Но я понял потом, что дело не в этом. Интриги интригами, они существуют отдельно, но тут дело не в них: дело в характере. Хмыров человек основательный, он все делает на совесть и доводит до конца. И когда он занят делом, когда он, подобно навозному жуку, неуклонно катит свой ком грязи по точно выбранной дороге, для него не существует ни самолюбия, ни ложной скромности, ни сомнений, ни колебаний, не существует больших денег и маленьких денег, для него существует только результат, окончательная победа. Такие, как он, добиваются всего. Денис разгадал его суть: человек дела.
И я уже не удивлялся тому, что Хмыров стал ежедневно, утром и днем, звонить мне по телефону и, не обращая внимания на мой суховатый, унылый, ворчливый голос, спрашивал одно и то нее: «Ну-с, так что мы имеем? Редактор прочел?» Он занимался делом, катил свой ком.
Редактор не читал долго. У него не было времени. И я уже стал надеяться, что он «забодает» Хмырова. И вдруг меня вызвал редактор и сказал, что надо подобрать кусок из хмыровского сценария.
Я чертовски расстроился. Почему-то я был уверен, что он его «забодает».
— А вы прочитали? — спросил я, беря папку с рукописью.
— Сценарий принят к постановке на нашей студии, — сказал Диомидов, по своей привычке глядя в стол и наставив на меня блестящее от бриолина черное темя. — Посмотрите ту сцену, где общее собрание строителей, где они берут обязательства. Я отметил красным карандашом. Выжмите строк четыреста.
— Игорь Николаевич, — сказал я, — а вам не кажется, что этот сценарий, мягко говоря, старомоден? Что он целиком и полностью относится к периоду бесконфликтности?
— Как? — Он вскинул на меня свои грифельные зрачки, в которых не было ни тени серьезности, ни капли интереса к моим словам, ничего, кроме должностного холода.
— Я говорю, что стыдно его печатать. Давайте откажемся.
— Откажемся?
— Конечно. Ей-богу, стыдно.
Он покачал головой.
— Нет, отказываться мы не будем. Я согласен, сценарий, как говорится, мало высокохудожественный, но где лучше на эту тему? Лучше нету. Писатели не пишут. А тема строительства Каракумского канала — важнейшая, кардинальная для нашей республики.
— Что ж получается: мы сами насаждаем халтуру?
— Да, да, и вы в первую очередь! — Он вдруг засмеялся и показал на меня пальцем. — Ведь вы принесли этот материал в редакцию? Вы, вы, не отказывайтесь! А автор оказался бронебойный. Вчера мне звонили со студии, потом — Нияздурдыев из Управления водными ресурсами, он консультант будущего фильма…
Диомидов был прав: все началось с меня. Придя в свою комнату, я со зла вырубил из хмыровского сценария четыреста самых суконных, самых омерзительных строк и отнес на машинку. Чем хуже, тем лучше. Когда я снова вернулся в комнату, там шел разговор о Хмырове, о том, сколько он получит денег за этот фильм. Ведь он получит не только как сценарист, но и как режиссер. Два дурачка, Сашка и Жорик Туманян, люто спорили, называя разные суммы, каждый из них хотел показать себя знатоком в этой области. Они ведь тоже были кинодеятели: писали раз в год тексты для «Новостей дня».
Неожиданно раздался звонок от Лузгина. Меня и Критского требовали в секретариат. Страшнейшая накладка: оказывается, второй день идет конференция учителей сельских школ, а у нас об этом ни слова. В завтрашний номер надо дать отчет. Кровь из носу! Трам-тарарам! Мы с Критским должны немедленно мчаться в Дом народного просвещения, где через полчаса будет выступать министр…
Еще пятнадцать минут назад, когда я разговаривал с редактором, все было тихо-спокойно. Что-то случилось за эти четверть часа. Вот что значит газета. Нам дали машину, и мы уехали.
В этот вечер я был дежурным по отделу. Виктор остался на конференции и должен был по телефону назвать фамилии тех, кто выступит на вечернем заседании, — отчет о дневном заседании, где выступал министр, мы сдали, и он уже набирался, — а я пообедал в столовой возле базара и вернулся в редакцию в семь часов, когда все разошлись.
Я сидел в нашей пустой большой комнате за столом Критского, читал свежую полосу, и в это время позвонил Хмыров. Он не узнал меня, спросил Корышева. И я вдруг сказал ему, что Корышева нет. Это вышло неожиданно, как-то само собой. Я сказал, что отрывок из сценария не будет напечатан в нашей газете по причине его малой художественности и потому, что он воскрешает худшие образцы литературы недавнего прошлого.
