Вот ситуация, вот кошмар! Пропал день, и вообще…
Я смотрел на его опущенную, с ранней лысиной, в венчике белокурых кудрей голову, на его худые, со следами чернил пальцы, нервно сжимавшие виски, и думал: бедный «литературный комбайн»! Ему действительно плохо. Надо кормить троих детей, двух мамаш, а он так легко выбивается из колеи. Поспорил с женой, хлопнул дверью — и готов, разрюмился, ничего не может. И завтра от него не будет толку. Прав, что ли, Кинзерский: слабое племя, другой коленкор?
Он не заговаривал о завтрашней летучке, я тоже. Я спросил, что он пишет для Атанияза. Оказывается: на семейную тему, о феодально-байских отношениях.
— Если во вторник не сдам, — сказал он, — я не успею к ближайшей выплате.
— Кстати, вы не одолжите мне рублей сто? Или пятьдесят? — спросил я.
Он ел шашлык, зачем-то сняв очки, низко наклоняя лицо к тарелке. Сейчас он надел очки и, продолжая жевать, сунул руку в карман брюк и стал там шуршать бумажками. Пошуршав некоторое время, он вытащил три смятых бумажки, одну засунул обратно.
— Могу дать тридцать рублей, — сказал он. — Устроит?
— Устроит. Спасибо! — сказал я. Я очень обрадовался и подумал: нет, он парень ничего.
На другой день в двенадцать началась летучка. Закончилась она не в час и не в половине второго, как обычно, а в четыре. И все из-за моего очерка. Первым выступил, как и уговаривались, Борис и поставил общий вопрос: как это получается, что отличные материалы, посвященные самым острым и злободневным вопросам, маринуются неделями до тех пор, пока теряется нужда в их печатании? Кто в этом виноват? Давайте, мол, разберемся. Диомидов спросил, что он имеет в виду, и Борис как один из примеров привел историю с моим очерком. Он сказал, что трижды ставил очерк в полосу, но Артем Иванович под разными предлогами переносил его из номера в номер. И до сих пор очерк не напечатан.
Лузгин сейчас же стал возражать:
— Не создавайте впечатления, Борис Григорьевич, будто я выискивал какие-то специальные предлоги, чтобы переносить очерк Корышева…
Между ними возник спор.
Лузгин, как всегда, спорил грубо, крикливо, стремясь сразу подавить и оглушить противника, причем делал это при помощи громкого повторения одной какой-нибудь фразы. Сейчас, например, он выкрикивал фразу: «Не надо передергивать! Не надо передергивать! Пе-редер-гивать не надо!»
Диомидов не слушал спора и что-то читал. Наверное, мой очерк.
Теперь должен был вступить в дело Саша, но он почему-то медлил. Он, наверно, забыл, что его очередь после Бориса, и спокойно, даже с интересом как бы постороннего человека, слушал спор Лузгина и Бориса. Из-за этого наш сценарий нарушился. Диомидов спросил: «А что скажет автор?» Мне не хотелось выступать в первых рядах, о себе говорить неловко, но делать нечего, пришлось.
Я сказал, что, по-моему, главное, что должно быть между сотрудниками газеты и ее руководителями, — это ясность и доверие. От приемов плаща и шпаги пора отказаться. Почему очерк маринуется? Я так и не знаю. Нужно сказать честно, в чем дело, а не водить за нос и отделываться обещаниями.
Лузгин, побагровев, вдруг крикнул:
— Хотите честно?
— Конечно, — сказал я.
— Так вот, честно: вы написали посредственный очерк. И я удивляюсь вашим претензиям.
— Что ж, возможно, — сказал я, сразу сбившись с тона. Удар был под ложечку. Я тоже подозревал, что очерк вышел посредственный. — Но, по-моему, не хуже других…
— Это не аргумент! Что за критерий: не хуже других?
— Но почему же вы говорили, что очерк удался?
— Не передергивайте! Я не говорил этого! Я говорил об отдельных удачах и о крупных недостатках: например, вы без конца «якаете». Вообще, не надо было вам размахиваться на путевой очерк. Для путевых очерков редакция собирается послать на трассу другого человека, это надо делать основательно, а не так, кавалерийским наскоком, галопом по европам…
Внезапно я почувствовал, что выгляжу глупо.
