Поездка на рембазу была удачной. Еще пять бульдозеров, полностью отремонтированных, готовы были отправиться в забой и только ждали машинистов. Но вместе с чувством удовлетворения — ремонтники сдержали слово, работали, не щадя сил, с пониманием момента — осталось ощущение чего-то неприятного, тревожащего. Жизнь, как всегда, подсовывала слоеный пирожок: как будто сладкий, а все же не без горечи.
Вместе с Карабашем на рембазу прибыл Хорев. Расположенная на территории «Восточного плеча», база формально подчинялась Хореву, хотя на самом деле ею командовал начальник и главный инженер стройки. Хорев держался мирно, благожелательно, не раз повторил, что новый бульдозерный метод, который прежде вызывал у него сомнения, теперь целиком завоевал его, и было только одно дельце, немного его смущавшее. На дворе рембазы стояло сорок пять скреперов, тракторы у которых были отняты и переделаны в бульдозеры, и это мертвое скреперное стадо слегка тревожило его, Хорева, главинженерскую совесть. А вдруг нагрянет ревизия? Найдутся дураки и напишут, что налицо, мол, разукомплектование механизмов. Что тогда? Как отбиваться?
Сказано это было мимоходом, и Карабаш сделал вид, что не принял этого предостережения всерьез, даже тут же забыл о нем, хотя, по правде, запомнил хоревские слова отлично и сейчас, в дороге, думал о них все время.
— Султан, давайте погреемся, — сказал Карабаш. — Остановитесь на минуту.
Мамедов затормозил и выключил мотор. Карабаш достал из кармана плоскую флягу с коньяком, отвинтил крышку и, попросив Мамедова зажечь спичку, чтобы не пролить в темноте, аккуратно наполнил круглую крышку коньяком. В нее входило ровно пятьдесят граммов. Мамедов выпил один раз и сказал, что больше не хочет. Опорожнив три крышки подряд, Карабаш почувствовал, что озноб исчез, и захотелось разговаривать. Как у человека мало и редко пьющего, у него возникло даже легкое опьянение.
Закурив, он спросил:
— Султан, что с вами происходит?
— Как «происходит»?
— Последнее время вы необыкновенно мрачны. Как голландская сажа. Был такой поэт, у него были стихи: «Я угрюм, как голландская сажа…»
Газик поехал. Мамедов долго не отвечал, держа обеими руками руль и глядя перед собой сквозь стекло, потом сказал:
— Я стихов мало учил, Алексей Михайлович. Вообще, хочу со стройки уходить.
— Почему?
— Так.
Это была новость! Карабаш не выказал удивления и не стал уговаривать остаться: он никогда никого не уговаривал. Он только спросил:
— Работа не устраивает или другие соображения?
— Зачем работа? Устраивает.
— Ну, а что же?
— Так.
— Да что так? Так, так! — с досадой сказал Карабаш. — Любовь у вас неудачная, что ли? К Фаине, что ли, из магазина?
Мамедов кивнул.
— Понятно. — Помолчав, Карабаш спросил: — Она вам серьезно нравится?
Мамедов снова кивнул.
— Так. Понятно. Это, как говорится, каждый решает сам. И все же бросать работу, которая вам интересна, — ведь интересна же? — по-моему, глупо.
— Работать тут можно, кто говорит…
— А там глядите. Я никого не уговариваю.
— Эх, Алексей Михайлович! Хорошо вам говорить, когда у вас… — Он вдруг замолчал.
— Что — у меня?
— Порядок.
Карабаш усмехнулся.
— Порядок, — повторил он тихо и больше не мог сказать ничего. Его как будто ударили. Всем, значит, известно про то, что у него «порядок». Ему сделалось больно и стыдно, и одновременно нахлынула нежность, такая радостная, внезапная нежность к Лере и такая сильная, что он замолчал и не замечал того, что молчит.
И так, в молчании, они доехали до поселка.
Гохберг еще не спал. Как обычно, он крутил ночью радио, слушая последние известия из Москвы в час и в два ночи. Уже все кончилось, передавали музыку. Карабаш спросил, что нового. Когда спутник пролетит над Марыйской областью? Гохберг сказал, что завтра опять неудачный день, пройдет значительно южнее: через Карачи, Вади-Хальфа, Лагос. Слушая музыку, Гохберг ухитрялся еще что-то писать при свете керосиновой лампы на маленьких, аккуратно нарезанных листках клетчатой бумаги. Карабаш заглянул через его плечо. «Анализ работы тракторов С—80, приспособленных для работы в пустыне. Выработка в м3 на 1 моточас…»
— Нескладно: работа, работа, выработка, — Карабаш ткнул пальцем в бумагу. — И зачем вы корпите над этой справкой ночью? У нас еще куча времени.