— Что, что? — крикнул Хмыров.
— Вы опоздали с этим сценарием на пять лет. Нельзя же, товарищ Хмыров, опять возвращаться к фальшивым, лакировочным произведениям, осужденным нашей партией. Или вы думаете, что здесь, на периферии, это проходит? Провинция, мол, все съест?
— Кто со мной говорит? — крикнул Хмыров.
— С вами говорит сотрудник отдела.
— А где товарищ Корышев?
— Его сейчас нет.
— Дело в том, что товарищ Корышев и товарищ Диомидов, ваш редактор, говорили мне обратное…
— Да, но мы тут обдумали, обсудили, — нет, печатать ваш сценарий было бы ошибкой. И я скажу больше, товарищ Хмыров: мы решили поднять вопрос перед Министерством культуры вообще о целесообразности постановки фильма по вашему сценарию.
Тут я понял, что попал в яблочко. На другом конце провода раздалось невнятное клокотание, совершенно птичье, нечленораздельное, я ничего не мог понять. Наконец я расслышал:
— А нельзя ли выяснить, когда будет товарищ Корышев?
Я сказал, что это неизвестно.
Через двадцать минут Хмыров позвонил снова. Потом еще раз, еще раз. По его голосу я чувствовал, какой тревогой он охвачен и как он уже не верит в то, что застанет Корышева в редакции, но инстинкт навозного жука заставлял его звонить и звонить непрерывно. В восемь часов сквозь град этих звонков прорвался звонок от Кати. Мы собирались пойти в кино. Я сказал, что задержусь надолго и кино переносится на завтра.
— А ты пойди домой, к Раечке, — сказал я, — и займись рукоделием. Повышивай гладью.
Она сказала холодно:
— Я уж найду, чем заняться. Спасибо за совет, — и повесила трубку. Обиделась. Вот чертовщина: совершенно лишена чувства юмора!
Снова затрещал телефон, и я схватил трубку, думая, что это Катя и я смогу объясниться, но звонил Виктор.
— Что происходит? Почему вы висите на телефоне? — кричал он. — Вы же знаете, что из города трудно дозвониться!
— Ладно, ладно, — сказал я. — Давайте фамилии.
Он начал диктовать фамилии, а я записывал. Я думал не о том, что записывал, а о том, что Катя обиделась, теперь пропадет на неделю. Ужасно обидчива. А я каждый раз забываю об этом и неосторожно шучу. Куда теперь звонить? Где искать ее?
Я вставил фамилии, которые сообщил Виктор, в хвост нашего отчета, отнес в секретариат, и мне, собственно, больше нечего было делать. Вернувшись в комнату, я стал читать Плутарха. Уже второй месяц я в свободное время читал Плутарха и кое-что выписывал, особенно о парфянах. Недавно мы ездили с Атаниязом в Нису, на раскопки парфянской столицы. Но Плутарх шел туго, и вообще мои попытки начать глубокое и систематическое чтение вот уже в течение десяти лет ни к чему не приводят. Не хватает характера. Жизнь заполняется какой-то дребеденью: борьбой с Хмыровым, встречами с Катей, каждый вечер одни и те же разговоры, кино, танцплощадка, ужин в парке с салатом и пивом и потом тощая награда за всю эту дребедень, за убитый вечер.
Я вдруг вскочил из-за стола и стал ходить по комнате: вновь меня охватила безотчетная тревога, налетевшая как ветер. Мне казалось, что я куда-то опаздываю, от чего-то отстаю, гибну. Погиб! Если не начну немедленно что-то делать, работать по-серьезному — писать хотя бы о том, что знаю, о своей жизни, о Туркмении, о том, как ломается время, как приходят одни люди и уходят другие и как сам я вращаюсь в этом потоке, стремящемся куда-то в шуме и грохоте, — если не начну просто записывать, ежедневно записывать, я погиб, погиб!
Сегодня свободный вечер, Кати не будет, парка не будет, отличное время для работы. Плутарха — в ящик. Где моя толстая общая тетрадь? Надо только достать сигареты. Кончились сигареты.
Я выбегаю в коридор.
В дальней комнате, в конце коридора, сидел обычно дежурный литсотрудник, «свежая голова». Сегодня «свежаком» был Жорка.
— Почему не идешь домой? — спросил Жорка, протягивая мне пачку болгарских.
Я взял четыре сигареты и положил в карман брюк.
— Сегодня был крик из-за учительской конференции, мы делали отчет с Виктором, — а вдруг, мало ли что…
— Ничего не будет.