— Ну хорошо, — пробормотал я. — Тогда надо было сказать это прямо. И вовремя…
Я сел. В самом деле, я выглядел глупо. Тут начался спор насчет очерка. Ребята защищали его. Снова выступил Борис, потом Критский, потом что-то мямлил в мою защиту Саша, потом зав промышленным отделом Сургакин сказал, что очерк надо было давать две недели назад, а сейчас поздно, потом Жорка Туманян произнес гимн в мою честь: он сказал, что я совершил подвиг, за четыре дня сделать «подвал» по каналу, и меня надо приветствовать и величать как героя, а не мотать мне нервы. И добавил, что Лузгин занимается удушением инициативы. Тот взорвался: «Вы не имеете права! Это политическое обвинение!» Тогда Жорка сказал: «Артем Иванович, я знаю, почему вы маринуете очерк Корышева. Хотите скажу? Потому что этот очерк противоречит статье Хорева, которую вы продвигали!» Лузгин крикнул: «Это неправда!» Жорка стал говорить о статье Хорева, но Лузгин в своей «манере глухого», то есть не слушая оппонента, а говоря сам, продолжал кричать о моем очерке: «Это неправда! Были совершенно другие основания задержать очерк Корышева!» Критский спросил: какие же основания? Лузгин, разумеется, ничего не мог сказать, он только твердил туманно: «Были, были основания!»
И тут «литературный комбайн» вдруг встал, побледнев, как Иван Каляев перед метанием бомбы, и произнес речь. Даже Диомидов смотрел на него с изумлением. Критский сказал: довольно! Времена мистики кончились! Если Артем Иванович все еще живет воспоминаниями, то пора его разбудить. Какие таинственные силы зажимают очерк Корышева? Какие таинственные силы тормозят рецензию на книгу Махтума Максумова, написанную полтора месяца назад? Какие таинственные силы сняли мой фельетон об одном ответственном товарище из Чарджоуской области, — вы знаете, о чем речь? Какие таинственные силы всучили нам путаную, неправильную статью Хорева, после которой мы до сих пор не можем расхлебаться с неприятностями? Никаких сил нет! Есть инерция. Есть старые знакомства, есть старые привычки работать по-старому: ни с кем не советуясь, ничего не объясняя, самочинно, то есть антидемократически.
В этом месте Критский, видимо, от большого волнения, заглотнулся слюной, внезапно смолк и сел. Лузгин слушал молча, не сводя с Критского сощуренных глаз. Было похоже, что он немного ослаб и подавлен. Вместо него встал завотделом информации Вдовенко и начал корить Критского и всех нас за то, что мы неуважительно говорим о старом журналисте, нашем же товарище, и что главное — работать коллективно, потому что все мы винтики одной машины.
Вот эту фразу, которая застряла в его памяти с допотопных времен, ему не следовало говорить. Критский вдруг вскочил как ужаленный.
— Я не хочу быть винтиком! — закричал он. — Мне надоело! Хватит! Сколько можно? С винтиками никто не считается! Им можно ни черта не объяснять, перед ними не отчитываться — они ведь бессловесные! А я требую объяснения: почему лежит, как колода, рецензия Атанияза Дурдыева на книгу Максумова? Все мы знаем, что Максумов провел семнадцать лет в лагерях, вернулся больным стариком. Он полностью реабилитирован, недавно выступал по радио. В чем же дело, товарищи редакторы? Кто тормозит?
Лузгин, обрадовавшись тому, что разговор возвратился к частному вопросу, стал что-то объяснять насчет книги Максумова и статьи Атанияза: по его мнению, Атанияз написал недостаточно глубоко, книга заслуживает более квалифицированного анализа. Но Диомидов прервал его и сказал, что время позднее, пора браться за дела, а рецензию Атанияза надо обсуждать серьезно, не наспех, и мы это сделаем в ближайшее время. Мой очерк он успел прочесть. Очерк ему нравится, хотя злободневность утрачена («Она утратилась, дорогой товарищ Корышев, в тот день, когда вы прозевали Ермасова. С того дня, если уж говорить честно, и начались ваши огорчения…»), и поэтому он предлагает сократить очерк, оставить разговор с профессором («Это, по-моему, вам как раз удалось»), какие-то картины трассы, снять все насчет озер, потому что мы опоздали, и в виде этакого эссе, миленького отрывочка, дать в «Литературной странице».
И так все кончилось — ни тем ни сем. Впрочем, ничем конкретным все это и не могло кончиться. Но мы почему-то были довольны. Возбужденные, мы разошлись по своим комнатам. Через пять минут, как ни в чем не бывало, мы разговаривали с Лузгиным по поводу номера, полосы, сокращения двенадцати строк, и все-таки в глубине души мы чему-то непонятно радовались. Только Саша, когда мы остались втроем, сказал:
— Ни к чему все было, зря…
— Нет, не зря, — сказал Критский. — Не зря хотя бы потому, что сказали то, что думаем. Знаешь, как приятно говорить то, что думаешь! — И он засмеялся.