— Мне хотелось дождаться вас.
— А! Сейчас все расскажу. Одну минуту.
Карабаш вышел на улицу, поплескался в потемках под умывальником и, вернувшись, вытирая лицо носовым платком и быстро расхаживая по комнате, стал рассказывать. Настроение его улучшилось. О словах Хорева он решил забыть и даже не упомянул о них Гохбергу: зачем тревожиться раньше времени?
Он рассказывал о ремонте, о бульдозерах, о том, что везде, в Сагамете и на рембазе, ждут пуска воды в озера. Все знают, что пуск намечен на праздники. И все понимают, что это успех, большой успех, если, конечно, заполнение озер пройдет благополучно, и что успех принесли бульдозеры. Гохберг протирал пальцами слипающиеся веки и зевал, поглядывая на Карабаша внимательно и как-то по-особенному, отчужденно.
Когда кончили говорить о делах, он сказал:
— Все хорошо, Алеша, кроме одного: приезжает Зурабов.
— Кто это? — Карабаш помолчал. — Муж Леры?
— Да. В командировку. Сегодня утром он был в Марах, его видели в конторе. Приедет дня через два, а может быть, завтра.
— Да? Ну что ж. Очень хорошо. А почему вы так возбуждены в связи с этим событием?
— Я? Нисколько! Почему я должен быть возбужден? — Он пожимал плечами, жестикулируя. — Но я хотел вас предупредить… Если вдруг завтра…
— Большое спасибо! — Карабаш поклонился и пожал руку Гохбергу. — Поэтому вы не ложились спать?
— Не только поэтому, разумеется…
— Зря, зря, Аркадий. Вы себя не бережете. — Он взял Гохберга за плечи, потушил лампу, и они вышли из конторы. — Ну, приедет муж Леры, ну и что? Он меня скушает, что ли? Или я его буду кушать? Да ничего подобного! Будем разговаривать о траншейном способе, о дамбах, о Ермасове. Потом он уедет, напишет статеечку «Стальные великаны покоряют пески», вот и все. Спокойной ночи!
В темноте они пожали друг другу руки и разошлись.
Карабаш спал плохо.
Утром, перед отъездом в поле, прибежала на минуту Лера и сообщила ту же самую новость.
— Боюсь, что Кинзерский выкинет какую-нибудь штуку, — сказала она, улыбаясь взволнованно и весело. — Он все время язвит меня.
— Ничего он не станет выкидывать, он интеллигентнейший человек. Лера, а ты хочешь?
— Что?
— Ты хочешь, чтобы я ему все сказал?
Перестав улыбаться, Лера смотрела Карабашу в глаза.
— А ты… хочешь?
Она сделала слабое движение рукой ему навстречу, и он взял ее руку. Они стояли перед открытой дверью, в которую глядело низкое желтое солнце. Было ветрено, дверь скрипела, по песку летели какие-то бумажки. Пробежала, опустив морду к земле, черная собака, и шерсть ее стояла дыбом от ветра. Карабаш гладил шершавую кожу женской руки и думал о том, как ответить Лере. Для этого надо было понять себя. Чего он хотел? Он хотел любить Леру. Он хотел любить ее всегда и хотел, чтобы исчезли неизвестность, и страх, и ложь, и все неудобства, отравляющие их жизнь. Он хотел сказать ее мужу всю правду, и сказать это как можно быстрее. Но не сегодня, не завтра, потому что у него не хватило бы сил на все сразу.
И так он сказал Лере.
— Я хочу, — сказал он. — Очень хочу, честное слово. Но только немного погодя, несколько дней, понимаешь? Вот пустим воду в озера, это большое дело, чтобы не все сразу, а то…
Лера улыбнулась. Напряженность исчезла из ее взгляда, она смотрела легко, сочувственно.
— А то что?
— А то, понимаешь, очень сложно. И так сложно, а будет уж чересчур. На праздники будем заполнять озера, наедет народ, колхозники, начальство, а он должен будет все это описывать… Некстати тут с ним говорить. Ты согласна?
— Согласна, Алешенька, — сказала Лера. — Ты очень предусмотрительный. Ах, счастлива будет твоя жена! Ну, поцелуй меня… — Она приблизилась к нему.
Карабаш поцеловал ее в губы, и Лера, быстро повернувшись, выбежала на улицу.