— Нет, подожду. Лузгин после той летучки на меня сильно обозлился. Так и караулит, чтоб я где-нибудь наложил.
— Ну, будь. — Жорка нагнулся к полосе.
Мне хотелось с ним кое о чем поговорить, например о футболисте и о Кате, ведь это были его друзья. Мысль о том, что Катя обманывает меня с футболистом, была не то чтоб мучительна, но неприятна. Может, там ничего и не было, но вполне возможно, что было. Я узнал, например, что дядя футболиста руководил той самой подготовительной театральной студией, в которую Катя недавно поступила. «А, черт! — разозлился я. — Опять дребедень лезет в голову!» И не стал у Жорки ничего спрашивать, ушел.
Дверь в комнату секретариата была открыта, и я, проходя мимо, заглянул и увидел Лузгина, склонившегося над столом. Левой, далеко откинутой в сторону рукой он размешивал ложечкой сахар в стакане чая. Рядом стояла вечерняя машинистка Мирра Ефимовна, держа в руке пачку бумаг. Выправленных полос еще не принесли.
Почувствовав мой взгляд, Лузгин поднял голову и сказал:
— Не уходите.
— Не ухожу, — сказал я и пошел по коридору дальше. «Вот сволочь, — подумал я. — Абсолютно ведь я не нужен».
Вернувшись в комнату, я сел к столу, зажег настольную лампу, развернул на чистых страницах общую тетрадь и вооружился ручкой «Ленинград. Союз». И задумался. Последняя запись в этой тетради была сделана двадцать два дня назад. Окно за моей спиной было открыто, и с улицы веяло прохладой и запахом яблок. За окном был сад. Я слышал голоса мужчины и женщины, говоривших по-туркменски, потом мужчина запел. Сад принадлежал артисту туркменского театра. Я подумал о том, что самое тяжелое позади: жара кончилась. А в Москве сейчас гнилая, промозглая осень, театры начинают сезон, в пригородах копают картошку, последние футбольные матчи проходят при полупустых трибунах, под моросящим дождем, а может быть, сухо, солнечно, по утрам подмораживает, и деревянные скамейки и стволы деревьев покрываются утром белым налетом инея, но часам к десяти иней стаивает и скамейки и стволы деревьев остаются сырыми, как после дождя. К полудню все высыхает на солнце…
Стук в дверь. В редакции ни у кого не было привычки стучать в двери, кроме самого Диомидова, который демонстрировал хорошее воспитание, поэтому я удивился. Вошла Катя. От неожиданности и нечаянной радости — теперь уж хочешь не хочешь, а работать не удастся — я засмеялся. Катя сказала, что пришла меня проведать, и сказала, чтобы я не приходил завтра к Рае, потому что они поссорились.
Она протянула мне большой кулек с виноградом. Мы сели на диван. Я подвинул корзину, набитую грязной бумагой, окурками, использованной копиркой, и мы стали есть виноград и плевать косточки в корзину. Я спросил, крепко ли они поссорились. Оказывается, крепко. Катя даже не пойдет домой ночевать и будет ночевать у Розы Валиевой, одной девочки из театральной студии. Ее отец директор гастронома на улице Ленина. Я сказал, что, если хочет, она может переночевать у меня. Я сниму матрац, лягу на пол, а она ляжет на кровати.
— Ну нет! — Катя слегка отодвинулась и погрозила мне пальцем. — Товарищ Корышев, не занимайтесь фантастикой.
— Почему? Реальное дело: ты подходишь к моему окну с улицы…
— Нет уж, нет уж, Петенька! Раиса и так говорит про нас гадости. Я к тебе днем приходила и то чуть со стыда не сгорела. Мне казалось, что на меня все пальцем показывают.
— А что говорит Раиса?
— Всякие домыслы, и вообще. Сказала, например, что ты много воображаешь и что у тебя несимметричное лицо. Она очень злая, Раечка. Ведь она старше меня на четыре года, и до сих пор за ней никто не ухаживает, представляешь? Она ребятам почему-то не нравится. Я ее со многими знакомила, с Жориком, например, из вашей газеты, потом с одним парнем из студии, потом Алик приходил с товарищами, — ничего не выходит. Как мертвому припарки.
Вдруг Катя сбросила туфли и вспрыгнула на диван с ногами. Она села, вытянув ноги и аккуратно расправив юбку.
— Я сейчас уйду, — сказала Катя. — У меня жутко устали ноги: мы сегодня пять часов танцевали, разучивали выступление. Седьмого ноября будем выступать на площади.
