Невыносима жара, но еще более тягостно и уныло холодное ненастье в песках.
Сев в кабину рядом с шофером, Зурабов сказал:
— Знаете, к утру я согласился с Панглоссом: все к лучшему в этом лучшем из миров.
— С кем согласился? — спросил фотограф.
— С некиим Панглоссом. Тебе это неизвестно. Ты человек серый, приехал из провинции.
— Есть ресторан «Панглосс». Только не помню где: то ли в Марселе, то ли где-то еще на побережье.
— Я имел в виду как раз ресторан, — сказал Зурабов. — Ну, так вот: возможно, мы вернемся через неделю, если поедем обратно на машине, а возможно, махнем из Керков прямо домой. Самолетом.
— Правильно, — сказал Карабаш. — Там летает самолет через день, Чарджоу — Ашхабад.
— Вам очень не хочется видеть меня снова. Даже не можете этого скрыть.
— Почему? Я сказал просто так…
— Но тут сработало подсознание.
— Нет, Саша, он сказал совершенно без всякой задней мысли, — сказала Лера.
— Я думаю, что все же вернусь машиной, — сказал Саша. — Помните, как кончается «Разгром»? «Но надо было жить и исполнять свои обязанности». В том-то и дело. И не смотрите на меня так скорбно, я еще не умер. Поехали!
Он произнес все это спокойно, даже улыбаясь, и при слове «поехали» наклонился через дверцу и выплюнул докуренную папиросу.
Потом был свободный, чистый, промытый дождем, долгий день. Они были вместе. Никто не мешал им. И ничто не мешало. И они наслаждались свободой, чистотой и нежностью друг к другу и завтраком в комнате Карабаша, за столом, застеленным синей калькой, на которой стояли банки тресковой печени, яичница на сковороде с луком и четыре бутылки пива, и наслаждались свежими газетами, только что привезенными из Маров, которые Карабаш читал вслух, и потом наслаждались радиоприемником «Урожай», ловили музыку, а ровно в двенадцать нашли Москву и слушали передачу с Красной площади, парад, демонстрацию, выступления поэтов и разговаривали, ходили босиком по деревянному полу, пили пиво, а Карабаш курил, и иногда к ним заходили люди, но быстро уходили, и они снова оставались вдвоем и наслаждались всем этим одни.
Потом пошли к озерам посмотреть, как идет вода, и наслаждались тишиной, запахом сырого песка, очищающим легкие, и одиночеством среди барханов, и тем, что дождь прекратился, и следами ящериц на твердых склонах, и еще тем, что после дождя дорога стала упругой и можно было ходить долго, не уставая.
В поселок вернулись к обеду. Еще вчера Гохберг пригласил Карабаша на праздничный обед. Там подготовлялось что-то, по здешним понятиям, грандиозное. Софья Михайловна, жена Гохберга, ездила с попутной машиной в Керки, покупала на рынке мясо, овощи, муку, что-то пекла, варила. Кажется, праздник совпадал с каким-то семейным торжеством.
Лера сказала, что ей не очень хочется идти к Гохбергам, с большим удовольствием она пообедала бы в столовой. Она вовсе не рвалась к Гохбергам, но Карабаш настоял, и Лера пошла в экспедиционный барак, чтобы переодеться: она все еще была в брюках. Карабаш ждал ее в своей комнате. На улице продолжалось гулянье. Репродуктор «Октава» оглушительно пел по-туркменски. Какой-то бахши надрывался, не жалея связок. Это громовое пение мешалось с музыкой аккордеонов, доносившейся со стороны клуба, и пронзительным, визгливым лопотаньем частушек.
Карабаш курил, лежа на комке, и думал о том, что в его жизни произошла перемена, которую, как ни странно, он ощущает больше разумом, чем сердцем. Наверное, потому, что он и раньше был счастлив с Лерой. Сегодня спала тяжесть, исчезла препона для чувства, но само чувство осталось прежним. А что дальше? Об этом он не задумывался. Сын Леры, судя по фотографии, кажется, неплохой мальчуган. Надо приучить его собирать марки. Можно вместе ходить на рыбалку. В общем, с ним будет все в порядке.
Карабаша больше занимало и немного тревожило то, что Давлетджанов не захотел остаться в поселке и вместе с Хоревым уехал в Керки. Оба попрощались как-то скомканно, впопыхах, и у них был такой вид, точно они чем-то обижены. Черт их знает чем! Может быть, их уязвило благополучное вскрытие перемычки? Есть люди, у которых портится настроение, когда у других все идет хорошо.
