло вынес из избы, которую едва не развалили иноземцы, ведро с водою, обмыл лица убитых матросов. То были ребята из последнего набора – Яблоков да Микешин. Матросы, переговариваясь, сняли с голов вязаные шапки. Иноземцы угрюмо молчали. Ярыги из Тощаковского кружала, стрелецкий караул, рейтары – все больше народу собиралось возле бывшего побоища. Было тихо. В тишине вдруг завыла старуха, вышедшая из избы посмотреть обидчиков, – увидела двух мертвых, встала на колени в мокрую жухлую траву, поправила светлые мягкие кудри Микешина, сложила руки Яблокова крестом на груди, заплакала...
Избитый, оставшийся живым матрос из дозора негромко рассказывал Аггею, как все получилось. Аггей слушал внимательно, переспрашивал. Матрос отыскал глазами толстого боцмана, кивнул на него. Стрельцы спешились, вывели боцмана к избе. Тот закричал, что он не один был, еще были с ним люди. Взяли и тех, на кого он указал.
Рысью, верхами подъехали капитан-командор с Егоршей. Иевлев, кутаясь в вощеный, из канифаса плащ, молча выслушал все, что сказал ему Пустовойтов; выпростал руку из перчатки, вытер мокрое лицо; сузив глаза, оглядел боцмана и его людей, велел вести их под караул. Остальных иноземцев – гнать на корабли, пусть пребывают там в конфузии. На берег им спуску не будет до особой команды...
Мертвых – Яблокова и Микешина – матросы подняли на плащи, понесли, обнажив головы. Наступило утро. Город проснулся. Матросы пели тихо, пристойно «Вечную память». Конные рейтары, стрельцы, драгуны провожали убитых, скинув шапки, держа обнаженные палаши у плеча. Посадские люди, женки, ремесленники, дрягили, окрестные мужички теснились в узких улицах, с ненавистью смотрели на связанных иноземцев, вздыхали, крестились на убитых матросов...
Когда Сильвестру Петровичу подали карбас – плыть на цитадель, у Воскресенской пристани его окружили шхиперы с извинениями и словами сочувствия. Иевлев молчал. Консул Мартус сказал короткую скорбную речь. Иевлев не ответил ни единым словом. Иноземцы еще раз зашаркали подошвами башмаков, еще раз поклонились, еще произнесли слова сочувствия. Иевлев оперся на трость двумя руками, вытянул шею, сказал глухим голосом:
– Россия, Русь – есть государство, Русь – не безыменные острова, которые надобно еще открыть, на карту нанести...
Иноземцы закивали головами: о, конечно, разумеется, да, да, иначе не может быть.
– Иноземцев мы встречаем приветливо, – продолжал Сильвестр Петрович, – гостю мы всегда рады, русский человек добр, гостеприимен, широк душою. Гостеприимство же наше вы обращаете во зло, полагая, что оно есть то же, что простота или глупость...
Иноземцы зашаркали: о, нет, мы никогда так не думаем.
– Покуда премного зла принесли вы нам! – с силой сказал Иевлев. – И, ежели подумать, чего больше от вас – зла или добра, – то, пожалуй, зла более. Так вот, господа мореплаватели, господа шхиперы-навигаторы! Доброму совету мы всегда рады, и нет более признательных учеников, нежели мы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74
Иевлев молчал, вглядываясь в дворянина, в безмятежные его голубенькие глазки, в бровки домиками, в розовое лицо, так и дышащее сытостью, добрым здоровьем, безмятежным спокойствием.
– Иные недоросли за море боялись ехать, – продолжал Спафариев, – а я, сударь, по чести скажу – нисколько не боялся. На Руси нынче как говорят? На Руси, говорят, жить – значит служить. А служить, так и голову можно сложить. Некоторые сложили, живота лишились. Я и рассудил скудостью своей: это у кого кошелек пуст – тому за морем холодно да голодно, а я, чай, не беден, мне в заморских землях и славно будет, и сытенько, и весело. Да и пережду там тихохонько...
– Чего же ты, к примеру, переждешь?
– Времечко пережду. Все минуется, сударь. Батюшка мой бывало говаривал: все на свете новое – есть то, что было, да хорошо позабылось. Я бы сие новое и переждал. Иные в заморских землях печаливаются, а я нисколечко. Обучаюсь новоманерным танцам, галанту французскому, амурные некоторые приключения испытываю, дружась с ихними добрых родов кавалерами, счастливым себя почитаю...