— Приду обязательно.
— Я обещала Розе, что вернусь до двенадцати…
Мы почему-то разговаривали шепотом.
— Подожди, — сказал я. — А что будет дальше? Где ты будешь жить? — Не знаю. Раиса меня очень обидела. Ведь я живу там, можно сказать, из милости, — зачем же мне так унижаться?
— Почему из милости?
— Это Раина комната. Она сама предложила жить с нею вместе, еще в прошлом году, и я согласилась, тем более что Рая часто в разъездах. Сначала мы жили дружно, но потом она стала показывать свои зубки. Она большая эгоистка и вообще очень деспотичная. Сколько я плакала из-за нее!..
— А почему тебе не уйти? Это ведь просто, если комната не твоя.
— Да, просто! А найти комнату в Ашхабаде, думаешь, просто? Вот и приходится плакать и терпеть…
По коридору кто-то быстро протопал, распахнулась дверь, и вошел Лузгин. В руке он держал полосу. У меня екнуло сердце от предчувствия. Не обращая внимания на Катю, которая не успела спустить ноги с дивана и так замерла в позе одалиски, вытянув вдоль дивана босые ноги, Лузгин стал кричать на меня:
— О чем я вас предупреждал? Дождались! Чистая случайность спасла нас от несчастья. Если бы Туманян не был с ним лично знаком…
— С кем?
— Вот, вот, вот, вы пишете: секретарь Векильского райкома партии Сахат Мурадов — отдельно, а надо писать вместе. Сахатмурадов, Сахатмударов, ясно вам? Это член ЦК, депутат Верховного Совета республики! Как же вы можете? Из-за вашей ошибки мы опаздываем с выходом.
— Мне диктовали по телефону…
— Что за оправдания? Вы газетчик, вы обязаны уметь записывать телефонограммы. Конечно, если в это время вы принимаете гостей… — Тут он взглянул на Катю, которая уже сидела на краю дивана и, опустив глаза, смирненькая, как провинившаяся школьница, старалась нашарить ногами босоножки.
— Эта девушка пришла сюда гораздо позже, — сказал я.
— Меня это не касается, — быстро ответил Лузгин. — Но задержка с выходом, и это в предоктябрьские дни, накануне сороковой годовщины, когда страна готовится к празднику…
Катя надела босоножки и на цыпочках пошла к двери.
— Катюша, не уходи, — сказал я.
— Я подожду там, — сказала Катя шепотом и вышла.
— Тысячи раз я твердил, что все наши беды, все накладки идут от оригинала. Типография виновата в редчайших случаях. Вот вы кричите о новом стиле работы. Новые времена, новый стиль! Доверие! Мастерство! Короткая фраза! А зачем все это, когда нет элементарного умения работать? Нет чувства ответственности за порученное дело!
— Артем Иванович, но я, ей-богу, не нарочно…
Он вдруг побагровел, как тогда, на летучке.
— Послушайте, мне все известно про вас! Не морочьте голову! Я все знаю! Вижу вас насквозь и знаю, чем все это кончится! А сегодня извольте сидеть в редакции до часу, до двух ночи, не знаю до каких пор — пока номер не будет подписан.
Наклонив голову, он ринулся к двери. С шуршанием неслась за ним газетная простыня. Хлопнула дверь. Через минуту тихо вошла Катя.
— Это я виновата, да, Петя?
— Нет. Виноват я.
— Петя, ты очень бледный. Ты не волнуйся. — Ее маленькие глазки в черных, густо натушеванных ресничках смотрели так преданно, так сострадательно. — Хочешь, я останусь с тобой? Хочешь? Я позвоню Розе…
— Останься. Хорошо. Нет, понимаешь, я виноват, но он не имел права так орать на меня. Я не мальчишка. И, главное, он все знает про меня. Что он знает?..
— Бедный мой мальчик! — Она порывисто шагнула ко мне и поцеловала в щеку.
Мы сели на диван. Наверно, я и вправду побледнел, но не оттого, что испугался его крика и каких-то неясных угроз, а оттого, что снова почувствовал, как он меня отчетливо, злобно не любит. Что он знает про меня? И чем, по его мнению, «все это» кончится? Ни черта он не знает, кроме того, что я не люблю его, точно так же отчетливо и навсегда.
13
Озябнув в своем коротком китайском плащике, — ночи стали холодные — Карабаш уже жалел, что пустился в автомобильное путешествие, а не полетел из Сагамета самолетом. Султан мог в Сагамете переночевать и днем, по солнышку, спокойно докатился бы до поселка, спешить ему было некуда.