В дверь постучали, раздался голос: «Можно?» — и вошел Гохберг. Он был в новом костюме, в клетчатой рубашке с аккуратно отглаженным воротником и с шелковым, малинового цвета галстуком, заколотым шикарной, анодированной под золото булавкой. Карабаш видел эту булавку впервые. Гохберг сел на стул, поговорил о том о сем, о производственных делах, о Давлетджанове, потом сказал, что Соня приглашает через полчаса. Будут одиннадцать человек. Будут Кулиев, два инженера из Марыйского управления, хорошие ребята, и наши: Ниязов, Смирнов, Байнуров. Разговаривая, Гохберг все время трогал булавку и поправлял галстук.
— Алеша, не опаздывайте, а то остынет фирменное блюдо! — Гохберг поднял указательный палец. — Ну, ждем!
Он уже пошел к двери, но вдруг остановился и, густо покраснев, спросил:
— Вы придете один?
— Нет, почему же, — сказал Карабаш. — С Валерией Николаевной. А что?
Глядя в пол и становясь совершенно малиновым, как галстук, Гохберг сказал:
— Алеша, Софья Михайловна не хочет, чтобы вы приходили с Валерией Николаевной. Она меня просила предупредить вас. Что я и делаю.
— Почему Софья Михайловна не хочет?
— Алеша, у каждого свой взгляд на такие вещи. Софья Михайловна, может быть, чересчур прямолинейна, вам это покажется ханжеством, мне тоже. Но, в общем, это ее право. Я пытался как-то ей объяснить…
— Напрасно трудились. Тогда мой приход к вам, к сожалению, отпадает.
— Но почему же? — Гохберг схватил Карабаша за руку, его круглые глаза приняли отчаянно-умоляющее выражение. — Ее сейчас нет. Почему вы обязаны? Алеша, ну, будьте человеком! Одевайтесь, быстро!
— Нет, я не пойду.
— Но, Алеша! Сегодня двенадцать лет нашей семейной жизни…
— Поздравляю вас.
— Спасибо. Идемте же! Алеша!
— Нет! Тихо!
Карабаш увидел в окно Леру. Она вошла нарядная, надушенная, в белой блузке, в красивом светло-сером костюме, который надела, наверное, в первый раз за время жизни в песках. Плащ она держала на руке.
Привыкший видеть Леру в грязных, рабочих, полуспортивных нарядах, Карабаш, уставясь на Леру, растерянно молчал.
Радостно улыбаясь, она протянула Гохбергу руку и сказала: «С праздником! Мы, кажется, не виделись», на что Гохберг сконфуженно, как-то вдруг согнувшись, ответил: «И вас также. Вы чудно выглядите».
Затем его шатнуло к двери, он прокричал:
— Словом, ждем вас! Приходите непременно!
На пороге он споткнулся. Карабаш смотрел ему вслед. Помолчав, он сказал:
— Мы не пойдем к ним. Пойдем в столовую.
— Да? — Лера продолжала радостно улыбаться. — Почему не пойдем?
— Я не хочу там видеть одного человека. Ну, в общем, неважно.
— Ты с ним не поссорился? Он как-то странно отпрыгнул, когда я вошла…
— Немного. Он хороший парень, с ним ссориться трудно. Сейчас я оденусь.
Карабаш переодел рубашку, накинул пиджак.
— Дождя нет?
— Нет! Никакого. И, по-моему, стало теплее. — Лера все еще улыбалась, но уже менее радостно. — Мне все равно, пойдем в столовую. Я твоих мало знаю, мне с ними немного неловко, поэтому я не хотела вначале, но потом уже настроилась. Тебе нравится этот костюм?
— Очень.
— Нет, правда нравится? — спросила Лера, и глаза ее засияли.
— Честное пионерское. — Он склонил голову набок и оценивающе осмотрел Леру. — Ты в нем здорово красивая.
— Знаешь, у Кинзерского есть киноаппарат, и он как раз сейчас снимает всю нашу экспедицию во время праздничного обеда. Я потому и задержалась, чтобы сняться со всеми. Они меня так уговаривали остаться! Даже неудобно было уходить.
— А может, пойти к твоим пообедать?
— К моим? — Лера посмотрела на Карабаша с некоторым удивлением. — Можно, конечно. Они обрадуются. Только я не знаю, правда…
— Да нет, не стоит, — сказал Карабаш. — Пошли в столовую.
На другой день вышло солнце и стало теплее. Барханы быстро утратили бурый от впитавшейся воды цвет, посветлели и высохли, хотя в ложбинках еще было влажно и парило.
Как гнетет в песках яростное, не знающее меры, каждодневное солнце, но нет его день — и скучно, пустыня становится настоящей пустыней, темной, бессмысленной, неизвестно зачем и для чего, и, не успев отдохнуть от солнца, люди радуются его появлению! И радостно дают себя жечь, терзать и калить.