— А, ерунда! В стакане воды…
Я вдруг разозлился.
— Чего ты каркаешь? Ты ведь сдрейфил, молчал, как мышь, даже про Атанияза боялся пикнуть, а теперь каркаешь.
— Я не каркаю, а совершенно искренне высказываю свое мнение. Всей этой демонстрации копейка цена, понятно? Ничто в этом мире не изменится ни вот на столько! — он показал ноготь мизинца. — Пустая говорильня, махание кулаками по воздуху. А я не любитель участвовать в таких спектаклях.
— Ну конечно, легче сидеть в углу и ухмыляться.
— Да черт вас дери, олухи, неужели вы думаете, что вам удастся свалить Лузгина? Вы же идиоты! Вы караси-идеалисты, которых бьют палками по голове, а они кричат: «Ура, ура! Новые веяния!»
— Не мы валим Лузгина, а время, время! Мы только помогаем времени.
— Ладно, молчу. Блажен, кто верует.
— Сашенька, не оправдывайся, ты известный трус, — сказал Критский, смеясь. — С двумя тузами на висте всегда пасуешь!
Сашка обиделся и вышел из комнаты.
Потом мы тоже вышли в коридор, и нам навстречу попалась Тамара Гжельская, секретарша редакции, бежавшая зачем-то в аптеку. Оказывается, за валидолом для Артема Ивановича.
Сашка и Критский остались в газете до позднего вечера. Я шел домой с Борисом. Автобус «четыре», который проходит по нашей улице — он идет от базара через центр на вокзал, — как всегда в эти часы, был переполнен. Колхозники возвращались с базара. Гремели бортами порожние грузовики, где в кузовах сидели на корточках недавние торговцы дынями и виноградом. Седобородый аксакал промчался, раздувая полы халата, на мотоцикле.
Мы остановились возле винной лавки, на дверях которой висел листок с надписью карандашом: «Вино Бизмеин самый молодой 15 р.». Борис предложил зайти и выпить по стакану. Туркмен в папахе налил в стаканы из небольшой овальной бочки, стоявшей на прилавке. Вино было не просто молодое, а младенческого возраста: приготовлено на прошлой неделе. Оно заклеивало зубы кисловатой вязкостью, от него пахло козлятиной, и в общем оно было не очень вкусное. Мы взяли по куску белого сыра и еще по стакану. Вино было здорово кислое. Просто нам не хотелось расходиться. В нас еще не иссякло дневное возбуждение, и мы разговаривали все о том же. Борис сказал, что поведение Сашки его не удивило: во-первых, это в Сашкином стиле, а во-вторых, он как раз тот «другой человек», кого собираются послать за путевыми очерками на трассу.
— Это его личное дело, — сказал я. — Меня волнует другое: прав он или нет, когда говорит, что никакого толку не будет?
— Толк будет, — сказал Борис. — Будет, будет, вот увидишь. Не сразу, конечно, может быть, через месяц или через полгода, но толк будет обязательно.
12
Идея «Литературной страницы» возникла или, вернее, возродилась — ибо в газетном деле ничто не возникает, а лишь время от времени возрождается — еще в начале лета. С тех пор как я попал в газету, я слышал разговоры: «Надо делать „Литстраницу“!» Но первая полоса вышла лишь в сентябре. Занимались этим делом Критский, Саша и я. Была у нас в редакции и своя поэтесса — толстая, очкастая Тамара Гжельская.
Мой очерк должен был идти в следующей «Литстранице», в конце сентября, но не прошел. Диомидов сказал: «Знаете, почему Артем Иванович засомневался в вашем материале? Нет, нет, это не так просто. Он опытный человек. Я называю его миноискателем: у него блестящая способность учуивать опасность. Ваши рассуждения о негодности скреперов могли вызвать взрыв: ведь там идет лютый спор между строителями и проектировщиками. Проект делался в расчете на скреперы и экскаваторы. Это больная тема, нельзя касаться ее походя. Видимо, он успел посоветоваться с кем-нибудь в управлении. Вы поняли? Попробуем вынуть разговор со скреперистами…» Я спросил: значит, Туманян прав? Мой очерк застрял оттого, что выражал позицию, противоположную статье Хорева? Диомидов сказал: «В какой-то степени».