– Да ведь тебе, Василий Степанович, навигатором быть?
– Мне-то? Для чего, сударь? Меня море бьет, я на корабле пластом лежу, молюсь лишь прежалостно...
– Прежалостно али не прежалостно, да послан ты государем в учение?
– Ну, послан.
– А раз послан в учение, то и спросят с тебя со строгостью...
– Уж так непременно и спросят...
– Верно толкую – спросят. И должно будет ответить.
– Чай, нескоро еще...
Недоросль сидел отвалясь, разглядывая руку в перстнях, любуясь блеском камней.
– А вдруг да скоро спросят? Тогда что станешь делать?
– Не всем же навигаторами быть, – в растяжечку молвил Спафариев. – Надо в государстве и порядочных шаматонов галантных, сиречь любезников, иметь. Мало ли как случится: прием какой во царевом дворце, ассамблея, иноземная принцесса прибыла, к ей кого в куртизаны для препровождения времени в амурах определить требуется...
– Вона ты куда метишь?
– А для чего, сударь, не метить? Какая ни есть метресса, все же с ей забавнее, нежели над пучиной морской в корабле качаться и, не дай бог, еще из пушек палить...
– Есть ли только должность такая – куртизан при дворе? – с лукавством в голосе спросил Иевлев.
– Должности нет, да дело есть куртизанское, – молвил недоросль, – то мне точно ведомо. А к сему делу я надлежаще выучен. Сам посуди: политес дворцовый мне не в новинку, во всякую минуту могу пахучими духами надушиться, для чего их всегда при себе в склянке ношу, собою я опрятен, лицо имею чистое, тело белое, не кривобок, не горбат, в беседе говорлив и забавен, росту изрядного, да ты сам, сударь, взгляни...
Он приподнялся с лавки и встал перед Иевлевым в позу вроде тех, в которых находились статуи, виденные Сильвестром Петровичем в заморских парках: одну руку с отставленным мизинцем недоросль держал возле груди, другую пониже.
– Что же сие за позитура? – спросил капитан-командор.
– Сия позитура уподобляет кавалера Аполлону, али еще какой нимфе летящей...
– Ишь ты! – покачал головою Иевлев.
– Истинный кавалер завсегда, сударь, думать должен об своем виде и являть собою пример живости, легкости и субтильности...
– Эк хватил! Да разве ты субтилен?
– Я-то не субтилен, но замечено мною, сударь, что некоторые тамошние метрессы – виконтессы и маркизы немалую склонность имеют к таким куртизанам, кои подобны мне и румянцем, и доблестью, и добрым своим здоровьем. Плезир, сиречь удовольствие...
– Плезир плезиром, – перебил Иевлев, – ну, а как спросит с тебя государь навигаторство, – тогда что станешь делать?
Спафариев сел на лавку, вздохнул, пошевелил бровками, ответил погодя:
– Тогда я паду в ноги, откроюсь, сколь нелюбезно мне море, сколь не рожден я для сей многотрудной жизни. Простит...
– Ой ли?
Недоросль задумался.
Сильвестр Петрович набил трубочку, поискал трут с огнивом, не нашел. Недоросль его и злил и забавлял. «Чего только не навидаешься за жизнь-то! – раздумывал он, с усмешкою вглядываясь в Спафариева. – Чего не встретишь на пути на своем. Темны дела твои, господи!»
– Простит! – уверенно молвил дворянин. – Ну, поколотит, не без того. А со временем и простит. Лучше единый раз крепко битым быть, нежели состариться, галанта не увидев. Да ты, сударь, сам посуди – навигаторов у него, у государя, все более и более числом деется, а истинных шаматонов – ни души. Я един и буду. Не токмо не осердится, увидев мое к себе рвение, но всяко отблагодарит. Не может такого потентата быть, чтобы без кавалеров-шаматонов-галантов при своем дворе обходился. Вот Париж город? Сколь в нем достославных шевальеров ничего более не делают, как только различные увражи, веселости и штукарства, к украшению быстротекущих лет жизни служащие. И при дворе с благосклонностью принимаемы сии кавалеры, и в любой дом вхожи, и все их чтят за острословие ихнее, за веселость и куртизанство амурное...