Так думал Карабаш, сидя за рулем газика. Он ехал на Третий. Всего лишь день прожил он для себя, забыв о делах, оторвавшись от забот и волнений, изнурявших его ночи и дни, и вот уже снова тянуло его ко всей этой кутерьме. Он с удовольствием ехал на Третий, с удовольствием крутил руль и даже как будто ощущал то удовольствие, которое испытывали колеса от упругой после дождя дороги.
Султан Мамедов не появлялся вторые сутки. Кто-то сказал, что он в Сагамете, у своего дружка Гусейна Алиева, азербайджанца, пьет там с горя.
— Вашего Сережку придется уволить, — вдруг сказал, как будто прочитав мысли Карабаша, сидевший сзади Смирнов.
— Не обязательно.
— По-моему, просто необходимо. Гнать поганой метлой. В третий раз затевает драку, хулиганит, тип законченного бакинского бандита. Достаточно посмотреть на его физиономию!
— Не обязательно, — сказал Карабаш.
— Что не обязательно?
— Все это не обязательно. Вы говорите неточные вещи. Он, если хотите знать, отчаянный неудачник.
— Бросьте! Вы про Фаину, что ли? Грязная история, ничего больше…
Смирнов сердито захрюкал. У него был такой особый носовой звук, когда он сердился: он продувал нос, как будто забитый насморком. Карабашу вспомнилось давнее, мельком слышанное: Смирнов будто тоже искал благосклонности по этому адресу, но был отвергнут. Не надо судить людей чересчур сурово. А то скучно жить. Вчера, например, он бешено разозлился на Гохберга и его Софью Михайловну, так возгордившуюся своей высокой миссией насаждать нравственность в песках, но потом подумал-подумал и успокоился. Его любовь к Лере и Леры к нему не стала меньше оттого, что у Софьи Михайловны свои взгляды на «такие вещи».
— А как был шашлык из Гохбергов? — спросил он.
— Шашлык? Ах, шашлык из Гохбергов? Ха-ха! Очень даже неплохо. Жалели, что вас нет. А что с вами стряслось?
«Прекрасно, знаешь, что стряслось».
— Ничего не стряслось, были другие дела в это время.
— А! Ну да… А какие, собственно, дела в праздник?
— Дела личные.
— А! Ну да. Было очень даже ничего, вкусно, вина много. Вообще они нежадные, гостеприимные. Софочка, конечно, надо сказать, грязнуха: вся посуда была сальная…
Карабаш ухмыльнулся.
— Чему вы смеетесь?
— Да так…
— Нет, серьезно?
— Да ничего особенного. — Не сдержавшись, Карабаш рассмеялся громко. — Гость теперь пошел наблюдательный, верно?
Смирнов не ответил, и долгое время ехали молча. Газик взобрался на последний большой увал перед Третьим, и над дальним гребнем, в холодном, кубовой синевы небе уже замаячили две стрелы экскаваторов — рокот моторов был не слышен за шумом автомобильного мотора, — когда Смирнов сказал пресным голосом:
— Если уж приглашаете гостей, то, по-моему, надо как-то постараться, чтоб… — Он умолк, хрюкнул два раза. — По-моему, так.
— Конечно, — сказал Карабаш.
Несмотря на второй день праздника, почти все механизаторы Третьего участка были в забое. Не хватало четверых, и в их числе Мартына Егерса, гулявших в Марах.
Карабаш и Смирнов совещались с Байнуровым о передвижке авангарда из трех бульдозеров и одного экскаватора вперед на восемь километров. Втроем поехали на газике смотреть удобное место.
Под вечер вернулись. Карабаш надеялся попасть в поселок пораньше — собирались с Лерой ужинать вместе, — но начались разговоры, разбирательство жалоб, споры с упрямым Байнуровым, дела цеплялись одно за другое, и все затянулось до темноты. Бяшим Мурадов просился в отпуск в аул. Жена Нагаева, бойкая молодуха Маринка, — подурнела заметно, лицо обтянутое, сухогубое, только в глазах прежний ярко-синий нахальный блеск, — жаловалась на мужа: никак его в Мары не пропрешь, расписаться чтоб в загсе. Все, говорит, успеется. Не горит, мол. Жалко, мол, рабочие дни терять. Пришлось вызывать Семеныча — а он только в восьмом часу зашабашил — и прочищать ему мозги насчет того, как к жене относиться. Которая тем более в том положении, когда нужна чуткость. Нагаев обещал это дело исправить. «Да хоть завтра! Делов вагон…»
Потом расследовали одну запутанную историю с прорабом Курунбаевым, заменившим в этой должности Байнурова, когда тот стал начальником Третьего. Этот Курунбаев, седоватый, коротконогий, маленький человечек, пришедший на стройку недавно, однажды «одолжил» супругам Котович десять тысяч кубов, то есть записал в наряде, что они десять тысяч передвинули, хотя этого не было. Котовичам зачем-то срочно нужны были деньги, и они его уговорили. Они обещали отдать в следующем месяце. Но не отдали. В то время они работали в районе резервной дамбы большого озера, а в следующем месяце их неожиданно перебросили на запад, и они не смогли выполнить обещание. Для того чтобы отдать долг, надо было вернуться назад. Дело это тянулось два с половиной месяца. Маленький казах пожелтел от переживаний, никто не мог понять, что с ним происходит: он высыхал на глазах. Наконец он признался Байнурову.
