Взяли и обстригли Яапу патлы!
Ну, как бы там спервоначалу ни было, а только не прошло и двух лет — начал Яан нос задирать и головой крутить. Раз от разу все пуще. Скоро мы для него уж и не люди стали, а так — шваль одна, побирушки убогие, сброд. И начал он этакой голытьбы насчитывать все больше и больше, и скоро, пожалуй, никого порядочного и не осталось — ни у нас в волости, ни во всей округе, С той поры придорожные кабаки иных речей и не слышат: у куруско-го Яана денег вон сколько...
— Денег у меня хвата-ает! — нараспев передразнивает Мари куруского хозяина.
— Во-во, и ты уже слышала... ведь люди за его спиной судачат...
— Где-е же мне самому все съесть — детям достанется! — тянет молодуха, подражая Яануг и вертит головой.
— Ты тоже запомнила! Ге-ге-ге! — И Приллуп треплет жену по плечу.— А до чего ловко умеет речь свести вее к тому жег все к одному и тому же! Про что бы с ним «и заговорил — хоть про навозного жука, хоть про петуха на колокольне, хоть про борону — все одно в Яанов кошель носом уткнешься. А коли смекнешь сам к тому разговор повести, он и забудет, какая ты голь перекатная, иной раз и поможет тебе...
Приллуп передвигает трубку в другой угол рта, веко на левом глазу у него подергивается, болзьшие пальцы ног, торчащие из-под одеяла, беспокойно шевелятся. Когда ОБ снова начинает говорить, голос его звучит глухо, утробно.
— Однако ничего тут не скажешь: такое его право. Он не зря болтает, не без причины. А ежели у кого такая причина есть, ничего с ним не сделаешь. Попробуй курице клюв зажать, когда она снесла яйцо и кудахчет... Сидит крыса у себя в норе и смеется над кошкой — что с того? Крыса есть крыса, а кошка есть кошка: кошка сытая, а крыса голодная. Будь и ты кошкой, коль не хочешь быть крысой. А пока не стал кошкой, смейся над ней — да завидуй. Кошка видит твою зависть и ходит перед тобой гоголем, дразнит. Каждому тут хотелось бы куруским Яаном стать и кудахтать таким же манером по кабакам да у церкви. Ну, а ра* не можешь — помалкивай и кланяйся Яану в пояс! Взять \отя бы трактирщиков, что торгуют по дороге от церкви до города: какая им от Яана корысть — ничего он не пьет... спросит бутылку медку или квасу — вот и все... даже трубку не курит, едет, как баба... А стоит ему войти — не знают, где усадить, только и слышишь: Мяэкюла да Мяэкюла! Про постолы, про длинные мужицкие патлы никто уж и не вспоминает.
Мари тем временем наловила на одеяле мух и зажала их в левой ладони. Когда Тыну умолкает, она оборачивается и видит, что его рыже-карие глаза глядят на нее с почти страдальческим выражением. Она бросает ловлю и выпускает своих пленниц на волю.
— Ну и что?
Тыну с минуту молчит. Он почесывает черенком трубки свои косматые щеки, потом бросает трубку в изголовье и проглатывает слюну; кадык его вздрагивает. Теперь кажется, будто и голос его стал косматым, и слова вырываются с трудом, хотя произносит он их со спокойным безразличием.
— Да ничего, что ж тут... Куруский Яап скоро купит себе имение.
— Мин девять молоко, а теперь помещиком станет рынок ездил, а теперь натянет да начнет к карсте раскатывать рост хвастается.
— А хоть бы и хвастался. Всякий бы хвастал, кабы было чем...
— Небось он и денег считать не умеет!
— Смеюсь — как это Яап в карете будет разъезжать. Ох, бедшая его!
— Ты его головушке не печалься, ничего ей не сделается. Лучше смотри, как бы через год-другой не попасть под его карету!
Приллуп ожять а&шйгул руки за голову и постукивает пальцами ног по кровати.
— Может, имени эти не купит, и сам еще толком не знает. А приглянется другая хороших хуторков, все в одном мосте, вот тебе то же поместье. Но пускай он больше языком треплет, а па самом деле хватит у только на два или на один-единственный большой хутор... Так, господи боже мой, разве же ради этого одного не стоило девять-десять лет с молоком таскаться? Сам себе будет барином, жену сделает барыней, а не хватит па карету, так накопит, пальцем о палец не ударивши! Ты говоришь — хвастает... Как знать? А я говорю — не хвастает, он мне сам сказал, только на днях сказал, при жене при своей...