Три экскаватора — нагаевский, Чары Аманова с Марютиным и Беки с Иваном, — работавшие когда-то особняком, далеко впереди всех, обросли людьми и машинами и превратились в новый отряд, получивший название «Третий». Во главе Третьего стоял Байнуров, бывший прораб. За четыре дня до праздника в байнуровском отряде случилось нехорошее: кража денег. Одновременно пропали деньги у шести человек, живших в большой палатке: у Чары Аманова, Марютина, Богаэддина и Сапарова и у двух их сменщиков. Ребята только утром получили зарплату. В обед Чары глянул под подушку — пусто, он кинулся к Марютину, который работал в забое, узнать, не брал ли тот в шутку или для какой надобности, — тот не брал и, сам напугавшись, остановил машину и побежал смотреть, целы ли свои. У него под подушкой тоже было пусто. В один момент поднялась тревога: все, кто работал в забое, повыключали моторы и побежали смотреть у себя под подушками и под постелями. Деньги, которые не переводились на книжку, ребята хранили таким бесхитростным способом. Чемоданов и сундучков большинство тут не держало, потому что тут жили временно, семьи были в поселке, так что где было прятать — не в песок же закапывать.
Да и не было, правду сказать, ни у кого особенного страха насчет краж. Насчет этого давно стало тихо. Это в первые месяцы, когда налетела на стройку всякая шушера, случались иногда неприятности, и то редко. Отучили быстро. Одного вора Нагаев самолично измолотил до полусмерти: тот у него четвертак вынул в сагаметской столовой.
Все побежали из забоя проверять, цела ли зарплата, все, кроме Мартына Егерса, который сказал:
— Если он взял у меня, — значит, взял, а не взял, — значит, нет. Зачем я буду бежать?
Латыш даже не вылез из кабины и продолжал работать один во всем забое.
Скоро пришел его сменщик Бяшим Мурадов и сказал, что у Мартына все в целости и у него тоже. Деньги пропали только у шестерых, живших в большой палатке, Но всполошились, конечно, все жители лагеря, столпились вокруг палатки и, озадаченные и сердитые, неловкими шутками скрывая смущение друг перед другом, высказывали предположения и догадки. Кто-то намекал на ребят с летучки, приезжавших утром. Кто-то недобро поглядывал на Богаэддина, известного своим прошлым, и парень замечал это и бледнел, сжимая кулаки: у него самого четыре с половиной тысячи пропало. Никто не мог сказать ничего толкового. Вдруг Маринка крикнула:
— Стойте! А где Терентий Фомич?
И тут хватились, что старичка нету. Уйти из лагеря можно было в двух направлениях: к поселку Инче и на запад, в Мары. В пески не побежишь. Байнуров рассудил правильно: в поселок Фомич бежать побоится, а решит, наверно, пройти через целину на запад, по марыйской дороге. Как назло, в лагере не оказалось ни одной автомашины, ребята бросились догонять пешком.
Догнали через три часа. День был жаркий, безоблачный, несмотря на то что ноябрь в начале, на солнце было градусов тридцать. Фомич сидел посреди дороги, белый как покойник, и еле дышал, убитый жарой. Пустыня была ему в новинку. Бутылку воды, взятую из лагеря, он давно выпил, и теперь его мучили жажда и дикий, нечеловеческий страх. Поэтому он очень обрадовался, увидев ребят, и немедля вывалил из-за пазухи все деньги. Жалкий и глупый, сидел он на песке, раздвинув толстые ноги, и, гримасничая и ухмыляясь дурачком, бормотал несуразное. Богаэддин взял его за шиворот и поднял. Ноги у Фомича подгибались, он цеплялся за Богаэддина, чтобы не упасть, и бормотал:
— Ай, господи, как их в руках-то держать, такие страсти денег… Дай подержу, думаю… Хоть денек подержу, думаю, отродясь такие страсти денег не видал…
Сменщик Сапарова ударил Фомича в грудь и крикнул:
— Зачем так сделал, скажи?
— Вот зашибем тебя, гнида, и в песок зароем, — сказал Марютин, особенно обозлившийся, потому что у него пропала выручка за два месяца. — Гнида лысая! — Он тоже ударил Фомича в грудь. — И ни одна милиция не сыщет! — Второй раз он ударил Фомича в ухо, и тот упал.