Как надо было решать это дело? Котович, естественно, сказал, что прораб изо всего этого не выгадал ни копейки. Возможно, так оно и было. Возможно, Курунбаев сгорел на своей мягкотелости и слабом знании людей. Котович не собирался его обжуливать, он искренне желал отдать ему долг, но каждый месяц легкомыслие и привычка слушаться жену оказывались сильнее. И он откладывал расплату еще на месяц. «Вот как толкнем вдвоем шестьдесят кубов — вернусь назад и доделаю». Но «толкнуть» шестьдесят никак не удавалось. Так и тянулась волынка, пока Курунбаев не признался: от ежедневного страха перед ревизией.
Карабаш вполне имел право уволить Курунбаева, налицо была приписка. Увольнения требовали и Байнуров со Смирновым, но Карабаш не послушался. Он привык думать о людях в первую очередь хорошо, а потом уж, когда не оставалось другого выхода, — плохо. Ему было противно сознавать, что пожилой человек, отец троих детей, участник войны, мог взять деньги за поддельный наряд, и, так как не было никаких доказательств, он отбрасывал эту мысль, как отвратительную и негодную.
Было решено Курунбаеву и супругам Котович объявить приказом строгий выговор, прораба перевести на работу во Второй участок, а Котовичей в виде наказания лишить ноябрьской премии и обязать передвинуть десять тысяч кубов на резервной дамбе, где вообще-то работы временно не производились.
Рабочие остались довольны таким решением. Старый бульдозерист Марютин сказал Карабашу, что Курунбай мужик невредный, дуром попал, а «запутать всякого человека можно, хоть меня, хоть вас».
В Инче приползли поздно ночью.
Карабаш с трудом дорулил до поселка, борясь со сном всю дорогу. Смирнов благополучно храпел рядом. Он не умел водить. Иногда он наваливался всем телом на правый бок Карабаша, и Карабаш довольно сильно отталкивал его локтем, но Смирнов не просыпался.
Было холодно, разжигать печку не хотелось. Карабаш заснул, как следует не раздевшись. Чуть свет его разбудил Гохберг: вчера, пока Карабаш ездил на Третий, в поселке случилось «чепе». Гусейн Алиев, приехав из Сагам ста, сказал, что Султан Мамедов явился к нему позавчера и в тот же вечер ушел обратно на Инче, причем машины в сторону Инче не было, и он ушел пешком поздно ночью. Как Гусейн ни удерживал его, все было бесполезно. Султан был, конечно, сильно пьян и упал духом. Гусейн тоже был немножко пьян. Если бы он не был пьян, он бы никогда не отпустил бедного Султана одного, да тут еще жена, глупая женщина, тащила его в сагаметский клуб смотреть кино…
Гохберг вчера же днем радировал в Мары и в Сагамет и организовал поиски. Прилетел самолет из Керков, пошарил до темноты и, не найдя никого, вернулся, потом еще раз вылетел ночью в надежде увидеть костер — на стройке уже бывали случаи поисков заблудившихся в пустыне, и всегда их находили по кострам — и снова вернулся ни с чем.
Поселок взбудоражился. Гусейн кричал, что он не вернется домой, в Хачмас, если с его земляком случится нехорошее: он должен отомстить. И он знает кому! Люди из Хачмаса не могут терпеть позора. Гусейн кричал по-азербайджански, туркмены успокаивали его по-своему.
Ошеломленная Фаина весь день сидела в конторе, не зная, как ей себя вести: то ли отчаянно волноваться, то ли сохранять спокойствие. В общем-то, она была скорее сбита с толку, чем взволнована. Но когда ее подруга Нюра и другие женщины начали проявлять сочувствие, жалеть ее и успокаивать, Фаина вдруг раскисла и разревелась и стала, рыдая, говорить, что никто не любил ее так, как Сережка, и никто уж так не полюбит. Из Третьего примчался Иван Бринько и с ним трое парней, чтобы принять участие в поисках.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42
Сев в кабину рядом с шофером, Зурабов сказал:
— Знаете, к утру я согласился с Панглоссом: все к лучшему в этом лучшем из миров.