Видать ведь по человеку — как он на тебя смотрит, да и по голосу слыхать. А потом — старый барин тоже говорил... Знаешь, в тот раз... Говорил, что молочня — это, дескать, все одно как сундук с деньгами... и Яан...
Но тут оказывается, что слушать Приллупа некому. Молодуха вдруг взглянула в окно: по двору в одних рубашонках носятся Анни и Юку, за ними с тявканьем скачет собака — они уже все на ногах! Один рывок — и Мари, перемахнув через неутомимого рассказчика, спрыгивает с постели, а еще через миг исчезает из комнаты. И когда Приллуп невольно переводит глаза на окошко в противоположной стене, туда, откуда долетают крики со двора, то он видит, что у колодца, где стоит корыто, идет отчаянная возня: трое в рубашках плескают и брызгают друг на друга водой, а собачонка исступленно мечется вокруг, не зная, чью сторону взять.
Тыну долго лежит неподвижно, на лице его пустота, а слух, словно пытаясь заполнить от у пустоту, машинально ловит мушиное жужжание. Мухи ползают по его волосатой груди, волосатым рукам и ногам, по его бороде, по векам — Тыиу не отгоняет их. Потом он зевает, протяжно, с досадливым взвизгом, точно собака, которую донимают блохи, и, вскинувшись, спускает ноги с постели. Надев штаны, он садится в угол рядом с окном, упирается локтями в колени, обхватывает голову руками и сидит, подавленно уставившись перед собой в пол. А со двора доносятся озорные крики.
И вдруг Приллупу чудится, будто посреди светлой, полной гула и жужжания комнаты стоит Лээна. И будто какая-то жилка в его груди вздрагивает от трепетного отзыва.
Да, Лээна поняла бы, что сейчас надо делать, и сделала бы! Разумная и душевная была женщина.
Но на Лээну ведь никто не заглядывался...
А как она хлопотала с утра до поздней ночи, да и его заставляла трудиться... А что толку, господи!
И тихая грусть ложится на душу Тыну. Вот она стоит, Лээна, худая, костлявая, высохшая, точно трут; вечно она, бывало, суетится, снует, как челнок, а следов ее работы и не видно. Но до чего была она близкой, как разделяла его заботы, как глядела ему в глаза, слушала каждое слово... Неужели не могла она еще пожить, оставила сиротой мужа и дом!
Правда, она часто ворчала. Ворчала и брюзжала с утра до ночи, попрекала всех и вся, что двуногих, что четвероногих, что живых людей, что вещи — она могла какую-нибудь чурку или хворостину журить и корить, как будто это был человек, и в последние годы казалось, будто ее сморщенное личико превратилось в губку, с которой все время капает желчь. Сначала это раздражало, но со временем все как-то притерпелись, тем более что ворчала и брюзжала она потихоньку, вполголоса, как бы про себя, словно не могла иначе, как не может не жужжать овод или муха. И все-таки это надоедало, не без того, даже ребятам это надоедало настолько, что они старались держаться от нее подальше, а самому Тыпу оставалось только стиснуть зубы и помалкивать, словно пот».
Но опить тки, когда подумаешь о том, что не со зла она это делала, что она старалась принести пользу, помочь семье... а если еще вспомнишь, что, может быть, правду говорила повивальная бабка, будто у Лээны после первых родов, таких трудных и стоивших жизни их старшенькому, осталась какая-то скрытая хворь — то ли сглазил ее кто, когда тяжелая ходила, то ли злым словом порчу наслал... когда об этом подумаешь...
И иоиан волна горького сожаления, сознание своего вдовства поднимается в душе Тыпу, гнетущее чувство одиночества давит па ею затылок, клонит его голову долу, а губы шепчут, как бы поверяя свое признание покрытому пылью полу: да, то, что ушло в могилу вместе с Лээной, было свое, родное... родное, несмотря ни на что...
Когда трое озорников с шумом и гамом врываются в избу, Приллуп еще сидит на том же месте. У всех троих сорочки — хоть выжми, ноги грязные, по икрам еще стекают струйки воды. Захлебываясь от смеха, они обсуждают необычайное событие, потешаются над своим видом, а на отца, чуждого их забавам, почти не обращают внимания. Только когда Мари, накинув юбку, велит и ребятишкам идти одеваться, веселая тройка расходится. А Мари, став перед зеркальцем, принимается расчесывать самодельной щоткой свои сбившиеся волосы.