— Игорь Николаевич, но неужели же я, журналист, не могу высказать свое мнение? Ведь я действительно говорил со скреперистами, и они действительно жаловались на то, что скреперы не годятся!
— Дорогой друг, вы новый человек, недавно в газете, вы не можете знать ситуацию так, как знает Артем Иванович. Вы пробыли на трассе полдня, а люди потратили на нее годы жизни. Согласны?
Конечно, я был согласен. Что я мог возразить?
— Поэтому давайте вынем скреперистов. Это сложный вопрос, пусть его поднимают в республиканской газете. И поднимать его должны — учтите! — не журналисты, а люди, осуществляющие строительство…
Мы вынули скреперистов. Еще раньше был вынут разговор со Смирновым и сильно сокращен разговор с профессором Кинзерским. Очерк превратился в ужасный обрубок, и я сам его добил. Он был набран, стоял в полосе, но я его снял. Зато рецензия Атанияза на книгу Максумова была полностью напечатана через десять дней после знаменитой летучки. Мы все считали это нашей общей победой, и я не слишком огорчался неудачей с очерком, тем более что в середине октября прошел мой рассказ «Текинский орнамент», — собственно, тоже не рассказ, а добротный очерк. В начале октября я был в командировке в Кизыл-Арвате и там, в ковровой артели, познакомился с одной ковровщицей, рассказавшей мне свою историю — довольно заурядную историю молодой девушки, бунтовавшей против самодурства родителей. Ее хотели насильно выдать замуж, она бежала из аула в город, поступила в ковровую артель и одновременно стала заниматься в кружке живописи: она оказалась способной художницей. Вот и все. Здесь не было никакого сюжета, но были подробности жизни.
Рассказ мой неожиданно всем понравился, его сразу же перевели на туркменский язык, читали по радио. Диомидов хвалил рассказ на летучке, употребляя при этом необычные для него хвалебные эпитеты (было даже слово «даровитый»), и в довершение всего вдруг поручил заведование «страницей» мне. Такой оборот дела несколько озадачил Сашку и Критского, считавших художественную литературу своей монополией в редакции, и они даже немного надулись на меня, но потом, увидев, что никаких преимуществ это заведование мне не дает и что, в сущности, от меня мало что зависит — я обязан был просто отбирать и подготавливать материал для шефа, который выносил окончательные решения, — они примирились с внезапным взлетом моей карьеры и стали помогать мне.
Сейчас я готовлю предпраздничную «страницу». Двадцать пятого Диомидов просил показать ему весь материал, сегодня уже двадцать второе, а у меня в портфеле есть лишь несколько стихотворений, посредственных переводов с туркменского, фельетон Критского и больше ничего. Есть, правда, сценарий Хмырова, который я прочел две недели назад, но он не годится. Мне неловко перед ребятами за то, что я притащил его в газету.
Прочитав, я сразу позвонил Хмырову и сказал, что, к сожалению, подходящего отрывка не нашлось. Он начал предлагать разные варианты, которые я вежливо отклонял, после чего он сказал, что, если «не вытанцовывается» отрывок, можно дать сценарий целиком, в сокращенном виде, с продолжением. При этом он заметил, что сценарий высоко оценен в республиканском Министерстве культуры и уже идет разговор о повышении договорной суммы. Я слушал его с некоторым ошеломлением. Я ощущал энергию такой силы, что мне оставалось лишь завидовать и удивляться: откуда это у томного, женоподобного интеллигента, всегда усталого, с тихим голосом? По-видимому, он, как спортсмен, большую часть времени расслаблен, а в нужный момент умеет собраться и напрячь все силы. Я сказал, что передам рукопись редактору и пусть он решает. Ему это, как видно, не очень понравилось, потому что он сухо сказал: «Хорошо, действуйте, я попробую нажать с другого бока». Это прозвучало как уговор единомышленников и в то же время как угроза.
Сначала мне было неясно: зачем он так рвется печатать отрывки сценария в газете? Что это ему даст? Славы немного, деньги небольшие. И такое бешеное стремление, как у школьника, который грешит стишками, напечататься во что бы то ни стало! Я даже обсуждал эту загадку с Сашей, и он высказал остроумное предположение насчет того, что Хмырову, может быть, необходимо как можно скорее утвердить в печати свое авторство потому, что первоначально автором сценария был тот, второй, — Саша знает это точно от одного парня из сценарного отдела, — а Хмыров намечался в режиссеры, а потом он вдруг приклеился к сценаристу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42
Я смотрел на его опущенную, с ранней лысиной, в венчике белокурых кудрей голову, на его худые, со следами чернил пальцы, нервно сжимавшие виски, и думал: бедный «литературный комбайн»! Ему действительно плохо. Надо кормить троих детей, двух мамаш, а он так легко выбивается из колеи. Поспорил с женой, хлопнул дверью — и готов, разрюмился, ничего не может. И завтра от него не будет толку. Прав, что ли, Кинзерский: слабое племя, другой коленкор?