В песках ночью хорошо думается, особенно если свежо и тряско, что не дает дремать. Было очень свежо и очень тряско: иногда на ухабе Карабаша подбрасывало так, что он доставал головой до брезентовой крыши.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42
И я уже не удивлялся тому, что Хмыров стал ежедневно, утром и днем, звонить мне по телефону и, не обращая внимания на мой суховатый, унылый, ворчливый голос, спрашивал одно и то нее: «Ну-с, так что мы имеем? Редактор прочел?» Он занимался делом, катил свой ком.
Редактор не читал долго. У него не было времени. И я уже стал надеяться, что он «забодает» Хмырова. И вдруг меня вызвал редактор и сказал, что надо подобрать кусок из хмыровского сценария.
Я чертовски расстроился. Почему-то я был уверен, что он его «забодает».
— А вы прочитали? — спросил я, беря папку с рукописью.
— Сценарий принят к постановке на нашей студии, — сказал Диомидов, по своей привычке глядя в стол и наставив на меня блестящее от бриолина черное темя. — Посмотрите ту сцену, где общее собрание строителей, где они берут обязательства. Я отметил красным карандашом. Выжмите строк четыреста.
— Игорь Николаевич, — сказал я, — а вам не кажется, что этот сценарий, мягко говоря, старомоден? Что он целиком и полностью относится к периоду бесконфликтности?
— Как? — Он вскинул на меня свои грифельные зрачки, в которых не было ни тени серьезности, ни капли интереса к моим словам, ничего, кроме должностного холода.
— Я говорю, что стыдно его печатать. Давайте откажемся.
— Откажемся?
— Конечно. Ей-богу, стыдно.
Он покачал головой.
— Нет, отказываться мы не будем. Я согласен, сценарий, как говорится, мало высокохудожественный, но где лучше на эту тему? Лучше нету. Писатели не пишут. А тема строительства Каракумского канала — важнейшая, кардинальная для нашей республики.
— Что ж получается: мы сами насаждаем халтуру?
— Да, да, и вы в первую очередь! — Он вдруг засмеялся и показал на меня пальцем. — Ведь вы принесли этот материал в редакцию? Вы, вы, не отказывайтесь! А автор оказался бронебойный. Вчера мне звонили со студии, потом — Нияздурдыев из Управления водными ресурсами, он консультант будущего фильма…
Диомидов был прав: все началось с меня. Придя в свою комнату, я со зла вырубил из хмыровского сценария четыреста самых суконных, самых омерзительных строк и отнес на машинку. Чем хуже, тем лучше. Когда я снова вернулся в комнату, там шел разговор о Хмырове, о том, сколько он получит денег за этот фильм. Ведь он получит не только как сценарист, но и как режиссер. Два дурачка, Сашка и Жорик Туманян, люто спорили, называя разные суммы, каждый из них хотел показать себя знатоком в этой области. Они ведь тоже были кинодеятели: писали раз в год тексты для «Новостей дня».
Неожиданно раздался звонок от Лузгина. Меня и Критского требовали в секретариат. Страшнейшая накладка: оказывается, второй день идет конференция учителей сельских школ, а у нас об этом ни слова. В завтрашний номер надо дать отчет. Кровь из носу! Трам-тарарам! Мы с Критским должны немедленно мчаться в Дом народного просвещения, где через полчаса будет выступать министр…
Еще пятнадцать минут назад, когда я разговаривал с редактором, все было тихо-спокойно. Что-то случилось за эти четверть часа. Вот что значит газета. Нам дали машину, и мы уехали.
В этот вечер я был дежурным по отделу. Виктор остался на конференции и должен был по телефону назвать фамилии тех, кто выступит на вечернем заседании, — отчет о дневном заседании, где выступал министр, мы сдали, и он уже набирался, — а я пообедал в столовой возле базара и вернулся в редакцию в семь часов, когда все разошлись.
Я сидел в нашей пустой большой комнате за столом Критского, читал свежую полосу, и в это время позвонил Хмыров. Он не узнал меня, спросил Корышева. И я вдруг сказал ему, что Корышева нет. Это вышло неожиданно, как-то само собой. Я сказал, что отрывок из сценария не будет напечатан в нашей газете по причине его малой художественности и потому, что он воскрешает худшие образцы литературы недавнего прошлого.
— Что, что? — крикнул Хмыров.
— Вы опоздали с этим сценарием на пять лет. Нельзя же, товарищ Хмыров, опять возвращаться к фальшивым, лакировочным произведениям, осужденным нашей партией. Или вы думаете, что здесь, на периферии, это проходит? Провинция, мол, все съест?
