– Догадался! – усмехнувшись, ответил Петр. – Истинно Нотебург, древний новгородский Орешек, наш Орешек, прадедов наших. Коли раскусим сей орешек, быть нам твердою ногою навечно на Балтике...
– Ниеншанц еще! – сказал Апраксин.
– Многое еще чего, – стирая ладонью чертеж с аспидной доски, произнес Петр, – многое, да все наше, и Копорье, и Ям, и Корела, и Ивангород. Стеною шведы стали на Балтике, а нынче еще и Архангельск возжелали закрыть. То – не сбудется. Брат наш Карл все мечтает быть Александром, но я не Дарий...
Короткая усмешка тронула его губы, глаза заблестели, он спросил:
– Можно ли так рассуждать после Нарвы?
И сам себе ответил:
– После нее так и рассуждаем! Кто видел, как полки наши стояли в каре и, оградив себя артиллерийскими повозками, отбивали атаки шведов, тот иначе рассуждать не может. Кто видел, как преображенцы наши с семеновцами из сей несчастной баталии выходили, тот по прошествии времени ни об чем ином, как о виктории, и помыслить не смеет. За нее и выпьем чарку, да и к Москве пора...
Чарки слабо звякнули над столом, над сковородой с остатками яишни. Выпив, Петр быстро спросил:
– А что, Сильвестр? Может, послать тебе Данилыча в помощь?
Меншиков обрадовался, зашептал Иевлеву в ухо:
– Проси, проси, наделаем там Карле горя, узнает, почем русское лихо ныне ходит. Проси, мы такого там натворим...
Но Петр раздумал:
– Управишься с Афанасием, Данилыч тут надобен.
– То-то, что надобен, – проворчал Меншиков. – А все грозятся в тычки меня прогнать...
Когда совсем смерклось, поехали верхами в Москву. Карета Александра Даниловича тащилась далеко сзади кружною дорогою, кучеру было велено не попадаться на глаза Петру Алексеевичу...
Царь был тих, задумчив, молча оглядывал задремавшие в дымке ночного тумана густые подмосковные рощи. У рогатки сам проверил караулы, басом, без злобы пожурил за что-то офицера-караульщика. Покуда тот длинно оправдывался, Апраксин говорил Иевлеву:
– С мыслями никак не соберусь. Шутка ли – Нотебург, Ниеншанц, Балтика. Возвернуть то, ради чего еще Иван Васильевич с ливонским орденом воевал, выйти в море...
Петр из темноты позвал:
– Сильвестр!
– Здесь я, государь...
– Со мною поедешь...
Свернули в узкий, пахнущий горелой щетиной проулок, потом копыта коней прочавкали по болотцу, потом подковы звякнули о камень. Петр не оглядывался, не говорил ни звука. Этот путь был и знаком и незнаком, по дороге Иевлев что-то смутно припомнил и опять забыл. И совсем вспомнил только у больших, глухих ворот, где тускло мигал масляный слюдяной фонарь и так же, как тогда, когда пытали Шакловитого, прохаживался один верный караульщик. Это был монастырский воловий двор, в подклети которого еще с кровавых дней стрелецкой казни был спехом построен застенок. Так он здесь и остался – проклятая вотчина князя-кесаря...
Со стесненным сердцем Иевлев спешился в глубоком темном дворе, отдал повод солдату, пошел за царем. Крутые ступени, едва освещенные восковой свечкой, вели вниз в подклеть монастырских воловщиков, в низкий кирпичный подвал, где шла все та же страшная работа, постоянная и жестокая, та, о которой Сильвестр Петрович старался не вспоминать и не думать и о которой все же думал постоянно и даже видел во сне. Как в те давно прошедшие дни, для бояр справа у двери были поставлены две лавки с суконными вытертыми и засаленными полавочниками и между ними пустовал точеный стул с атласной пуховой спинкой, поставленный для царя. Как и тогда, горели свечи в шандалах, но свечей было поменее и бояр никого, кроме князя-кесаря, зябко кутающегося в шубу. Он сидел один на широкой лавке, а дьяки писали у стола. Ромодановский еще более ожирел за это время, теперь его налитые щеки свешивались возле подбородка. Увидев царя, он не поднялся со своего места, а только лишь склонился набок, дьяки же поклонились земно, как и палачи, которых было много – человек с десяток. На дыбе в полутьме кто-то висел раскорякой – лохматый, старый, посматривал тусклыми зрачками. У стены на рогоже слабо стонал полуголый, статный, белотелый мужик. Помощник палача, сидя на корточках возле него, прикладывал к его ранам листы мокрой капусты. Другой мужик, завидев царя, постарался перекреститься правой рукой, но не смог и перекрестился левой. Палач, ловкий рыжеватый дядя, его обругал:
– Чего делаешь, шелопутный? В уме?