— Бить не будем, — сказал Богаэддин, загораживая Фомича. — А то изувечим так, что придется на руках тащить, а пускай сам идет. Айда! Деньги чохом берите, там раздуваним…
В лагере Байнуров устроил товарищеский суд, на котором Фомич бормотал по-прежнему несуразное, чего никто не мог понять. Выходило, будто он взял деньги, двадцать две тысячи, вроде как бы для баловства. А зачем из лагеря побежал? Испугался. Чего же? Бить будут. «Я одну думку отвалил случайно, гляжу — пачка сотенных, другую отвалил — еще толщей, третью — еще того толщей, я и стал их, как грибы, сбирать. Хожу и сбираю, хожу и сбираю… Видимо, жар вступил и вышло помутнение… А как набрал кучу, не знаю, у кого сколько взял…»
Стали думать, что с Фомичом делать. В суд подавать — долгая песня, ближайший суд в двухстах километрах. В свидетели начнут таскать, кому охота. А в лагере без кладовщика и заправщика не обойтись. Приняли наконец такое решение: оставить Фомича в лагере, считать его проступок признаком отсталости и бескультурья (формулировку дал Байнуров) и прикрепить к нему для перевоспитания двух комсомольцев — Беки Эсенова и Ивана Бринько. Что должны были делать ребята с Фомичом, никто в точности не знал.
Сразу после «суда» Фомич пошел к своим цистернам и бочкам, а Беки с Иваном побежали в забой.
На другой день историю с Фомичом уже рассказывали как анекдот приехавшим из Маров корреспонденту ашхабадской газеты и фотографу. Фотограф сразу же снял Фомича за работой — старик отпускает топливо бульдозеристу Сапарову — и огорчился тем, что эту мирную сценку нельзя напечатать в газете под названием «Герои недавнего переполоха» или «В Третьем отряде снова все спокойно».
Корреспондент Зурабов бывал на стройке раньше. Он знал Байнурова еще прорабом. Часа два Зурабов сидел в байнуровской будке и записывал цифры выработки и фамилии механизаторов, потом все трое и приехавший вместе с ними из Маров заведующий областным отделом культуры Курбан Кулиев пошли в забой, стояли на откосе и смотрели, как работают бульдозеры, а потом, спустившись вниз, разговаривали с машинистами.
Ашхабадцы были в белых шляпах, в темных очках, концы брюк у них были завернуты и засунуты в носки, и выглядели они оба чудаковато и некстати по-туристски. Зато Курбан Кулиев, в сапогах, в полувоенном костюме и в массивной белой фуражке с широким козырьком, выглядел солидно и боевито.
Никто с определенностью не мог бы сказать, чем занимается на стройке заведующий областным отделом культуры. Он обязан был, кажется, руководить библиотеками, устраивать какие-то лекции, посылать кинопередвижку на трассу. Все это в условиях пустыни было делом затруднительным, подчас невыполнимым, и поэтому то немногое, что делалось по этой части, было вполне под силу политотделу стройки и рядовым коммунистам, — оно и делалось рядовыми коммунистами в поселках и в отрядах, разбросанных по трассе. Когда в Инче, например, в клубном бараке устраивался концерт самодеятельности, то ставилась птичка красным карандашом не только в тетрадках комсорга Ниязова и не только в отчете механика Мухтарова, секретаря партийной организации Пионерного, но и в ведомости завоблкультурой Кулиева, который узнавал о концерте спустя месяц.
Курбан Кулиев гордился тем, что он тоже в какой-то степени, пускай косвенно и не на главном участке, принадлежал к руководителям стройки. Ему нравилось ездить на стройку, инспектировать, помогать советами и заодно охотиться в песках. В поездки он всегда брал с собой ружье.
Кулиев разговаривал с рабочими коротко, по-деловому, но с оттенком проникновенного внимания, которое было коротким и сдержанным лишь потому, что исходило от чересчур занятого человека. Особенно стремился Кулиев запоминать имена и фамилии рабочих.
— Как вас зовут, товарищ? — спросил он у сапаровского сменщика, который не очень охотно спрыгнул из кабины трактора на землю и стоял перед приезжим, смущенно крутя в пальцах папиросу, предложенную ему Кулиевым. Это был длинный, костлявый парень с маленькой головкой.
— Атабалы, — сказал парень. — Ярвалиев Атабалы.
— Почему не помню? Вы давно на стройке?
— Недавно. С армии пришел…
— Из какого колхоза?
— Из «Большевика».
— Женаты?
— Да.
— Жена — чья дочь?
— Реджепова.
Кулиев нахмурил брови, помолчал мгновение, как бы стараясь вспомнить.
— Как зовут жену?
— Аннагуль.
— Сколько классов она окончила?
— Откуда знаю? — Парень вдруг засмеялся.
Стоявшие рядом рабочие тоже засмеялись. Кулиев тоже засмеялся, но потом погрозил бульдозеристу пальцем и сказал строго:
— Как же вы не знаете? Надо поинтересоваться, спросить у жены.