Тыпу чувствует: что-то вдруг изменилось.
Когда они вбежали, резвясь, как трое игривых жеребят,— одна постарше, двое помладше,— с ними вместе в избу и в его сердце ворвалось нечто такое, что сдуло, смело все прежнее.
Так лучше... так все же лучше... Правду говоря, так гораздо лучше!
И не надо, чтобы было иначе... Нет, зачем же... Нет — так нет!
Нельзя, чтобы было иначе... Взгляд Приллупа останавливается на молодой женщине, скользит по ее стану сверху вниз, потом снизу вверх... Нельзя... нельзя...
Он вдруг поднимается и с улыбкой шагает к той, что пришла на смену Лээне. Ему хочется что-то сказать, что-то сделать, но он не находит ничего лучшего, как прикоснуться пальцами к ее шее, прищелкнув языком, как довольный хозяин, ласкающий свою молодую кобылку.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Но все возвращается снова.
Один приступ проходит, другой начинается.
Словно какое-то злое насекомое, слетев с языка барина, забралось в ухо бобыля, оттуда заползло в сердце и там то издыхает, то снова оживает.
Оно умирает днем и оживает ночью, по бывает и наоборот — умирает ночью и оживает днем.
И каждый раз, оживая, становится все назойливее, и лихорадка, порожденная им, все сильнее жжет душу.
Один приступ жара проходит, другой нарастает.
Приллупу не следовало бы высмеивать Яана за его умение всегда свести речь на то, что мило его сердцу: теперь Тыну и сам в совершенстве владеет этим искусством. Разница лишь в том, что Тыну говорит о вещах, любезных его сердцу, всегда одному и тому же человеку, а Яан о своих делах говорит всем. Но тем чаще приходится единственной собеседнице Приллупа выслушивать одно и то же.
Тыну точно буравом сверлит: ведь у него самого внутри сверлит бурав.
Тьшу упорен: то, что грызет его душу, тоже упорно.
«Была бы она чуть разумнее!» — думает он сегодня.
«Была бы она чуть поглупее!» — думает он на другой день.
Но Мари и не разумна и не глупа, поэтому все усилия Приллупа пропадают даром...
У Мари очень крепкий сон. Утром ей никак не встать. Она и зевает, и потягивается, и бранит летние ночи.
— Ты бы, наверно, не прочь т утро продрыхнуть?
— Ох, да!
— А может, и до обеда
— Может, и до обеда.
— А ведь есть такие бабы — спят вволю, сколько влезет.
Мари потягивается и зевает так, что слезы выступают на глазах.
— Наверно, есть.
— И не у всех это право на роду написано.
— Видно, не у всех.
— Приходится его добиваться — так или эдак.
— Ну конечно.
— А там — как кому повезет, как кто сумеет счастье за хвост поймать.
— Видно, так... о-о-э-эх!
— На нона жена и сейчас уже могла бы спать допоздна, если б хотела, а мороз год другой—хоть и до вечера.
— Жаль, по и но Лаиова жопа! — смеется Мари и, побором лот», вскакивает с постели...
И о летняя страда тяжела.
Мари то работает с охотой, живо, споро, то вдруг становится вялой, безучастной. Двигается с усилием, лениво, чуть не плача от усталости, и не стесняется даже делать долгие передышки. Часто, когда находит на нее такое настроение, и домашняя работа бывает заброшена.
Для Тыну это отличный предлог, он и старается зухватиться то одним, то другим манером.
Да да, Маши., работа— по свой брат... иному человеку работа как тяжел и! И в том его вины нету. Не родило! он работником, не родился — и все тут! Не таким бог создал. Я всегда замечал, всегда говорил: есть на спето две породы людей — одни сотворены мужиками, другие -- барами. Их и по обличью видать. У тебя, Мшим», ПЛОТЬ барская.
Ну и ладно, буду себе полеживать на боку, чтоб не решить против божьей воли.
— И могла бы полеживать, кабы покорилась господнему персту.
— Хорош перст! Еще одного старика посылает на мою голову!