Лекарь-иноземец в чулках и башмаках, в красивом, тонкого сукна кафтане, курил трубку и объяснял что-то старшему палачу Василию Леонтьевичу, который соглашался с лекарем и посмеивался, скаля мелкие, крепкие, очень белые зубы...
Петр, не садясь на стул, приготовленный для него, оперся спиною о косяк двери и спокойно, своим сипловатым басом спросил:
– Ну?
– Да что же, батюшка, – колыхаясь всей своей утробой, ответил Ромодановский, – кое время отдыхали изверги, все на своем и стоят. Околесицу врут, толчем воду в ступе. Бьюсь нынче со старцем, ранее не могли, не был он обнажен монашества, а ныне расстригли, да что толку...
Петр, переведя взгляд на дыбу, спросил:
– Ты и есть старче Дий?
Старик молчал.
– Ты кто? – оскалясь крикнул Петр.
– Оглох он, батюшка, – молвил Ромодановский. – Еще по первым пыткам и оглох. Ныне вовсе как пень, да еще и в уме повержен. Несет нивесть что...
– Так иного кого взденьте! – с неудовольствием велел царь. – Что ж так-то время препровождать...
Блок заскрипел, старика опустили наземь, вынули его руки из петель, обшитых войлоком, на рогоже отнесли подальше за кадушку с водой. Но он тотчас же оттуда выполз и стал опять неотрывно рассматривать царя. Худой, горбоносый дьяк деловито поднялся, пнул старика, как собаку, сапогом и вновь сел на свое место. Палачи подняли белотелого мужика и стали заправлять его сильные, мускулистые, крупные руки в пыточный хомут.
– Кто сей? – спросил Петр.
– Стрелец Конищева полка Мишка Неедин. Заводчик всему делу, он первый зачал мутить, чтобы князя-боярина Прозоровского на копья вздеть...
Сильвестр Петрович услышал, как стрелец негромко, но сурово сказал палачу:
– Бога побойся! Все помирать станем...
– Я-то богу верен, – веселой скороговоркой ответил Василий Леонтьевич. – Я-то, брат, не оскоромился...
И, поплевав в ладони, он уперся сапогом в брус и потянул. Мишка крепко сжал зубы; руки его вдруг вывернулись, он протяжно вскрикнул, тело его, обвиснув, сразу сделалось длиннее.
– Говори! – велел Ромодановский.
Стрелец заговорил быстро, речь его перемежалась короткими вскриками, на губах пузырилась слюна:
– Противу немца мы оттого на Азове делали, что как на городовую работу погонят, так немец безвинно нас бьет и безвременно работать тянет. Говорено было, что-де немчина, который от князя-воеводы Прозоровского над нами смотрельщиком поставлен, пихнуть-де в ров, оттого пошел бы на бояр да иных татей первый почин. С того бы дела боярина на копья самого вздеть...
– Кнута ему! – велел Петр.
Но до кнута не дошло. Стрелец задышал часто и обвис в хомуте. Палач, обжигая ладони веревкой, быстро опустил Мишку наземь, заспанный подручный плеснул ему водою из корца в грудь и в щеку. Стрелец зашевелился, еще застонал. Иноземец-лекарь сказал громко:
– Больше нет. Не сегодня. Только завтра.
– Цельный нонешний день так-то мучаюсь, – жаловался Ромодановский. – Что ранее было говорено, на том и ныне стоят, а нового никак не получить...
Покуда готовили к дыбе того мужика, что крестился левой рукой, Ромодановский говорил царю:
– Ума не приложу, батюшка, что и делать. Научи, сокол. Грабят боярские дети, убивают на Москве и по дорогам торным кого похотят – и богатого, и бедного, и купца, и солдата, и посадского, и мастерового. Кто сие чинит, ведомо, – Никитка Репнин с холопями, Зубов, Алаторцев, да народишко боится на них извет подать: убьют, и усадьбу пожгут, и людишек саблями порубят...
– Имать всех сюда в застенок, – велел Петр. – Моим именем. К ним же – Толстого Ваську, Дохтурова, Карандеева, Репнина Сашку. Еще вот: князя Ивана Шейдякова, пса смердящего, за сии разбои казнить смертью на Болоте...
Князь-кесарь поклонился боком.
– Когда с сими кончишь?
– С какими с сими?
– Которые боярина Прозоровского на копья взять хотели...