Потом он стал спрашивать рабочих, как они готовятся к встрече Октябрьской годовщины и какие у них претензии к библиотеке.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42
Вместе с Карабашем на рембазу прибыл Хорев. Расположенная на территории «Восточного плеча», база формально подчинялась Хореву, хотя на самом деле ею командовал начальник и главный инженер стройки. Хорев держался мирно, благожелательно, не раз повторил, что новый бульдозерный метод, который прежде вызывал у него сомнения, теперь целиком завоевал его, и было только одно дельце, немного его смущавшее. На дворе рембазы стояло сорок пять скреперов, тракторы у которых были отняты и переделаны в бульдозеры, и это мертвое скреперное стадо слегка тревожило его, Хорева, главинженерскую совесть. А вдруг нагрянет ревизия? Найдутся дураки и напишут, что налицо, мол, разукомплектование механизмов. Что тогда? Как отбиваться?
Сказано это было мимоходом, и Карабаш сделал вид, что не принял этого предостережения всерьез, даже тут же забыл о нем, хотя, по правде, запомнил хоревские слова отлично и сейчас, в дороге, думал о них все время.
— Султан, давайте погреемся, — сказал Карабаш. — Остановитесь на минуту.
Мамедов затормозил и выключил мотор. Карабаш достал из кармана плоскую флягу с коньяком, отвинтил крышку и, попросив Мамедова зажечь спичку, чтобы не пролить в темноте, аккуратно наполнил круглую крышку коньяком. В нее входило ровно пятьдесят граммов. Мамедов выпил один раз и сказал, что больше не хочет. Опорожнив три крышки подряд, Карабаш почувствовал, что озноб исчез, и захотелось разговаривать. Как у человека мало и редко пьющего, у него возникло даже легкое опьянение.
Закурив, он спросил:
— Султан, что с вами происходит?
— Как «происходит»?
— Последнее время вы необыкновенно мрачны. Как голландская сажа. Был такой поэт, у него были стихи: «Я угрюм, как голландская сажа…»
Газик поехал. Мамедов долго не отвечал, держа обеими руками руль и глядя перед собой сквозь стекло, потом сказал:
— Я стихов мало учил, Алексей Михайлович. Вообще, хочу со стройки уходить.
— Почему?
— Так.
Это была новость! Карабаш не выказал удивления и не стал уговаривать остаться: он никогда никого не уговаривал. Он только спросил:
— Работа не устраивает или другие соображения?
— Зачем работа? Устраивает.
— Ну, а что же?
— Так.
— Да что так? Так, так! — с досадой сказал Карабаш. — Любовь у вас неудачная, что ли? К Фаине, что ли, из магазина?
Мамедов кивнул.
— Понятно. — Помолчав, Карабаш спросил: — Она вам серьезно нравится?
Мамедов снова кивнул.
— Так. Понятно. Это, как говорится, каждый решает сам. И все же бросать работу, которая вам интересна, — ведь интересна же? — по-моему, глупо.
— Работать тут можно, кто говорит…
— А там глядите. Я никого не уговариваю.
— Эх, Алексей Михайлович! Хорошо вам говорить, когда у вас… — Он вдруг замолчал.
— Что — у меня?
— Порядок.
Карабаш усмехнулся.
— Порядок, — повторил он тихо и больше не мог сказать ничего. Его как будто ударили. Всем, значит, известно про то, что у него «порядок». Ему сделалось больно и стыдно, и одновременно нахлынула нежность, такая радостная, внезапная нежность к Лере и такая сильная, что он замолчал и не замечал того, что молчит.
И так, в молчании, они доехали до поселка.
Гохберг еще не спал. Как обычно, он крутил ночью радио, слушая последние известия из Москвы в час и в два ночи. Уже все кончилось, передавали музыку. Карабаш спросил, что нового. Когда спутник пролетит над Марыйской областью? Гохберг сказал, что завтра опять неудачный день, пройдет значительно южнее: через Карачи, Вади-Хальфа, Лагос. Слушая музыку, Гохберг ухитрялся еще что-то писать при свете керосиновой лампы на маленьких, аккуратно нарезанных листках клетчатой бумаги. Карабаш заглянул через его плечо. «Анализ работы тракторов С—80, приспособленных для работы в пустыне. Выработка в м3 на 1 моточас…»
— Нескладно: работа, работа, выработка, — Карабаш ткнул пальцем в бумагу. — И зачем вы корпите над этой справкой ночью? У нас еще куча времени.
— Мне хотелось дождаться вас.