Мари поднимает брови с таким видом, что Тыну бросает сверлить: ого бурав натолкнулся па железо. Слова застывают па губах, мысли» замирает в мозгу; иногда ему приходится отворачиваться, чтобы избежать взгляда жены, который пронизывает его насквозь, до самого сердца, чуть ли не до самых пяток.
И потом тянутся дни полной безнадежности, а за ними наступают дни, когда надежда вновь оживает; бывают и такие дни, когда Приллуп уже идет в контору, чтобы сказать барину «нет» и поставить крест на всем этом деле.
Но всякий раз поворачивает обратно — то у самого имения, то на полдороге, то у дверей конторы. Если Тыну приметит где-нибудь барина, то, чтобы не столкнуться с ним с глазу на глаз, в последнюю минуту сворачивает в сторону. Он и хочет, чтобы тот его позвал, и боится этого, и благодарен барину за его терпеливость. Он надеется — авось барин уже забыл о своем намерении, но в то же время думает об этом с тревогой. И когда случай наконец сводит их лицом к лицу, Тыну пугается, но и вздыхает свободнее.
Он сталкивается с барином на лугу, что тянется вниз от его хибарки, у копны сена, и резко останавливается, точно напоровшись на медведя у берлоги. Их взгляды скрещиваются, потом оба отводят глаза, и несколько минут никто не произносит пи слова. Кремер полулежит, опершись спиной о копну, в которой он продавил для себя уютную ямку, фуражка его надета па согнутое колено. Ветерок шевелит пышные усы.
— Ну, Приллуп, ты ко мне и глаз не кажешь. Только теперь Тыну стаскивает шляпу и той же рукой,
которой держит ее, почесывает затылок, точно считая, что разговор будет недолгим.
— Да нечего барину сказать...
— Не хочешь, значит, молочником быть?
— Молочником?.. Оно бы, конечно, не худо... А разве барин так-таки всерьез?..
— Хорошенькое дело! — Господии фон Кремер приподнимается и садится в своей нише.— Ты что же думаешь — я с тобой попусту болтал?
— Не-е, так я не подумал... даже пораскинул умом маленько... Но решать-то не мне.
— Неужели Мари не хочет?
— Вроде бы так.
Помещик надевает фуражку и хватается за набалдашник палки. Оба разом озираются — нет ли кого поблизости.
— Чего же она боится? Что пойдут сплетни?..
— И это тоже... Это, конечно, тоже...
— А что еще?
Тыну переминается с ноги на ногу.
— Поди знай... у нее свои причуды и выдумки, ее толком и не поймешь...
Большие выпуклые глаза господина фон Кремера из-под густых кустистых бровей впиваются в бобыля. В этом взгляде появилось какое-то выражение, и рука Тыну вместе с грубой самодельной соломенной шляпой невольно спускается с затылка на плечо и оттуда скользит по груди вниз.
— Послушай, Приллуп, ты лжешь. Я знаю, что Мари согласна, это ты не хочешь...
— Барин знают?..
— Да. Мари ведь не глупа. Мари не прочь хорошо пожить — и она сумела бы, это у нее прямо-таки на лице написано. А вот ты жадничаешь, ревнуешь.
Приллуп молчит, разинув рот, его глаза растерянно бегают, ломан рука елозит но бедру. Он столкнулся с чем-то
— Может, оно и порно... Может, и впрямь малость того... По она-то ни слова не говорила, ни нолелонечка... и не заикалась даже!
— Та-ак! Ну и умник же ты! — Господин фон Кремер поднимается на ноги.— Хочешь, чтоб жена сама тебе скапала! Она же видит, что ты в душе противишься. Ну и ум-пик ты, как я погляжу!
Он поворачивается спиной к своему сопернику, собираясь уходить, но медлит. Под конец ворчливо бросает плечо:
Приллуп намечает, что у барина багровеет шея.
По не только шея — лицо Ульриха фон Кремера тоже заливается краской. Даже глаза застилает горячая красная пелена. Потом ему кажется, будто в груди что-то раза дна кольнуло в том месте, где побаливает сердце. Но Приллуп ошибается, думая, что барии гневаются; это лишь сильный приступ недовольства собой, который выливается в горькую мысль
Однако тут выясняется, что у господина фон Кремера нет никаких оснований упрекать себя. Его удерживают, ним спешат вдогонку, сделка еще далеко не расторгнута.