«Кто только на свете не живет!» – опять подумал Сильвестр Петрович и сказал:
– Одначе больно мы с тобой разговорились, а мне недосуг. Так вот – морем отселева вояж тебе не совершить. Ступай в свой Париж иным путем. Здесь не нынче, так завтра быть баталии, и ни единого корабля мы не выпускаем...
– Быть баталии?
– Быть.
– Здесь, в Архангельске?
– Здесь.
Недоросль опять сложил губы сердечком.
– Со шведами, сударь?
– Однако догадался все же... С ними.
– Так я, пожалуй, переночую и назад подамся...
– А ежели нынче ночью швед нагрянет? – жестко спросил Иевлев.
– Нынче?
– Нынче. Нагрянет – и попадешься ты ему. Он разбирать не станет, кто ты – шаматон али навигатор. Он живо на виселицу тебя вздернет...
– Тогда я, сударь, истинно нынче же назад и отправлюсь. А переночую уж на постоялом дворе, где прошедшую ночь ночевал. Там-то потише будет.
Иевлев помолчал, потом, стараясь сдержаться, раздельно произнес:
– Пожалуй, не отпущу я тебя. Мне нынче каждый человек надобен. А ты парень в соку, дебелый, вот и шпага при тебе, и пистолет добрый...
Недоросль несколько приподнялся на лавке, тотчас же сел, заморгал, залопотал:
– Да что ты, господин капитан-командор, разве сие мыслимо? Мне царевым именем велено в город Париж...
– Да ведь что ж Париж? Коли тебя тут в доблестном бою убьют – какой спрос? С покойника Парижа не возьмешь. Другие туда отправятся на навигаторов учиться... Останешься здесь, а как баталия минует, ежели жив будешь, – в вояж и тронешься...
Но тотчас же Сильвестру Петровичу стало тошно, он встал и велел недорослю проваливать ко всем чертям. Спафариев поклонился, попятился, не веря своему счастью, еще поклонился. И тотчас же во дворе, по бревенчатому настилу, загрохотали кованые колеса дорожного возка.
Шаматон уехал.
Скрипнула дверь, вошел Егорша.
– В городе что? – спросил Иевлев.
– Иноземцы гуляют. К Тощаку в кружало и не войти. В немецком Гостином дворе лавку с питиями открыли, песни поют, бранятся на нас, на русских. Возле Успенской церкви один ходит, кричит: «Вот погодите, шведы придут, тогда узнаете, каково лихо на свете живет...»
Сильвестр Петрович попросил уголька – разжечь трубочку. Егорша сбегал на поварню, Иевлев закурил, зашагал по горнице из угла в угол, думал. Потом спросил Егоршу:
– Вот ты по улицам бегал. Много ли иноземных матросов с кораблей спущено?
– Много ли, мало ли – того, Сильвестр Петрович, не ведаю, сам же видел сотни три, не более.
– Вооружены?
– Кто их знает. В плащах больше. Шпаги кой у кого видны, ножи тоже.
Иевлев кивнул.
– Наши везде стоят, – продолжал Егорша. – И у монастыря, и у арсенала, и возле Гостиного, во всех улицах караулы. Матросы, стрельцы, драгуны, рейтары...
Сильвестр Петрович докурил трубочку, выколотил ее у печки, велел седлать. Через малое время, под дождиком, пряча лицо от ветра, выехал двуконь с Егоршей – смотреть дозоры, караулы...
А в городе в это самое время уже начались бесчинства.
Из Тощакова кружала на мокрую улицу вывалилась толпа иноземных моряков, человек сорок, не слишком пьяная, но и не трезвая. На иноземных корабельщиках были надеты кожаные панцыри, широкие с железом пояса, шляпы с полями скрывали лица, изрытые шрамами, опаленные порохом. Палаши, шпаги, кортики колотили по тощим ляжкам, по обтянутым чулками икрам, по широким коротким штанам.
Возле кружала корабельные люди немного поспорили друг с другом, что делать дальше и как занять свой досуг – не сломать ли бедную избу, что мокла неподалеку под дождем? Вдруг из-за угла показался дозор русских матросов. Иноземцы смолкли и уставились на трех молодых парней, что в бострогах, при лядунках и палашах, в низко натянутых вязаных шапках, гуськом шли вдоль забора.