Он не заговаривал о завтрашней летучке, я тоже. Я спросил, что он пишет для Атанияза. Оказывается: на семейную тему, о феодально-байских отношениях.
— Если во вторник не сдам, — сказал он, — я не успею к ближайшей выплате.
— Кстати, вы не одолжите мне рублей сто? Или пятьдесят? — спросил я.
Он ел шашлык, зачем-то сняв очки, низко наклоняя лицо к тарелке. Сейчас он надел очки и, продолжая жевать, сунул руку в карман брюк и стал там шуршать бумажками. Пошуршав некоторое время, он вытащил три смятых бумажки, одну засунул обратно.
— Могу дать тридцать рублей, — сказал он. — Устроит?
— Устроит. Спасибо! — сказал я. Я очень обрадовался и подумал: нет, он парень ничего.
На другой день в двенадцать началась летучка. Закончилась она не в час и не в половине второго, как обычно, а в четыре. И все из-за моего очерка. Первым выступил, как и уговаривались, Борис и поставил общий вопрос: как это получается, что отличные материалы, посвященные самым острым и злободневным вопросам, маринуются неделями до тех пор, пока теряется нужда в их печатании? Кто в этом виноват? Давайте, мол, разберемся. Диомидов спросил, что он имеет в виду, и Борис как один из примеров привел историю с моим очерком. Он сказал, что трижды ставил очерк в полосу, но Артем Иванович под разными предлогами переносил его из номера в номер. И до сих пор очерк не напечатан.
Лузгин сейчас же стал возражать:
— Не создавайте впечатления, Борис Григорьевич, будто я выискивал какие-то специальные предлоги, чтобы переносить очерк Корышева…
Между ними возник спор.
Лузгин, как всегда, спорил грубо, крикливо, стремясь сразу подавить и оглушить противника, причем делал это при помощи громкого повторения одной какой-нибудь фразы. Сейчас, например, он выкрикивал фразу: «Не надо передергивать! Не надо передергивать! Пе-редер-гивать не надо!»
Диомидов не слушал спора и что-то читал. Наверное, мой очерк.
Теперь должен был вступить в дело Саша, но он почему-то медлил. Он, наверно, забыл, что его очередь после Бориса, и спокойно, даже с интересом как бы постороннего человека, слушал спор Лузгина и Бориса. Из-за этого наш сценарий нарушился. Диомидов спросил: «А что скажет автор?» Мне не хотелось выступать в первых рядах, о себе говорить неловко, но делать нечего, пришлось.
Я сказал, что, по-моему, главное, что должно быть между сотрудниками газеты и ее руководителями, — это ясность и доверие. От приемов плаща и шпаги пора отказаться. Почему очерк маринуется? Я так и не знаю. Нужно сказать честно, в чем дело, а не водить за нос и отделываться обещаниями.
Лузгин, побагровев, вдруг крикнул:
— Хотите честно?
— Конечно, — сказал я.
— Так вот, честно: вы написали посредственный очерк. И я удивляюсь вашим претензиям.
— Что ж, возможно, — сказал я, сразу сбившись с тона. Удар был под ложечку. Я тоже подозревал, что очерк вышел посредственный. — Но, по-моему, не хуже других…
— Это не аргумент! Что за критерий: не хуже других?
— Но почему же вы говорили, что очерк удался?
— Не передергивайте! Я не говорил этого! Я говорил об отдельных удачах и о крупных недостатках: например, вы без конца «якаете». Вообще, не надо было вам размахиваться на путевой очерк. Для путевых очерков редакция собирается послать на трассу другого человека, это надо делать основательно, а не так, кавалерийским наскоком, галопом по европам…
Внезапно я почувствовал, что выгляжу глупо.