— А! Сейчас все расскажу. Одну минуту.
Карабаш вышел на улицу, поплескался в потемках под умывальником и, вернувшись, вытирая лицо носовым платком и быстро расхаживая по комнате, стал рассказывать. Настроение его улучшилось. О словах Хорева он решил забыть и даже не упомянул о них Гохбергу: зачем тревожиться раньше времени?
Он рассказывал о ремонте, о бульдозерах, о том, что везде, в Сагамете и на рембазе, ждут пуска воды в озера. Все знают, что пуск намечен на праздники. И все понимают, что это успех, большой успех, если, конечно, заполнение озер пройдет благополучно, и что успех принесли бульдозеры. Гохберг протирал пальцами слипающиеся веки и зевал, поглядывая на Карабаша внимательно и как-то по-особенному, отчужденно.
Когда кончили говорить о делах, он сказал:
— Все хорошо, Алеша, кроме одного: приезжает Зурабов.
— Кто это? — Карабаш помолчал. — Муж Леры?
— Да. В командировку. Сегодня утром он был в Марах, его видели в конторе. Приедет дня через два, а может быть, завтра.
— Да? Ну что ж. Очень хорошо. А почему вы так возбуждены в связи с этим событием?
— Я? Нисколько! Почему я должен быть возбужден? — Он пожимал плечами, жестикулируя. — Но я хотел вас предупредить… Если вдруг завтра…
— Большое спасибо! — Карабаш поклонился и пожал руку Гохбергу. — Поэтому вы не ложились спать?
— Не только поэтому, разумеется…
— Зря, зря, Аркадий. Вы себя не бережете. — Он взял Гохберга за плечи, потушил лампу, и они вышли из конторы. — Ну, приедет муж Леры, ну и что? Он меня скушает, что ли? Или я его буду кушать? Да ничего подобного! Будем разговаривать о траншейном способе, о дамбах, о Ермасове. Потом он уедет, напишет статеечку «Стальные великаны покоряют пески», вот и все. Спокойной ночи!
В темноте они пожали друг другу руки и разошлись.
Карабаш спал плохо.
Утром, перед отъездом в поле, прибежала на минуту Лера и сообщила ту же самую новость.
— Боюсь, что Кинзерский выкинет какую-нибудь штуку, — сказала она, улыбаясь взволнованно и весело. — Он все время язвит меня.
— Ничего он не станет выкидывать, он интеллигентнейший человек. Лера, а ты хочешь?
— Что?
— Ты хочешь, чтобы я ему все сказал?
Перестав улыбаться, Лера смотрела Карабашу в глаза.
— А ты… хочешь?
Она сделала слабое движение рукой ему навстречу, и он взял ее руку. Они стояли перед открытой дверью, в которую глядело низкое желтое солнце. Было ветрено, дверь скрипела, по песку летели какие-то бумажки. Пробежала, опустив морду к земле, черная собака, и шерсть ее стояла дыбом от ветра. Карабаш гладил шершавую кожу женской руки и думал о том, как ответить Лере. Для этого надо было понять себя. Чего он хотел? Он хотел любить Леру. Он хотел любить ее всегда и хотел, чтобы исчезли неизвестность, и страх, и ложь, и все неудобства, отравляющие их жизнь. Он хотел сказать ее мужу всю правду, и сказать это как можно быстрее. Но не сегодня, не завтра, потому что у него не хватило бы сил на все сразу.
И так он сказал Лере.
— Я хочу, — сказал он. — Очень хочу, честное слово. Но только немного погодя, несколько дней, понимаешь? Вот пустим воду в озера, это большое дело, чтобы не все сразу, а то…
Лера улыбнулась. Напряженность исчезла из ее взгляда, она смотрела легко, сочувственно.
— А то что?
— А то, понимаешь, очень сложно. И так сложно, а будет уж чересчур. На праздники будем заполнять озера, наедет народ, колхозники, начальство, а он должен будет все это описывать… Некстати тут с ним говорить. Ты согласна?
— Согласна, Алешенька, — сказала Лера. — Ты очень предусмотрительный. Ах, счастлива будет твоя жена! Ну, поцелуй меня… — Она приблизилась к нему.
Карабаш поцеловал ее в губы, и Лера, быстро повернувшись, выбежала на улицу.