— С кем согласился? — спросил фотограф.
— С некиим Панглоссом. Тебе это неизвестно. Ты человек серый, приехал из провинции.
— Есть ресторан «Панглосс». Только не помню где: то ли в Марселе, то ли где-то еще на побережье.
— Я имел в виду как раз ресторан, — сказал Зурабов. — Ну, так вот: возможно, мы вернемся через неделю, если поедем обратно на машине, а возможно, махнем из Керков прямо домой. Самолетом.
— Правильно, — сказал Карабаш. — Там летает самолет через день, Чарджоу — Ашхабад.
— Вам очень не хочется видеть меня снова. Даже не можете этого скрыть.
— Почему? Я сказал просто так…
— Но тут сработало подсознание.
— Нет, Саша, он сказал совершенно без всякой задней мысли, — сказала Лера.
— Я думаю, что все же вернусь машиной, — сказал Саша. — Помните, как кончается «Разгром»? «Но надо было жить и исполнять свои обязанности». В том-то и дело. И не смотрите на меня так скорбно, я еще не умер. Поехали!
Он произнес все это спокойно, даже улыбаясь, и при слове «поехали» наклонился через дверцу и выплюнул докуренную папиросу.
Потом был свободный, чистый, промытый дождем, долгий день. Они были вместе. Никто не мешал им. И ничто не мешало. И они наслаждались свободой, чистотой и нежностью друг к другу и завтраком в комнате Карабаша, за столом, застеленным синей калькой, на которой стояли банки тресковой печени, яичница на сковороде с луком и четыре бутылки пива, и наслаждались свежими газетами, только что привезенными из Маров, которые Карабаш читал вслух, и потом наслаждались радиоприемником «Урожай», ловили музыку, а ровно в двенадцать нашли Москву и слушали передачу с Красной площади, парад, демонстрацию, выступления поэтов и разговаривали, ходили босиком по деревянному полу, пили пиво, а Карабаш курил, и иногда к ним заходили люди, но быстро уходили, и они снова оставались вдвоем и наслаждались всем этим одни.
Потом пошли к озерам посмотреть, как идет вода, и наслаждались тишиной, запахом сырого песка, очищающим легкие, и одиночеством среди барханов, и тем, что дождь прекратился, и следами ящериц на твердых склонах, и еще тем, что после дождя дорога стала упругой и можно было ходить долго, не уставая.
В поселок вернулись к обеду. Еще вчера Гохберг пригласил Карабаша на праздничный обед. Там подготовлялось что-то, по здешним понятиям, грандиозное. Софья Михайловна, жена Гохберга, ездила с попутной машиной в Керки, покупала на рынке мясо, овощи, муку, что-то пекла, варила. Кажется, праздник совпадал с каким-то семейным торжеством.
Лера сказала, что ей не очень хочется идти к Гохбергам, с большим удовольствием она пообедала бы в столовой. Она вовсе не рвалась к Гохбергам, но Карабаш настоял, и Лера пошла в экспедиционный барак, чтобы переодеться: она все еще была в брюках. Карабаш ждал ее в своей комнате. На улице продолжалось гулянье. Репродуктор «Октава» оглушительно пел по-туркменски. Какой-то бахши надрывался, не жалея связок. Это громовое пение мешалось с музыкой аккордеонов, доносившейся со стороны клуба, и пронзительным, визгливым лопотаньем частушек.
Карабаш курил, лежа на комке, и думал о том, что в его жизни произошла перемена, которую, как ни странно, он ощущает больше разумом, чем сердцем. Наверное, потому, что он и раньше был счастлив с Лерой. Сегодня спала тяжесть, исчезла препона для чувства, но само чувство осталось прежним. А что дальше? Об этом он не задумывался. Сын Леры, судя по фотографии, кажется, неплохой мальчуган. Надо приучить его собирать марки. Можно вместе ходить на рыбалку. В общем, с ним будет все в порядке.
Карабаша больше занимало и немного тревожило то, что Давлетджанов не захотел остаться в поселке и вместе с Хоревым уехал в Керки. Оба попрощались как-то скомканно, впопыхах, и у них был такой вид, точно они чем-то обижены. Черт их знает чем! Может быть, их уязвило благополучное вскрытие перемычки? Есть люди, у которых портится настроение, когда у других все идет хорошо.