— Ну хорошо, — пробормотал я. — Тогда надо было сказать это прямо. И вовремя…
Я сел. В самом деле, я выглядел глупо. Тут начался спор насчет очерка. Ребята защищали его. Снова выступил Борис, потом Критский, потом что-то мямлил в мою защиту Саша, потом зав промышленным отделом Сургакин сказал, что очерк надо было давать две недели назад, а сейчас поздно, потом Жорка Туманян произнес гимн в мою честь: он сказал, что я совершил подвиг, за четыре дня сделать «подвал» по каналу, и меня надо приветствовать и величать как героя, а не мотать мне нервы. И добавил, что Лузгин занимается удушением инициативы. Тот взорвался: «Вы не имеете права! Это политическое обвинение!» Тогда Жорка сказал: «Артем Иванович, я знаю, почему вы маринуете очерк Корышева. Хотите скажу? Потому что этот очерк противоречит статье Хорева, которую вы продвигали!» Лузгин крикнул: «Это неправда!» Жорка стал говорить о статье Хорева, но Лузгин в своей «манере глухого», то есть не слушая оппонента, а говоря сам, продолжал кричать о моем очерке: «Это неправда! Были совершенно другие основания задержать очерк Корышева!» Критский спросил: какие же основания? Лузгин, разумеется, ничего не мог сказать, он только твердил туманно: «Были, были основания!»
И тут «литературный комбайн» вдруг встал, побледнев, как Иван Каляев перед метанием бомбы, и произнес речь. Даже Диомидов смотрел на него с изумлением. Критский сказал: довольно! Времена мистики кончились! Если Артем Иванович все еще живет воспоминаниями, то пора его разбудить. Какие таинственные силы зажимают очерк Корышева? Какие таинственные силы тормозят рецензию на книгу Махтума Максумова, написанную полтора месяца назад? Какие таинственные силы сняли мой фельетон об одном ответственном товарище из Чарджоуской области, — вы знаете, о чем речь? Какие таинственные силы всучили нам путаную, неправильную статью Хорева, после которой мы до сих пор не можем расхлебаться с неприятностями? Никаких сил нет! Есть инерция. Есть старые знакомства, есть старые привычки работать по-старому: ни с кем не советуясь, ничего не объясняя, самочинно, то есть антидемократически.
В этом месте Критский, видимо, от большого волнения, заглотнулся слюной, внезапно смолк и сел. Лузгин слушал молча, не сводя с Критского сощуренных глаз. Было похоже, что он немного ослаб и подавлен. Вместо него встал завотделом информации Вдовенко и начал корить Критского и всех нас за то, что мы неуважительно говорим о старом журналисте, нашем же товарище, и что главное — работать коллективно, потому что все мы винтики одной машины.
Вот эту фразу, которая застряла в его памяти с допотопных времен, ему не следовало говорить. Критский вдруг вскочил как ужаленный.
— Я не хочу быть винтиком! — закричал он. — Мне надоело! Хватит! Сколько можно? С винтиками никто не считается! Им можно ни черта не объяснять, перед ними не отчитываться — они ведь бессловесные! А я требую объяснения: почему лежит, как колода, рецензия Атанияза Дурдыева на книгу Максумова? Все мы знаем, что Максумов провел семнадцать лет в лагерях, вернулся больным стариком. Он полностью реабилитирован, недавно выступал по радио. В чем же дело, товарищи редакторы? Кто тормозит?
Лузгин, обрадовавшись тому, что разговор возвратился к частному вопросу, стал что-то объяснять насчет книги Максумова и статьи Атанияза: по его мнению, Атанияз написал недостаточно глубоко, книга заслуживает более квалифицированного анализа. Но Диомидов прервал его и сказал, что время позднее, пора браться за дела, а рецензию Атанияза надо обсуждать серьезно, не наспех, и мы это сделаем в ближайшее время. Мой очерк он успел прочесть. Очерк ему нравится, хотя злободневность утрачена («Она утратилась, дорогой товарищ Корышев, в тот день, когда вы прозевали Ермасова. С того дня, если уж говорить честно, и начались ваши огорчения…»), и поэтому он предлагает сократить очерк, оставить разговор с профессором («Это, по-моему, вам как раз удалось»), какие-то картины трассы, снять все насчет озер, потому что мы опоздали, и в виде этакого эссе, миленького отрывочка, дать в «Литературной странице».
И так все кончилось — ни тем ни сем. Впрочем, ничем конкретным все это и не могло кончиться. Но мы почему-то были довольны. Возбужденные, мы разошлись по своим комнатам. Через пять минут, как ни в чем не бывало, мы разговаривали с Лузгиным по поводу номера, полосы, сокращения двенадцати строк, и все-таки в глубине души мы чему-то непонятно радовались. Только Саша, когда мы остались втроем, сказал:
— Ни к чему все было, зря…
— Нет, не зря, — сказал Критский. — Не зря хотя бы потому, что сказали то, что думаем. Знаешь, как приятно говорить то, что думаешь! — И он засмеялся.