— Кто со мной говорит? — крикнул Хмыров.
— С вами говорит сотрудник отдела.
— А где товарищ Корышев?
— Его сейчас нет.
— Дело в том, что товарищ Корышев и товарищ Диомидов, ваш редактор, говорили мне обратное…
— Да, но мы тут обдумали, обсудили, — нет, печатать ваш сценарий было бы ошибкой. И я скажу больше, товарищ Хмыров: мы решили поднять вопрос перед Министерством культуры вообще о целесообразности постановки фильма по вашему сценарию.
Тут я понял, что попал в яблочко. На другом конце провода раздалось невнятное клокотание, совершенно птичье, нечленораздельное, я ничего не мог понять. Наконец я расслышал:
— А нельзя ли выяснить, когда будет товарищ Корышев?
Я сказал, что это неизвестно.
Через двадцать минут Хмыров позвонил снова. Потом еще раз, еще раз. По его голосу я чувствовал, какой тревогой он охвачен и как он уже не верит в то, что застанет Корышева в редакции, но инстинкт навозного жука заставлял его звонить и звонить непрерывно. В восемь часов сквозь град этих звонков прорвался звонок от Кати. Мы собирались пойти в кино. Я сказал, что задержусь надолго и кино переносится на завтра.
— А ты пойди домой, к Раечке, — сказал я, — и займись рукоделием. Повышивай гладью.
Она сказала холодно:
— Я уж найду, чем заняться. Спасибо за совет, — и повесила трубку. Обиделась. Вот чертовщина: совершенно лишена чувства юмора!
Снова затрещал телефон, и я схватил трубку, думая, что это Катя и я смогу объясниться, но звонил Виктор.
— Что происходит? Почему вы висите на телефоне? — кричал он. — Вы же знаете, что из города трудно дозвониться!
— Ладно, ладно, — сказал я. — Давайте фамилии.
Он начал диктовать фамилии, а я записывал. Я думал не о том, что записывал, а о том, что Катя обиделась, теперь пропадет на неделю. Ужасно обидчива. А я каждый раз забываю об этом и неосторожно шучу. Куда теперь звонить? Где искать ее?
Я вставил фамилии, которые сообщил Виктор, в хвост нашего отчета, отнес в секретариат, и мне, собственно, больше нечего было делать. Вернувшись в комнату, я стал читать Плутарха. Уже второй месяц я в свободное время читал Плутарха и кое-что выписывал, особенно о парфянах. Недавно мы ездили с Атаниязом в Нису, на раскопки парфянской столицы. Но Плутарх шел туго, и вообще мои попытки начать глубокое и систематическое чтение вот уже в течение десяти лет ни к чему не приводят. Не хватает характера. Жизнь заполняется какой-то дребеденью: борьбой с Хмыровым, встречами с Катей, каждый вечер одни и те же разговоры, кино, танцплощадка, ужин в парке с салатом и пивом и потом тощая награда за всю эту дребедень, за убитый вечер.
Я вдруг вскочил из-за стола и стал ходить по комнате: вновь меня охватила безотчетная тревога, налетевшая как ветер. Мне казалось, что я куда-то опаздываю, от чего-то отстаю, гибну. Погиб! Если не начну немедленно что-то делать, работать по-серьезному — писать хотя бы о том, что знаю, о своей жизни, о Туркмении, о том, как ломается время, как приходят одни люди и уходят другие и как сам я вращаюсь в этом потоке, стремящемся куда-то в шуме и грохоте, — если не начну просто записывать, ежедневно записывать, я погиб, погиб!
Сегодня свободный вечер, Кати не будет, парка не будет, отличное время для работы. Плутарха — в ящик. Где моя толстая общая тетрадь? Надо только достать сигареты. Кончились сигареты.
Я выбегаю в коридор.
В дальней комнате, в конце коридора, сидел обычно дежурный литсотрудник, «свежая голова». Сегодня «свежаком» был Жорка.
— Почему не идешь домой? — спросил Жорка, протягивая мне пачку болгарских.
Я взял четыре сигареты и положил в карман брюк.
— Сегодня был крик из-за учительской конференции, мы делали отчет с Виктором, — а вдруг, мало ли что…
— Ничего не будет.
— Нет, подожду. Лузгин после той летучки на меня сильно обозлился. Так и караулит, чтоб я где-нибудь наложил.
— Ну, будь. — Жорка нагнулся к полосе.