В дверь постучали, раздался голос: «Можно?» — и вошел Гохберг. Он был в новом костюме, в клетчатой рубашке с аккуратно отглаженным воротником и с шелковым, малинового цвета галстуком, заколотым шикарной, анодированной под золото булавкой. Карабаш видел эту булавку впервые. Гохберг сел на стул, поговорил о том о сем, о производственных делах, о Давлетджанове, потом сказал, что Соня приглашает через полчаса. Будут одиннадцать человек. Будут Кулиев, два инженера из Марыйского управления, хорошие ребята, и наши: Ниязов, Смирнов, Байнуров. Разговаривая, Гохберг все время трогал булавку и поправлял галстук.
— Алеша, не опаздывайте, а то остынет фирменное блюдо! — Гохберг поднял указательный палец. — Ну, ждем!
Он уже пошел к двери, но вдруг остановился и, густо покраснев, спросил:
— Вы придете один?
— Нет, почему же, — сказал Карабаш. — С Валерией Николаевной. А что?
Глядя в пол и становясь совершенно малиновым, как галстук, Гохберг сказал:
— Алеша, Софья Михайловна не хочет, чтобы вы приходили с Валерией Николаевной. Она меня просила предупредить вас. Что я и делаю.
— Почему Софья Михайловна не хочет?
— Алеша, у каждого свой взгляд на такие вещи. Софья Михайловна, может быть, чересчур прямолинейна, вам это покажется ханжеством, мне тоже. Но, в общем, это ее право. Я пытался как-то ей объяснить…
— Напрасно трудились. Тогда мой приход к вам, к сожалению, отпадает.
— Но почему же? — Гохберг схватил Карабаша за руку, его круглые глаза приняли отчаянно-умоляющее выражение. — Ее сейчас нет. Почему вы обязаны? Алеша, ну, будьте человеком! Одевайтесь, быстро!
— Нет, я не пойду.
— Но, Алеша! Сегодня двенадцать лет нашей семейной жизни…
— Поздравляю вас.
— Спасибо. Идемте же! Алеша!
— Нет! Тихо!
Карабаш увидел в окно Леру. Она вошла нарядная, надушенная, в белой блузке, в красивом светло-сером костюме, который надела, наверное, в первый раз за время жизни в песках. Плащ она держала на руке.
Привыкший видеть Леру в грязных, рабочих, полуспортивных нарядах, Карабаш, уставясь на Леру, растерянно молчал.
Радостно улыбаясь, она протянула Гохбергу руку и сказала: «С праздником! Мы, кажется, не виделись», на что Гохберг сконфуженно, как-то вдруг согнувшись, ответил: «И вас также. Вы чудно выглядите».
Затем его шатнуло к двери, он прокричал:
— Словом, ждем вас! Приходите непременно!
На пороге он споткнулся. Карабаш смотрел ему вслед. Помолчав, он сказал:
— Мы не пойдем к ним. Пойдем в столовую.
— Да? — Лера продолжала радостно улыбаться. — Почему не пойдем?
— Я не хочу там видеть одного человека. Ну, в общем, неважно.
— Ты с ним не поссорился? Он как-то странно отпрыгнул, когда я вошла…
— Немного. Он хороший парень, с ним ссориться трудно. Сейчас я оденусь.
Карабаш переодел рубашку, накинул пиджак.
— Дождя нет?
— Нет! Никакого. И, по-моему, стало теплее. — Лера все еще улыбалась, но уже менее радостно. — Мне все равно, пойдем в столовую. Я твоих мало знаю, мне с ними немного неловко, поэтому я не хотела вначале, но потом уже настроилась. Тебе нравится этот костюм?
— Очень.
— Нет, правда нравится? — спросила Лера, и глаза ее засияли.
— Честное пионерское. — Он склонил голову набок и оценивающе осмотрел Леру. — Ты в нем здорово красивая.
— Знаешь, у Кинзерского есть киноаппарат, и он как раз сейчас снимает всю нашу экспедицию во время праздничного обеда. Я потому и задержалась, чтобы сняться со всеми. Они меня так уговаривали остаться! Даже неудобно было уходить.
— А может, пойти к твоим пообедать?
— К моим? — Лера посмотрела на Карабаша с некоторым удивлением. — Можно, конечно. Они обрадуются. Только я не знаю, правда…
— Да нет, не стоит, — сказал Карабаш. — Пошли в столовую.
На другой день вышло солнце и стало теплее. Барханы быстро утратили бурый от впитавшейся воды цвет, посветлели и высохли, хотя в ложбинках еще было влажно и парило.
Как гнетет в песках яростное, не знающее меры, каждодневное солнце, но нет его день — и скучно, пустыня становится настоящей пустыней, темной, бессмысленной, неизвестно зачем и для чего, и, не успев отдохнуть от солнца, люди радуются его появлению! И радостно дают себя жечь, терзать и калить.