Пусть барин не обижаются...— Рука Приллупа вместе с шляпой опять тянется к затылку.— Я хотел сказать, что мы с ней еще ничего толком не решили... это дело еще не кончено... пусть бы барин дали нам времечко все обсудить... обговорить...
Багровая краска исчезла с лица Кремера; он слегка поворачивается к бобылю своим грузным корпусом, усы и брови его зашевелились, суровый голос смягчился.
— Я тебя не торопил, Приллуп.
— Ну да, ну да, барин не торопили, барин даже очень терпеливые... А только иначе и нельзя, во всяком деле — своя загвоздка. Может, все давно пошло бы на лад...— Приллуп кривит рот в смущенной улыбке, глаза глядят виновато и просяще...— Кабы барин... как это сказать... были бы помоложе. А то у нее уже есть один старый...
— Она это говорила? — Кремер чуть-чуть поворачивается в сторону Приллупа.
— Дэ нет, разве б она посмела так прямо сказать! Ведь барин есть барин! Но от молодой, несмышленой чего еще ждать? Она и не понимает, когда ей начинаешь толковать про такое.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20
Ну, как бы там спервоначалу ни было, а только не прошло и двух лет — начал Яан нос задирать и головой крутить. Раз от разу все пуще. Скоро мы для него уж и не люди стали, а так — шваль одна, побирушки убогие, сброд. И начал он этакой голытьбы насчитывать все больше и больше, и скоро, пожалуй, никого порядочного и не осталось — ни у нас в волости, ни во всей округе, С той поры придорожные кабаки иных речей и не слышат: у куруско-го Яана денег вон сколько...
— Денег у меня хвата-ает! — нараспев передразнивает Мари куруского хозяина.
— Во-во, и ты уже слышала... ведь люди за его спиной судачат...
— Где-е же мне самому все съесть — детям достанется! — тянет молодуха, подражая Яануг и вертит головой.
— Ты тоже запомнила! Ге-ге-ге! — И Приллуп треплет жену по плечу.— А до чего ловко умеет речь свести вее к тому жег все к одному и тому же! Про что бы с ним «и заговорил — хоть про навозного жука, хоть про петуха на колокольне, хоть про борону — все одно в Яанов кошель носом уткнешься. А коли смекнешь сам к тому разговор повести, он и забудет, какая ты голь перекатная, иной раз и поможет тебе...
Приллуп передвигает трубку в другой угол рта, веко на левом глазу у него подергивается, болзьшие пальцы ног, торчащие из-под одеяла, беспокойно шевелятся. Когда ОБ снова начинает говорить, голос его звучит глухо, утробно.
— Однако ничего тут не скажешь: такое его право. Он не зря болтает, не без причины. А ежели у кого такая причина есть, ничего с ним не сделаешь. Попробуй курице клюв зажать, когда она снесла яйцо и кудахчет... Сидит крыса у себя в норе и смеется над кошкой — что с того? Крыса есть крыса, а кошка есть кошка: кошка сытая, а крыса голодная. Будь и ты кошкой, коль не хочешь быть крысой. А пока не стал кошкой, смейся над ней — да завидуй. Кошка видит твою зависть и ходит перед тобой гоголем, дразнит. Каждому тут хотелось бы куруским Яаном стать и кудахтать таким же манером по кабакам да у церкви. Ну, а ра* не можешь — помалкивай и кланяйся Яану в пояс! Взять \отя бы трактирщиков, что торгуют по дороге от церкви до города: какая им от Яана корысть — ничего он не пьет... спросит бутылку медку или квасу — вот и все... даже трубку не курит, едет, как баба... А стоит ему войти — не знают, где усадить, только и слышишь: Мяэкюла да Мяэкюла! Про постолы, про длинные мужицкие патлы никто уж и не вспоминает.
Мари тем временем наловила на одеяле мух и зажала их в левой ладони. Когда Тыну умолкает, она оборачивается и видит, что его рыже-карие глаза глядят на нее с почти страдальческим выражением. Она бросает ловлю и выпускает своих пленниц на волю.
— Ну и что?
Тыну с минуту молчит. Он почесывает черенком трубки свои косматые щеки, потом бросает трубку в изголовье и проглатывает слюну; кадык его вздрагивает. Теперь кажется, будто и голос его стал косматым, и слова вырываются с трудом, хотя произносит он их со спокойным безразличием.
— Да ничего, что ж тут... Куруский Яап скоро купит себе имение.