– Матросы! – сказал один иноземец.
– Русские матросы! – воскликнул другой.
– Матросы из поганой лужи! – крикнул толстый низенький боцман.
– Давайте с ними играть! – предложил еще один.
Разбрызгивая грязь, он перебежал улицу, снял перед матросами шляпу и сделал им кумплимент, отбивая ногой. Три русских парня с улыбками смотрели на выпившего чудака. Другие иноземцы, гогоча, как гуси, тоже перешли улицу...
Первый все еще кривлялся, когда другие стали хватать матросов за эфесы палашей. Не прошло и нескольких секунд, как самый молоденький матрос оказался связанным и брошенным в лужу, другому разбили лицо, третьего боцман рвал за уши и приговаривал с наслаждением:
– Русская свинья! Русская свинья! Молись мне!
Матрос вырывался. Мысль о том, чтобы заставить матроса молиться, очень понравилась иноземцам. Они поставили его перед собою на колени и велели кланяться, как будто он видит икону. Матрос вскочил на ноги, его ударили палашом по голове, он без сознания упал лицом в жидкую грязь, захлебнулся. Толстый боцман опустил палаш в ножны и шутейно запел молитву. Другие подхватили. Победа над тремя русскими матросами разгорячила кровь. Иноземцы выпили еще водки из фляги и, взяв бревно, принялись, как тараном, бить им в стену той избенки, которая еще раньше привлекла их внимание. В избе закричали женщины. Старая изба шаталась, бревна, уложенные в лапу, вылезли из гнезд, крыша вот-вот могла провалиться и задавить людей. Но иноземцев ничего не смущало, и неизвестно, чем бы это все кончилось, не покажись из-за Тощакова кружала унтер-лейтенант Аггей Пустовойтов со своими ребятами. Народ у него был молодой, весеннего набора, только из беломорских жителей. На взрослых матросов Аггей вполне полагался, и потому отправил их в караулы с менее опытными офицерами, себе же взял молодежь, которую еще только начал обучать воинскому строю. Обучал он своих матросов и сейчас, не желая терять дорогого времени.
– Левой, правой, левой, правой, ать, два, вздень, отдай, – командовал Аггей, выходя из-за кружала и пятясь перед матросами, – живее, матросы, ать, два, ать, два...
Матросы шли бойко, молодцевато, сердце у Аггея радовалось. Но вдруг, сбившись с ноги, они стали наступать друг другу на пятки и мгновенно сгрудились в толпу. Унтер-лейтенант готов был закричать на них, но посмотрев туда, куда глядели его ребята, застыл на месте: два русских матроса лежали около избы замертво, а третий, в крови, привалился к тыну. Иноземцы, подняв бревно, били им в стену избы.
Сладкое бешенство словно на теплой морской волне качнуло Аггея Пустовойтова. Черные брови его сошлись, он тихо сказал:
– А ну, робятки!
Кинул в сторону, в лужу, щегольские свои перчатки с раструбами, смахнул шляпу прочь, чтобы она не мешала биться, да и пошел вперед не оглядываясь, чувствуя за спиной дыхание матросов, слыша их могучий шаг.
Кто-то из корабельных людей обернулся, засвистал в пальцы, иностранцы вытащили из ножен шпаги, палаши, кортики, но было поздно. Матросы навалились вплотную всею своею горячей лавою, сердце каждого сжималось от давней ненависти, нынче можно было с честью вспомнить старые обиды...
– Не дра-аться! – длинно, врастяжку крикнул Аггей. – Вязать, а не драться! Вязать воров!
Ох, как врезался бы Аггей первым в толпу иноземцев, вытащил бы к себе поближе, к самой груди, вон того, рыжего, усатого, жующего никоциант, как, щурясь, взглянул бы в мерцающие зрачки и ударил бы раз, другой, третий – за все прошлое, за город свой Архангельский, где стали иноземцы хозяевами, за этих троих матросов-дружков, что лежали сейчас не шевелясь у стен избы... Потоком пошли бы за ним матросы, с яростно веселым воем били бы без правил, – коли бить так уж бить, ошую и одесную, не замай наших, иноземец, коли ты гость, то и будь гостем, а коли недруг – получай, что заслужил, полностью с лихвой, и на том прощения просим...