— А, ерунда! В стакане воды…
Я вдруг разозлился.
— Чего ты каркаешь? Ты ведь сдрейфил, молчал, как мышь, даже про Атанияза боялся пикнуть, а теперь каркаешь.
— Я не каркаю, а совершенно искренне высказываю свое мнение. Всей этой демонстрации копейка цена, понятно? Ничто в этом мире не изменится ни вот на столько! — он показал ноготь мизинца. — Пустая говорильня, махание кулаками по воздуху. А я не любитель участвовать в таких спектаклях.
— Ну конечно, легче сидеть в углу и ухмыляться.
— Да черт вас дери, олухи, неужели вы думаете, что вам удастся свалить Лузгина? Вы же идиоты! Вы караси-идеалисты, которых бьют палками по голове, а они кричат: «Ура, ура! Новые веяния!»
— Не мы валим Лузгина, а время, время! Мы только помогаем времени.
— Ладно, молчу. Блажен, кто верует.
— Сашенька, не оправдывайся, ты известный трус, — сказал Критский, смеясь. — С двумя тузами на висте всегда пасуешь!
Сашка обиделся и вышел из комнаты.
Потом мы тоже вышли в коридор, и нам навстречу попалась Тамара Гжельская, секретарша редакции, бежавшая зачем-то в аптеку. Оказывается, за валидолом для Артема Ивановича.
Сашка и Критский остались в газете до позднего вечера. Я шел домой с Борисом. Автобус «четыре», который проходит по нашей улице — он идет от базара через центр на вокзал, — как всегда в эти часы, был переполнен. Колхозники возвращались с базара. Гремели бортами порожние грузовики, где в кузовах сидели на корточках недавние торговцы дынями и виноградом. Седобородый аксакал промчался, раздувая полы халата, на мотоцикле.
Мы остановились возле винной лавки, на дверях которой висел листок с надписью карандашом: «Вино Бизмеин самый молодой 15 р.». Борис предложил зайти и выпить по стакану. Туркмен в папахе налил в стаканы из небольшой овальной бочки, стоявшей на прилавке. Вино было не просто молодое, а младенческого возраста: приготовлено на прошлой неделе. Оно заклеивало зубы кисловатой вязкостью, от него пахло козлятиной, и в общем оно было не очень вкусное. Мы взяли по куску белого сыра и еще по стакану. Вино было здорово кислое. Просто нам не хотелось расходиться. В нас еще не иссякло дневное возбуждение, и мы разговаривали все о том же. Борис сказал, что поведение Сашки его не удивило: во-первых, это в Сашкином стиле, а во-вторых, он как раз тот «другой человек», кого собираются послать за путевыми очерками на трассу.
— Это его личное дело, — сказал я. — Меня волнует другое: прав он или нет, когда говорит, что никакого толку не будет?
— Толк будет, — сказал Борис. — Будет, будет, вот увидишь. Не сразу, конечно, может быть, через месяц или через полгода, но толк будет обязательно.
12
Идея «Литературной страницы» возникла или, вернее, возродилась — ибо в газетном деле ничто не возникает, а лишь время от времени возрождается — еще в начале лета. С тех пор как я попал в газету, я слышал разговоры: «Надо делать „Литстраницу“!» Но первая полоса вышла лишь в сентябре. Занимались этим делом Критский, Саша и я. Была у нас в редакции и своя поэтесса — толстая, очкастая Тамара Гжельская.
Мой очерк должен был идти в следующей «Литстранице», в конце сентября, но не прошел. Диомидов сказал: «Знаете, почему Артем Иванович засомневался в вашем материале? Нет, нет, это не так просто. Он опытный человек. Я называю его миноискателем: у него блестящая способность учуивать опасность. Ваши рассуждения о негодности скреперов могли вызвать взрыв: ведь там идет лютый спор между строителями и проектировщиками. Проект делался в расчете на скреперы и экскаваторы. Это больная тема, нельзя касаться ее походя. Видимо, он успел посоветоваться с кем-нибудь в управлении. Вы поняли? Попробуем вынуть разговор со скреперистами…» Я спросил: значит, Туманян прав? Мой очерк застрял оттого, что выражал позицию, противоположную статье Хорева? Диомидов сказал: «В какой-то степени».