Три экскаватора — нагаевский, Чары Аманова с Марютиным и Беки с Иваном, — работавшие когда-то особняком, далеко впереди всех, обросли людьми и машинами и превратились в новый отряд, получивший название «Третий». Во главе Третьего стоял Байнуров, бывший прораб. За четыре дня до праздника в байнуровском отряде случилось нехорошее: кража денег. Одновременно пропали деньги у шести человек, живших в большой палатке: у Чары Аманова, Марютина, Богаэддина и Сапарова и у двух их сменщиков. Ребята только утром получили зарплату. В обед Чары глянул под подушку — пусто, он кинулся к Марютину, который работал в забое, узнать, не брал ли тот в шутку или для какой надобности, — тот не брал и, сам напугавшись, остановил машину и побежал смотреть, целы ли свои. У него под подушкой тоже было пусто. В один момент поднялась тревога: все, кто работал в забое, повыключали моторы и побежали смотреть у себя под подушками и под постелями. Деньги, которые не переводились на книжку, ребята хранили таким бесхитростным способом. Чемоданов и сундучков большинство тут не держало, потому что тут жили временно, семьи были в поселке, так что где было прятать — не в песок же закапывать.
Да и не было, правду сказать, ни у кого особенного страха насчет краж. Насчет этого давно стало тихо. Это в первые месяцы, когда налетела на стройку всякая шушера, случались иногда неприятности, и то редко. Отучили быстро. Одного вора Нагаев самолично измолотил до полусмерти: тот у него четвертак вынул в сагаметской столовой.
Все побежали из забоя проверять, цела ли зарплата, все, кроме Мартына Егерса, который сказал:
— Если он взял у меня, — значит, взял, а не взял, — значит, нет. Зачем я буду бежать?
Латыш даже не вылез из кабины и продолжал работать один во всем забое.
Скоро пришел его сменщик Бяшим Мурадов и сказал, что у Мартына все в целости и у него тоже. Деньги пропали только у шестерых, живших в большой палатке, Но всполошились, конечно, все жители лагеря, столпились вокруг палатки и, озадаченные и сердитые, неловкими шутками скрывая смущение друг перед другом, высказывали предположения и догадки. Кто-то намекал на ребят с летучки, приезжавших утром. Кто-то недобро поглядывал на Богаэддина, известного своим прошлым, и парень замечал это и бледнел, сжимая кулаки: у него самого четыре с половиной тысячи пропало. Никто не мог сказать ничего толкового. Вдруг Маринка крикнула:
— Стойте! А где Терентий Фомич?
И тут хватились, что старичка нету. Уйти из лагеря можно было в двух направлениях: к поселку Инче и на запад, в Мары. В пески не побежишь. Байнуров рассудил правильно: в поселок Фомич бежать побоится, а решит, наверно, пройти через целину на запад, по марыйской дороге. Как назло, в лагере не оказалось ни одной автомашины, ребята бросились догонять пешком.
Догнали через три часа. День был жаркий, безоблачный, несмотря на то что ноябрь в начале, на солнце было градусов тридцать. Фомич сидел посреди дороги, белый как покойник, и еле дышал, убитый жарой. Пустыня была ему в новинку. Бутылку воды, взятую из лагеря, он давно выпил, и теперь его мучили жажда и дикий, нечеловеческий страх. Поэтому он очень обрадовался, увидев ребят, и немедля вывалил из-за пазухи все деньги. Жалкий и глупый, сидел он на песке, раздвинув толстые ноги, и, гримасничая и ухмыляясь дурачком, бормотал несуразное. Богаэддин взял его за шиворот и поднял. Ноги у Фомича подгибались, он цеплялся за Богаэддина, чтобы не упасть, и бормотал:
— Ай, господи, как их в руках-то держать, такие страсти денег… Дай подержу, думаю… Хоть денек подержу, думаю, отродясь такие страсти денег не видал…
Сменщик Сапарова ударил Фомича в грудь и крикнул:
— Зачем так сделал, скажи?
— Вот зашибем тебя, гнида, и в песок зароем, — сказал Марютин, особенно обозлившийся, потому что у него пропала выручка за два месяца. — Гнида лысая! — Он тоже ударил Фомича в грудь. — И ни одна милиция не сыщет! — Второй раз он ударил Фомича в ухо, и тот упал.