Но нельзя! Не велено драться!
Можно лишь вязать пьяных зачинщиков. Ну, а уж коли кто очень бесчинствует – того, на крайний случай, уронить словно бы нечаянно, словно бы сам упал. Ежели кусается и царапается – того тряхнуть можно или с осторожностью сунуть кулаком в сытый бок, чтобы вернулась память, – не дома-де, в гостях, не шуми...
Вязали кушаками – кушаков не хватило. К тому времени стало потише. Связанные испугались; те, на которых не хватило поясов, стояли в сторонке под дождичком, платками обтирали усталые лица, советовались, как быть дальше, сетовали на будущие огорчения...
Аггей, увидев, что гости присмирели, поставил связанных особняком, других отогнал подалее, потом велел положить на траву, на чистое место, двух убитых матросов из дозора. Некоторые иноземцы стали было расходиться, но унтер-лейтенант не велел никого отпускать.
Матрос Подбойло вынес из избы, которую едва не развалили иноземцы, ведро с водою, обмыл лица убитых матросов. То были ребята из последнего набора – Яблоков да Микешин. Матросы, переговариваясь, сняли с голов вязаные шапки. Иноземцы угрюмо молчали. Ярыги из Тощаковского кружала, стрелецкий караул, рейтары – все больше народу собиралось возле бывшего побоища. Было тихо. В тишине вдруг завыла старуха, вышедшая из избы посмотреть обидчиков, – увидела двух мертвых, встала на колени в мокрую жухлую траву, поправила светлые мягкие кудри Микешина, сложила руки Яблокова крестом на груди, заплакала...
Избитый, оставшийся живым матрос из дозора негромко рассказывал Аггею, как все получилось. Аггей слушал внимательно, переспрашивал. Матрос отыскал глазами толстого боцмана, кивнул на него. Стрельцы спешились, вывели боцмана к избе. Тот закричал, что он не один был, еще были с ним люди. Взяли и тех, на кого он указал.
Рысью, верхами подъехали капитан-командор с Егоршей. Иевлев, кутаясь в вощеный, из канифаса плащ, молча выслушал все, что сказал ему Пустовойтов; выпростал руку из перчатки, вытер мокрое лицо; сузив глаза, оглядел боцмана и его людей, велел вести их под караул. Остальных иноземцев – гнать на корабли, пусть пребывают там в конфузии. На берег им спуску не будет до особой команды...
Мертвых – Яблокова и Микешина – матросы подняли на плащи, понесли, обнажив головы. Наступило утро. Город проснулся. Матросы пели тихо, пристойно «Вечную память». Конные рейтары, стрельцы, драгуны провожали убитых, скинув шапки, держа обнаженные палаши у плеча. Посадские люди, женки, ремесленники, дрягили, окрестные мужички теснились в узких улицах, с ненавистью смотрели на связанных иноземцев, вздыхали, крестились на убитых матросов...
Когда Сильвестру Петровичу подали карбас – плыть на цитадель, у Воскресенской пристани его окружили шхиперы с извинениями и словами сочувствия. Иевлев молчал. Консул Мартус сказал короткую скорбную речь. Иевлев не ответил ни единым словом. Иноземцы еще раз зашаркали подошвами башмаков, еще раз поклонились, еще произнесли слова сочувствия. Иевлев оперся на трость двумя руками, вытянул шею, сказал глухим голосом:
– Россия, Русь – есть государство, Русь – не безыменные острова, которые надобно еще открыть, на карту нанести...
Иноземцы закивали головами: о, конечно, разумеется, да, да, иначе не может быть.
– Иноземцев мы встречаем приветливо, – продолжал Сильвестр Петрович, – гостю мы всегда рады, русский человек добр, гостеприимен, широк душою. Гостеприимство же наше вы обращаете во зло, полагая, что оно есть то же, что простота или глупость...
Иноземцы зашаркали: о, нет, мы никогда так не думаем.
– Покуда премного зла принесли вы нам! – с силой сказал Иевлев. – И, ежели подумать, чего больше от вас – зла или добра, – то, пожалуй, зла более. Так вот, господа мореплаватели, господа шхиперы-навигаторы! Доброму совету мы всегда рады, и нет более признательных учеников, нежели мы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74