Так думал Карабаш, сидя за рулем газика. Он ехал на Третий. Всего лишь день прожил он для себя, забыв о делах, оторвавшись от забот и волнений, изнурявших его ночи и дни, и вот уже снова тянуло его ко всей этой кутерьме. Он с удовольствием ехал на Третий, с удовольствием крутил руль и даже как будто ощущал то удовольствие, которое испытывали колеса от упругой после дождя дороги.
Султан Мамедов не появлялся вторые сутки. Кто-то сказал, что он в Сагамете, у своего дружка Гусейна Алиева, азербайджанца, пьет там с горя.
— Вашего Сережку придется уволить, — вдруг сказал, как будто прочитав мысли Карабаша, сидевший сзади Смирнов.
— Не обязательно.
— По-моему, просто необходимо. Гнать поганой метлой. В третий раз затевает драку, хулиганит, тип законченного бакинского бандита. Достаточно посмотреть на его физиономию!
— Не обязательно, — сказал Карабаш.
— Что не обязательно?
— Все это не обязательно. Вы говорите неточные вещи. Он, если хотите знать, отчаянный неудачник.
— Бросьте! Вы про Фаину, что ли? Грязная история, ничего больше…
Смирнов сердито захрюкал. У него был такой особый носовой звук, когда он сердился: он продувал нос, как будто забитый насморком. Карабашу вспомнилось давнее, мельком слышанное: Смирнов будто тоже искал благосклонности по этому адресу, но был отвергнут. Не надо судить людей чересчур сурово. А то скучно жить. Вчера, например, он бешено разозлился на Гохберга и его Софью Михайловну, так возгордившуюся своей высокой миссией насаждать нравственность в песках, но потом подумал-подумал и успокоился. Его любовь к Лере и Леры к нему не стала меньше оттого, что у Софьи Михайловны свои взгляды на «такие вещи».
— А как был шашлык из Гохбергов? — спросил он.
— Шашлык? Ах, шашлык из Гохбергов? Ха-ха! Очень даже неплохо. Жалели, что вас нет. А что с вами стряслось?
«Прекрасно, знаешь, что стряслось».
— Ничего не стряслось, были другие дела в это время.
— А! Ну да… А какие, собственно, дела в праздник?
— Дела личные.
— А! Ну да. Было очень даже ничего, вкусно, вина много. Вообще они нежадные, гостеприимные. Софочка, конечно, надо сказать, грязнуха: вся посуда была сальная…
Карабаш ухмыльнулся.
— Чему вы смеетесь?
— Да так…
— Нет, серьезно?
— Да ничего особенного. — Не сдержавшись, Карабаш рассмеялся громко. — Гость теперь пошел наблюдательный, верно?
Смирнов не ответил, и долгое время ехали молча. Газик взобрался на последний большой увал перед Третьим, и над дальним гребнем, в холодном, кубовой синевы небе уже замаячили две стрелы экскаваторов — рокот моторов был не слышен за шумом автомобильного мотора, — когда Смирнов сказал пресным голосом:
— Если уж приглашаете гостей, то, по-моему, надо как-то постараться, чтоб… — Он умолк, хрюкнул два раза. — По-моему, так.
— Конечно, — сказал Карабаш.
Несмотря на второй день праздника, почти все механизаторы Третьего участка были в забое. Не хватало четверых, и в их числе Мартына Егерса, гулявших в Марах.
Карабаш и Смирнов совещались с Байнуровым о передвижке авангарда из трех бульдозеров и одного экскаватора вперед на восемь километров. Втроем поехали на газике смотреть удобное место.
Под вечер вернулись. Карабаш надеялся попасть в поселок пораньше — собирались с Лерой ужинать вместе, — но начались разговоры, разбирательство жалоб, споры с упрямым Байнуровым, дела цеплялись одно за другое, и все затянулось до темноты. Бяшим Мурадов просился в отпуск в аул. Жена Нагаева, бойкая молодуха Маринка, — подурнела заметно, лицо обтянутое, сухогубое, только в глазах прежний ярко-синий нахальный блеск, — жаловалась на мужа: никак его в Мары не пропрешь, расписаться чтоб в загсе. Все, говорит, успеется. Не горит, мол. Жалко, мол, рабочие дни терять. Пришлось вызывать Семеныча — а он только в восьмом часу зашабашил — и прочищать ему мозги насчет того, как к жене относиться. Которая тем более в том положении, когда нужна чуткость. Нагаев обещал это дело исправить. «Да хоть завтра! Делов вагон…»
Потом расследовали одну запутанную историю с прорабом Курунбаевым, заменившим в этой должности Байнурова, когда тот стал начальником Третьего. Этот Курунбаев, седоватый, коротконогий, маленький человечек, пришедший на стройку недавно, однажды «одолжил» супругам Котович десять тысяч кубов, то есть записал в наряде, что они десять тысяч передвинули, хотя этого не было. Котовичам зачем-то срочно нужны были деньги, и они его уговорили. Они обещали отдать в следующем месяце. Но не отдали. В то время они работали в районе резервной дамбы большого озера, а в следующем месяце их неожиданно перебросили на запад, и они не смогли выполнить обещание. Для того чтобы отдать долг, надо было вернуться назад. Дело это тянулось два с половиной месяца. Маленький казах пожелтел от переживаний, никто не мог понять, что с ним происходит: он высыхал на глазах. Наконец он признался Байнурову.