— Бить не будем, — сказал Богаэддин, загораживая Фомича. — А то изувечим так, что придется на руках тащить, а пускай сам идет. Айда! Деньги чохом берите, там раздуваним…
В лагере Байнуров устроил товарищеский суд, на котором Фомич бормотал по-прежнему несуразное, чего никто не мог понять. Выходило, будто он взял деньги, двадцать две тысячи, вроде как бы для баловства. А зачем из лагеря побежал? Испугался. Чего же? Бить будут. «Я одну думку отвалил случайно, гляжу — пачка сотенных, другую отвалил — еще толщей, третью — еще того толщей, я и стал их, как грибы, сбирать. Хожу и сбираю, хожу и сбираю… Видимо, жар вступил и вышло помутнение… А как набрал кучу, не знаю, у кого сколько взял…»
Стали думать, что с Фомичом делать. В суд подавать — долгая песня, ближайший суд в двухстах километрах. В свидетели начнут таскать, кому охота. А в лагере без кладовщика и заправщика не обойтись. Приняли наконец такое решение: оставить Фомича в лагере, считать его проступок признаком отсталости и бескультурья (формулировку дал Байнуров) и прикрепить к нему для перевоспитания двух комсомольцев — Беки Эсенова и Ивана Бринько. Что должны были делать ребята с Фомичом, никто в точности не знал.
Сразу после «суда» Фомич пошел к своим цистернам и бочкам, а Беки с Иваном побежали в забой.
На другой день историю с Фомичом уже рассказывали как анекдот приехавшим из Маров корреспонденту ашхабадской газеты и фотографу. Фотограф сразу же снял Фомича за работой — старик отпускает топливо бульдозеристу Сапарову — и огорчился тем, что эту мирную сценку нельзя напечатать в газете под названием «Герои недавнего переполоха» или «В Третьем отряде снова все спокойно».
Корреспондент Зурабов бывал на стройке раньше. Он знал Байнурова еще прорабом. Часа два Зурабов сидел в байнуровской будке и записывал цифры выработки и фамилии механизаторов, потом все трое и приехавший вместе с ними из Маров заведующий областным отделом культуры Курбан Кулиев пошли в забой, стояли на откосе и смотрели, как работают бульдозеры, а потом, спустившись вниз, разговаривали с машинистами.
Ашхабадцы были в белых шляпах, в темных очках, концы брюк у них были завернуты и засунуты в носки, и выглядели они оба чудаковато и некстати по-туристски. Зато Курбан Кулиев, в сапогах, в полувоенном костюме и в массивной белой фуражке с широким козырьком, выглядел солидно и боевито.
Никто с определенностью не мог бы сказать, чем занимается на стройке заведующий областным отделом культуры. Он обязан был, кажется, руководить библиотеками, устраивать какие-то лекции, посылать кинопередвижку на трассу. Все это в условиях пустыни было делом затруднительным, подчас невыполнимым, и поэтому то немногое, что делалось по этой части, было вполне под силу политотделу стройки и рядовым коммунистам, — оно и делалось рядовыми коммунистами в поселках и в отрядах, разбросанных по трассе. Когда в Инче, например, в клубном бараке устраивался концерт самодеятельности, то ставилась птичка красным карандашом не только в тетрадках комсорга Ниязова и не только в отчете механика Мухтарова, секретаря партийной организации Пионерного, но и в ведомости завоблкультурой Кулиева, который узнавал о концерте спустя месяц.
Курбан Кулиев гордился тем, что он тоже в какой-то степени, пускай косвенно и не на главном участке, принадлежал к руководителям стройки. Ему нравилось ездить на стройку, инспектировать, помогать советами и заодно охотиться в песках. В поездки он всегда брал с собой ружье.
Кулиев разговаривал с рабочими коротко, по-деловому, но с оттенком проникновенного внимания, которое было коротким и сдержанным лишь потому, что исходило от чересчур занятого человека. Особенно стремился Кулиев запоминать имена и фамилии рабочих.
— Как вас зовут, товарищ? — спросил он у сапаровского сменщика, который не очень охотно спрыгнул из кабины трактора на землю и стоял перед приезжим, смущенно крутя в пальцах папиросу, предложенную ему Кулиевым. Это был длинный, костлявый парень с маленькой головкой.
— Атабалы, — сказал парень. — Ярвалиев Атабалы.
— Почему не помню? Вы давно на стройке?
— Недавно. С армии пришел…
— Из какого колхоза?
— Из «Большевика».
— Женаты?
— Да.
— Жена — чья дочь?
— Реджепова.
Кулиев нахмурил брови, помолчал мгновение, как бы стараясь вспомнить.
— Как зовут жену?
— Аннагуль.
— Сколько классов она окончила?
— Откуда знаю? — Парень вдруг засмеялся.
Стоявшие рядом рабочие тоже засмеялись. Кулиев тоже засмеялся, но потом погрозил бульдозеристу пальцем и сказал строго:
— Как же вы не знаете? Надо поинтересоваться, спросить у жены.
Потом он стал спрашивать рабочих, как они готовятся к встрече Октябрьской годовщины и какие у них претензии к библиотеке.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42