Ромодановский подумал, насупился:
– Не враз, батюшка. Все берем да берем. Тут торопиться невместно...
– Оно – так...
И, насупившись, рывком открыл перед собою дверь. С порога позвал:
– Иевлев!
Сильвестр Петрович на узкой лестнице догнал царя. Он обернулся к нему, сказал жестко:
– Вишь, что деется? Немчина пихнуть-де в ров, с того и начаток бунту. А Прозоровского на копья?
Иевлев молчал.
– Так? Первый почин на бояр да на иных татей? Сего захотели вы с Апраксиным?
Во дворе Петр молча, легко сел в седло, вздохнул всей грудью, приказал Иевлеву не отставать. Когда подъезжали к Кремлю, услышали далекий голос дозорного, что по старому обычаю, как при дедах и прадедах, выкликал со своего места:
– Пресвятая богородица, спаси нас!
Ему ответил другой – от Фроловских ворот. И по дозорным побежало:
– Святые московские чудотворцы, молите бога о нас!
И словно эхо раскатилось, зашумело по Китаю и Белому городу, по всем дорогам, идущим от Москвы, протяжно, нараспев:
– Славен город Москва!
– Славен город Киев!
– Славен город Суздаль!
– Славен город Смоленск!
– Славен город Новгород!
– Славен город Вологда!
– Славен город Архангельск!
И вновь откликнулся Кремль голосами дозорных караульщиков:
– Пресвятая богородица, моли бога о нас!
5. ДАЛЕКО ЗА ПОЛНОЧЬ
Петр с треском распахнул окно, в низкую душную палату тотчас же ворвался холодный ночной воздух, заколебались огоньки свечей, освещая темную роспись сводов: райских птиц, диковинные цветы. Апраксина, Меншикова и Измайлова царь отпустил, Сильвестру Петровичу велел идти с ним...
Едва сели – скрипнула дверь, старушечий голос что-то зашептал. Петр поднялся, размашисто шагая, ушел из палаты. Сильвестр Петрович задумался. На душе было тяжко, страшный облик седого старца Дия, глядящего из-за кадушки, словно бы застыл перед глазами. И, как бы отвечая на его мысли, заговорил с порога Петр:
– Сколь худо! Бывает ныне все чаще и чаще, что облак сумнений закрывает мысль нашу, Сильвестр. Как быть? Ужели не вкусить делателю от плода древа, им насажденного? Братом Алексашку Меншикова зову, а он ворует нещадно. Жизни своей не щадя, тружусь, а вижу ли доброе от иных? Все ненавистники, супротивники, палки лишь одной и трепещут. Ужели мрак сумнений наших делами изгнан не будет?
У Сильвестра Петровича перехватило горло. Петр смотрел на него сухими, ярко блестящими, измученными глазами, словно бы ждал ответа.
– Тяжко! – едва слышно, шепотом произнес царь.
Тряхнул головою, заговорил быстро, по-деловому:
– После Нарвы конфузия архангельская, Сильвестр, непереносна чести нашей будет. Многое мы сделали, ко многому готовы, но надобна, ох, надобна нынче нам виктория. И нам надобна и шведу надобна, дабы не заносился на будущие времена, дабы и он помыслил: а вдруг побьют? Того иные и не понимают, мнят, глупые, что много у нас-де таких городов, как Архангельск, не велика обида. А вот Измайлов понимает, – об сем нынче и беседовали. В королевстве датском льстят себя люди надеждою, что при первом же поражении шведы с ними полегче будут. Понимаешь ли ты, об чем говорю?
Иевлев молча наклонил голову.
– Надеешься ли?
– Надеюсь, государь.
– Твердо ли? Знаешь ли, что и англичанин на тебя нынче смотрит – ждет тебе позора?
Сильвестр Петрович опять наклонил голову. Петр смотрел на него внимательно, напряженно.
– Все ли поведал мне нынче в Преображенском? Ежели не все – говори здесь!
Иевлев поднялся, плотно закрыл дверь, сел совсем близко от Петра.
– Мыслю я, государь, сделать так: шведские воинские люди без лоцмана в двинское устье войти не смогут. Лоцмана им надобно брать архангельского, не иначе. В страшной сей игре нужно найти человека, коему бы я верил, как... как тебе, господин бомбардир, и такого человека отправить на вражеские корабли. Сей кормщик-лоцман, не жалея живота своего, поведет головной, сиречь флагманский корабль шведов и посадит его на мель под пушки Новодвинской цитадели, где воровская эскадра будет нами безжалостно расстреляна, дабы и путь забыли тати в наши воды...