— Игорь Николаевич, но неужели же я, журналист, не могу высказать свое мнение? Ведь я действительно говорил со скреперистами, и они действительно жаловались на то, что скреперы не годятся!
— Дорогой друг, вы новый человек, недавно в газете, вы не можете знать ситуацию так, как знает Артем Иванович. Вы пробыли на трассе полдня, а люди потратили на нее годы жизни. Согласны?
Конечно, я был согласен. Что я мог возразить?
— Поэтому давайте вынем скреперистов. Это сложный вопрос, пусть его поднимают в республиканской газете. И поднимать его должны — учтите! — не журналисты, а люди, осуществляющие строительство…
Мы вынули скреперистов. Еще раньше был вынут разговор со Смирновым и сильно сокращен разговор с профессором Кинзерским. Очерк превратился в ужасный обрубок, и я сам его добил. Он был набран, стоял в полосе, но я его снял. Зато рецензия Атанияза на книгу Максумова была полностью напечатана через десять дней после знаменитой летучки. Мы все считали это нашей общей победой, и я не слишком огорчался неудачей с очерком, тем более что в середине октября прошел мой рассказ «Текинский орнамент», — собственно, тоже не рассказ, а добротный очерк. В начале октября я был в командировке в Кизыл-Арвате и там, в ковровой артели, познакомился с одной ковровщицей, рассказавшей мне свою историю — довольно заурядную историю молодой девушки, бунтовавшей против самодурства родителей. Ее хотели насильно выдать замуж, она бежала из аула в город, поступила в ковровую артель и одновременно стала заниматься в кружке живописи: она оказалась способной художницей. Вот и все. Здесь не было никакого сюжета, но были подробности жизни.
Рассказ мой неожиданно всем понравился, его сразу же перевели на туркменский язык, читали по радио. Диомидов хвалил рассказ на летучке, употребляя при этом необычные для него хвалебные эпитеты (было даже слово «даровитый»), и в довершение всего вдруг поручил заведование «страницей» мне. Такой оборот дела несколько озадачил Сашку и Критского, считавших художественную литературу своей монополией в редакции, и они даже немного надулись на меня, но потом, увидев, что никаких преимуществ это заведование мне не дает и что, в сущности, от меня мало что зависит — я обязан был просто отбирать и подготавливать материал для шефа, который выносил окончательные решения, — они примирились с внезапным взлетом моей карьеры и стали помогать мне.
Сейчас я готовлю предпраздничную «страницу». Двадцать пятого Диомидов просил показать ему весь материал, сегодня уже двадцать второе, а у меня в портфеле есть лишь несколько стихотворений, посредственных переводов с туркменского, фельетон Критского и больше ничего. Есть, правда, сценарий Хмырова, который я прочел две недели назад, но он не годится. Мне неловко перед ребятами за то, что я притащил его в газету.
Прочитав, я сразу позвонил Хмырову и сказал, что, к сожалению, подходящего отрывка не нашлось. Он начал предлагать разные варианты, которые я вежливо отклонял, после чего он сказал, что, если «не вытанцовывается» отрывок, можно дать сценарий целиком, в сокращенном виде, с продолжением. При этом он заметил, что сценарий высоко оценен в республиканском Министерстве культуры и уже идет разговор о повышении договорной суммы. Я слушал его с некоторым ошеломлением. Я ощущал энергию такой силы, что мне оставалось лишь завидовать и удивляться: откуда это у томного, женоподобного интеллигента, всегда усталого, с тихим голосом? По-видимому, он, как спортсмен, большую часть времени расслаблен, а в нужный момент умеет собраться и напрячь все силы. Я сказал, что передам рукопись редактору и пусть он решает. Ему это, как видно, не очень понравилось, потому что он сухо сказал: «Хорошо, действуйте, я попробую нажать с другого бока». Это прозвучало как уговор единомышленников и в то же время как угроза.
Сначала мне было неясно: зачем он так рвется печатать отрывки сценария в газете? Что это ему даст? Славы немного, деньги небольшие. И такое бешеное стремление, как у школьника, который грешит стишками, напечататься во что бы то ни стало! Я даже обсуждал эту загадку с Сашей, и он высказал остроумное предположение насчет того, что Хмырову, может быть, необходимо как можно скорее утвердить в печати свое авторство потому, что первоначально автором сценария был тот, второй, — Саша знает это точно от одного парня из сценарного отдела, — а Хмыров намечался в режиссеры, а потом он вдруг приклеился к сценаристу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42