Мне хотелось с ним кое о чем поговорить, например о футболисте и о Кате, ведь это были его друзья. Мысль о том, что Катя обманывает меня с футболистом, была не то чтоб мучительна, но неприятна. Может, там ничего и не было, но вполне возможно, что было. Я узнал, например, что дядя футболиста руководил той самой подготовительной театральной студией, в которую Катя недавно поступила. «А, черт! — разозлился я. — Опять дребедень лезет в голову!» И не стал у Жорки ничего спрашивать, ушел.
Дверь в комнату секретариата была открыта, и я, проходя мимо, заглянул и увидел Лузгина, склонившегося над столом. Левой, далеко откинутой в сторону рукой он размешивал ложечкой сахар в стакане чая. Рядом стояла вечерняя машинистка Мирра Ефимовна, держа в руке пачку бумаг. Выправленных полос еще не принесли.
Почувствовав мой взгляд, Лузгин поднял голову и сказал:
— Не уходите.
— Не ухожу, — сказал я и пошел по коридору дальше. «Вот сволочь, — подумал я. — Абсолютно ведь я не нужен».
Вернувшись в комнату, я сел к столу, зажег настольную лампу, развернул на чистых страницах общую тетрадь и вооружился ручкой «Ленинград. Союз». И задумался. Последняя запись в этой тетради была сделана двадцать два дня назад. Окно за моей спиной было открыто, и с улицы веяло прохладой и запахом яблок. За окном был сад. Я слышал голоса мужчины и женщины, говоривших по-туркменски, потом мужчина запел. Сад принадлежал артисту туркменского театра. Я подумал о том, что самое тяжелое позади: жара кончилась. А в Москве сейчас гнилая, промозглая осень, театры начинают сезон, в пригородах копают картошку, последние футбольные матчи проходят при полупустых трибунах, под моросящим дождем, а может быть, сухо, солнечно, по утрам подмораживает, и деревянные скамейки и стволы деревьев покрываются утром белым налетом инея, но часам к десяти иней стаивает и скамейки и стволы деревьев остаются сырыми, как после дождя. К полудню все высыхает на солнце…
Стук в дверь. В редакции ни у кого не было привычки стучать в двери, кроме самого Диомидова, который демонстрировал хорошее воспитание, поэтому я удивился. Вошла Катя. От неожиданности и нечаянной радости — теперь уж хочешь не хочешь, а работать не удастся — я засмеялся. Катя сказала, что пришла меня проведать, и сказала, чтобы я не приходил завтра к Рае, потому что они поссорились.
Она протянула мне большой кулек с виноградом. Мы сели на диван. Я подвинул корзину, набитую грязной бумагой, окурками, использованной копиркой, и мы стали есть виноград и плевать косточки в корзину. Я спросил, крепко ли они поссорились. Оказывается, крепко. Катя даже не пойдет домой ночевать и будет ночевать у Розы Валиевой, одной девочки из театральной студии. Ее отец директор гастронома на улице Ленина. Я сказал, что, если хочет, она может переночевать у меня. Я сниму матрац, лягу на пол, а она ляжет на кровати.
— Ну нет! — Катя слегка отодвинулась и погрозила мне пальцем. — Товарищ Корышев, не занимайтесь фантастикой.
— Почему? Реальное дело: ты подходишь к моему окну с улицы…
— Нет уж, нет уж, Петенька! Раиса и так говорит про нас гадости. Я к тебе днем приходила и то чуть со стыда не сгорела. Мне казалось, что на меня все пальцем показывают.
— А что говорит Раиса?
— Всякие домыслы, и вообще. Сказала, например, что ты много воображаешь и что у тебя несимметричное лицо. Она очень злая, Раечка. Ведь она старше меня на четыре года, и до сих пор за ней никто не ухаживает, представляешь? Она ребятам почему-то не нравится. Я ее со многими знакомила, с Жориком, например, из вашей газеты, потом с одним парнем из студии, потом Алик приходил с товарищами, — ничего не выходит. Как мертвому припарки.
Вдруг Катя сбросила туфли и вспрыгнула на диван с ногами. Она села, вытянув ноги и аккуратно расправив юбку.
— Я сейчас уйду, — сказала Катя. — У меня жутко устали ноги: мы сегодня пять часов танцевали, разучивали выступление. Седьмого ноября будем выступать на площади.
— Приду обязательно.
— Я обещала Розе, что вернусь до двенадцати…
Мы почему-то разговаривали шепотом.
— Подожди, — сказал я. — А что будет дальше? Где ты будешь жить? — Не знаю. Раиса меня очень обидела. Ведь я живу там, можно сказать, из милости, — зачем же мне так унижаться?