– То – славно! – воскликнул Петр. – Славно, Сильвестр. Да где человека возьмешь?
– Таких людей на Руси не един и не два, государь! – твердо ответил Иевлев. – Есть такие люди. Сам ты нынче говорил о полках – Преображенском и Семеновском...
– А ежели... изменит? Человек не полк!
– Не может сего произойти. Убить его злою смертью – могут, и для того ставлю я тайную цепь. Коли убьют моего кормщика, коли не совладаем мы с пушками, будет цепь под водою протянута, закрывающая двинское устье. А коли и цепь прорвут – угоняю я весь корабельный флот, выстроенный твоим указом в городе Архангельском, в дальнюю тайную гавань. Не найти его там шведу...
– Еще что?
– Еще город Архангельский, монастыри окрестные – все вооружаю пушками и полупушками, мушкетами и фузеями. Вплоть до ножей, государь, будем драться. Ежели и высадятся живыми шведы, то столь малая горсточка, что легко ее будет перерезать, и нечего им думать об виктории... Не отдадим Архангельск.
Сильвестр Петрович замолчал. Петр не спускал с него глаз. Дверь скрипнула, в палату опять просунулась старуха, нянюшка царевича, позвала:
– Батюшка, Петр Алексеевич...
Петр побежал, стуча башмаками. Вернулся скоро, словно бы просветлев:
– Алешка мой давеча занедужил, с утра полымем горел. Только ныне и отпустило. Вспотел, молочка попросил кислого, уснет, даст бог...
Налил себе квасу, жадно выпил. В углах палаты неумолчно трещали сверчки, ночной ветер колебал огни свечей, за открытым окном нараспев, громко, истово прокричал ночной дозорный:
– Пресвятая богородица, помилуй нас!
– Что ж, поезжай! – вздрогнув от ночной сырости, сказал Петр. – С богом, Сильвестр! И помни, крепко помни: Прозоровский тебе верная помощь, ему доверяйся, нарочно тебя давеча в подвал возил, чтобы сам увидел – он нам крепко предан. И еще помни, о чем давеча толковали: не пустишь ныне шведов к Архангельску – быть нам в недальные годы на Балтике. Одно с другим крепко связано. Поезжай немедля, нынче же. Пушки, ядра, гранаты, все, что писали, начнем завтра же спехом к тебе слать...
Сильвестр Петрович наклонился к руке. Петр не дал, коротко, мелким крестом перекрестил Иевлева, несколько раз повторил:
– С богом, с богом, капитан-командор. Торопись! В Архангельске строг будь с беглыми людишками, с татями, стрельцов оберегайся, многие среди них не без причины, хоть и не пойманы. Отсюда, от Москвы прогнаны, они все там живут. Следи, не уследишь – твоя беда. Ежели поспею, сам буду к баталии, да сие вряд ли. Паки справляйся без меня. Отписывай дела твои...
С рассветом Иевлев и Егорша выехали на Ярославскую заставу. Над Подмосковьем, куда хватал глаз, стоял розовый теплый туман. Егорша захлебываясь рассказывал, что нынче видел, где был, как с твердостью определил для себя идти впоследствии в навигаторы. Сильвестр Петрович напряженно вслушивался в голоса дозорных, стерегущих дальние подступы к Москве:
– Славен город Ярославль!
– Славен город Вологда!
– Славен город Архангельск!
Егорша удивился:
– Во! Об нас кричат, Сильвестр Петрович?
– Об нас! – строго подтвердил Иевлев. – Об нас, Егор. Славен-де город Архангельск. Крепко держаться нам надобно...
– А что? И удержимся! – ответил Егорша. – Как не удержаться? Пушки нам будут, ядра будут, фузеи тоже. Нынче справимся...
Иевлев молчал, хмурился, сурово глядел на дорогу, что ровно и гладко убегала вперед – далеко, далеко на север...
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Кабы на горох не мороз – он бы и через тын перерос.
Пословица
1. ЛЕКАРЬ ЛОФТУС
Новый датский лекарь Лофтус застал воеводу князя Прозоровского не в Архангельске, а в Холмогорах, где князь занемог и куда переехала вся его фамилия с домочадцами, приживалами, слугами и полусотней стрельцов, которым надлежало неусыпно оберегать особу строгого боярина.
Дьяк Гусев – длинноносый и пронырливый, с утиной, ныряющей походкой – принял иноземного гостя учтиво, и лекарь без промедления был допущен к самому воеводе. Князь, измученный недугами, сердито охал на лавке. Голова его была повязана полотенцем с холодной погребной клюквой, босые ноги стояли в бадейке с горячим квасом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74