Как надо было решать это дело? Котович, естественно, сказал, что прораб изо всего этого не выгадал ни копейки. Возможно, так оно и было. Возможно, Курунбаев сгорел на своей мягкотелости и слабом знании людей. Котович не собирался его обжуливать, он искренне желал отдать ему долг, но каждый месяц легкомыслие и привычка слушаться жену оказывались сильнее. И он откладывал расплату еще на месяц. «Вот как толкнем вдвоем шестьдесят кубов — вернусь назад и доделаю». Но «толкнуть» шестьдесят никак не удавалось. Так и тянулась волынка, пока Курунбаев не признался: от ежедневного страха перед ревизией.
Карабаш вполне имел право уволить Курунбаева, налицо была приписка. Увольнения требовали и Байнуров со Смирновым, но Карабаш не послушался. Он привык думать о людях в первую очередь хорошо, а потом уж, когда не оставалось другого выхода, — плохо. Ему было противно сознавать, что пожилой человек, отец троих детей, участник войны, мог взять деньги за поддельный наряд, и, так как не было никаких доказательств, он отбрасывал эту мысль, как отвратительную и негодную.
Было решено Курунбаеву и супругам Котович объявить приказом строгий выговор, прораба перевести на работу во Второй участок, а Котовичей в виде наказания лишить ноябрьской премии и обязать передвинуть десять тысяч кубов на резервной дамбе, где вообще-то работы временно не производились.
Рабочие остались довольны таким решением. Старый бульдозерист Марютин сказал Карабашу, что Курунбай мужик невредный, дуром попал, а «запутать всякого человека можно, хоть меня, хоть вас».
В Инче приползли поздно ночью.
Карабаш с трудом дорулил до поселка, борясь со сном всю дорогу. Смирнов благополучно храпел рядом. Он не умел водить. Иногда он наваливался всем телом на правый бок Карабаша, и Карабаш довольно сильно отталкивал его локтем, но Смирнов не просыпался.
Было холодно, разжигать печку не хотелось. Карабаш заснул, как следует не раздевшись. Чуть свет его разбудил Гохберг: вчера, пока Карабаш ездил на Третий, в поселке случилось «чепе». Гусейн Алиев, приехав из Сагам ста, сказал, что Султан Мамедов явился к нему позавчера и в тот же вечер ушел обратно на Инче, причем машины в сторону Инче не было, и он ушел пешком поздно ночью. Как Гусейн ни удерживал его, все было бесполезно. Султан был, конечно, сильно пьян и упал духом. Гусейн тоже был немножко пьян. Если бы он не был пьян, он бы никогда не отпустил бедного Султана одного, да тут еще жена, глупая женщина, тащила его в сагаметский клуб смотреть кино…
Гохберг вчера же днем радировал в Мары и в Сагамет и организовал поиски. Прилетел самолет из Керков, пошарил до темноты и, не найдя никого, вернулся, потом еще раз вылетел ночью в надежде увидеть костер — на стройке уже бывали случаи поисков заблудившихся в пустыне, и всегда их находили по кострам — и снова вернулся ни с чем.
Поселок взбудоражился. Гусейн кричал, что он не вернется домой, в Хачмас, если с его земляком случится нехорошее: он должен отомстить. И он знает кому! Люди из Хачмаса не могут терпеть позора. Гусейн кричал по-азербайджански, туркмены успокаивали его по-своему.
Ошеломленная Фаина весь день сидела в конторе, не зная, как ей себя вести: то ли отчаянно волноваться, то ли сохранять спокойствие. В общем-то, она была скорее сбита с толку, чем взволнована. Но когда ее подруга Нюра и другие женщины начали проявлять сочувствие, жалеть ее и успокаивать, Фаина вдруг раскисла и разревелась и стала, рыдая, говорить, что никто не любил ее так, как Сережка, и никто уж так не полюбит. Из Третьего примчался Иван Бринько и с ним трое парней, чтобы принять участие в поисках.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42