— Почему из милости?
— Это Раина комната. Она сама предложила жить с нею вместе, еще в прошлом году, и я согласилась, тем более что Рая часто в разъездах. Сначала мы жили дружно, но потом она стала показывать свои зубки. Она большая эгоистка и вообще очень деспотичная. Сколько я плакала из-за нее!..
— А почему тебе не уйти? Это ведь просто, если комната не твоя.
— Да, просто! А найти комнату в Ашхабаде, думаешь, просто? Вот и приходится плакать и терпеть…
По коридору кто-то быстро протопал, распахнулась дверь, и вошел Лузгин. В руке он держал полосу. У меня екнуло сердце от предчувствия. Не обращая внимания на Катю, которая не успела спустить ноги с дивана и так замерла в позе одалиски, вытянув вдоль дивана босые ноги, Лузгин стал кричать на меня:
— О чем я вас предупреждал? Дождались! Чистая случайность спасла нас от несчастья. Если бы Туманян не был с ним лично знаком…
— С кем?
— Вот, вот, вот, вы пишете: секретарь Векильского райкома партии Сахат Мурадов — отдельно, а надо писать вместе. Сахатмурадов, Сахатмударов, ясно вам? Это член ЦК, депутат Верховного Совета республики! Как же вы можете? Из-за вашей ошибки мы опаздываем с выходом.
— Мне диктовали по телефону…
— Что за оправдания? Вы газетчик, вы обязаны уметь записывать телефонограммы. Конечно, если в это время вы принимаете гостей… — Тут он взглянул на Катю, которая уже сидела на краю дивана и, опустив глаза, смирненькая, как провинившаяся школьница, старалась нашарить ногами босоножки.
— Эта девушка пришла сюда гораздо позже, — сказал я.
— Меня это не касается, — быстро ответил Лузгин. — Но задержка с выходом, и это в предоктябрьские дни, накануне сороковой годовщины, когда страна готовится к празднику…
Катя надела босоножки и на цыпочках пошла к двери.
— Катюша, не уходи, — сказал я.
— Я подожду там, — сказала Катя шепотом и вышла.
— Тысячи раз я твердил, что все наши беды, все накладки идут от оригинала. Типография виновата в редчайших случаях. Вот вы кричите о новом стиле работы. Новые времена, новый стиль! Доверие! Мастерство! Короткая фраза! А зачем все это, когда нет элементарного умения работать? Нет чувства ответственности за порученное дело!
— Артем Иванович, но я, ей-богу, не нарочно…
Он вдруг побагровел, как тогда, на летучке.
— Послушайте, мне все известно про вас! Не морочьте голову! Я все знаю! Вижу вас насквозь и знаю, чем все это кончится! А сегодня извольте сидеть в редакции до часу, до двух ночи, не знаю до каких пор — пока номер не будет подписан.
Наклонив голову, он ринулся к двери. С шуршанием неслась за ним газетная простыня. Хлопнула дверь. Через минуту тихо вошла Катя.
— Это я виновата, да, Петя?
— Нет. Виноват я.
— Петя, ты очень бледный. Ты не волнуйся. — Ее маленькие глазки в черных, густо натушеванных ресничках смотрели так преданно, так сострадательно. — Хочешь, я останусь с тобой? Хочешь? Я позвоню Розе…
— Останься. Хорошо. Нет, понимаешь, я виноват, но он не имел права так орать на меня. Я не мальчишка. И, главное, он все знает про меня. Что он знает?..
— Бедный мой мальчик! — Она порывисто шагнула ко мне и поцеловала в щеку.
Мы сели на диван. Наверно, я и вправду побледнел, но не оттого, что испугался его крика и каких-то неясных угроз, а оттого, что снова почувствовал, как он меня отчетливо, злобно не любит. Что он знает про меня? И чем, по его мнению, «все это» кончится? Ни черта он не знает, кроме того, что я не люблю его, точно так же отчетливо и навсегда.
13
Озябнув в своем коротком китайском плащике, — ночи стали холодные — Карабаш уже жалел, что пустился в автомобильное путешествие, а не полетел из Сагамета самолетом. Султан мог в Сагамете переночевать и днем, по солнышку, спокойно докатился бы до поселка, спешить ему было некуда.
В песках ночью хорошо думается, особенно если свежо и тряско, что не дает дремать. Было очень свежо и очень тряско: иногда на ухабе Карабаша подбрасывало так, что он доставал головой до брезентовой крыши.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42