— Мин девять молоко, а теперь помещиком станет рынок ездил, а теперь натянет да начнет к карсте раскатывать рост хвастается.
— А хоть бы и хвастался. Всякий бы хвастал, кабы было чем...
— Небось он и денег считать не умеет!
— Смеюсь — как это Яап в карете будет разъезжать. Ох, бедшая его!
— Ты его головушке не печалься, ничего ей не сделается. Лучше смотри, как бы через год-другой не попасть под его карету!
Приллуп ожять а&шйгул руки за голову и постукивает пальцами ног по кровати.
— Может, имени эти не купит, и сам еще толком не знает. А приглянется другая хороших хуторков, все в одном мосте, вот тебе то же поместье. Но пускай он больше языком треплет, а па самом деле хватит у только на два или на один-единственный большой хутор... Так, господи боже мой, разве же ради этого одного не стоило девять-десять лет с молоком таскаться? Сам себе будет барином, жену сделает барыней, а не хватит па карету, так накопит, пальцем о палец не ударивши! Ты говоришь — хвастает... Как знать? А я говорю — не хвастает, он мне сам сказал, только на днях сказал, при жене при своей...
Видать ведь по человеку — как он на тебя смотрит, да и по голосу слыхать. А потом — старый барин тоже говорил... Знаешь, в тот раз... Говорил, что молочня — это, дескать, все одно как сундук с деньгами... и Яан...
Но тут оказывается, что слушать Приллупа некому. Молодуха вдруг взглянула в окно: по двору в одних рубашонках носятся Анни и Юку, за ними с тявканьем скачет собака — они уже все на ногах! Один рывок — и Мари, перемахнув через неутомимого рассказчика, спрыгивает с постели, а еще через миг исчезает из комнаты. И когда Приллуп невольно переводит глаза на окошко в противоположной стене, туда, откуда долетают крики со двора, то он видит, что у колодца, где стоит корыто, идет отчаянная возня: трое в рубашках плескают и брызгают друг на друга водой, а собачонка исступленно мечется вокруг, не зная, чью сторону взять.
Тыну долго лежит неподвижно, на лице его пустота, а слух, словно пытаясь заполнить от у пустоту, машинально ловит мушиное жужжание. Мухи ползают по его волосатой груди, волосатым рукам и ногам, по его бороде, по векам — Тыиу не отгоняет их. Потом он зевает, протяжно, с досадливым взвизгом, точно собака, которую донимают блохи, и, вскинувшись, спускает ноги с постели. Надев штаны, он садится в угол рядом с окном, упирается локтями в колени, обхватывает голову руками и сидит, подавленно уставившись перед собой в пол. А со двора доносятся озорные крики.
И вдруг Приллупу чудится, будто посреди светлой, полной гула и жужжания комнаты стоит Лээна. И будто какая-то жилка в его груди вздрагивает от трепетного отзыва.
Да, Лээна поняла бы, что сейчас надо делать, и сделала бы! Разумная и душевная была женщина.
Но на Лээну ведь никто не заглядывался...
А как она хлопотала с утра до поздней ночи, да и его заставляла трудиться... А что толку, господи!
И тихая грусть ложится на душу Тыну. Вот она стоит, Лээна, худая, костлявая, высохшая, точно трут; вечно она, бывало, суетится, снует, как челнок, а следов ее работы и не видно. Но до чего была она близкой, как разделяла его заботы, как глядела ему в глаза, слушала каждое слово... Неужели не могла она еще пожить, оставила сиротой мужа и дом!
Правда, она часто ворчала. Ворчала и брюзжала с утра до ночи, попрекала всех и вся, что двуногих, что четвероногих, что живых людей, что вещи — она могла какую-нибудь чурку или хворостину журить и корить, как будто это был человек, и в последние годы казалось, будто ее сморщенное личико превратилось в губку, с которой все время капает желчь. Сначала это раздражало, но со временем все как-то притерпелись, тем более что ворчала и брюзжала она потихоньку, вполголоса, как бы про себя, словно не могла иначе, как не может не жужжать овод или муха. И все-таки это надоедало, не без того, даже ребятам это надоедало настолько, что они старались держаться от нее подальше, а самому Тыпу оставалось только стиснуть зубы и помалкивать, словно пот».
Но опить тки, когда подумаешь о том, что не со зла она это делала, что она старалась принести пользу, помочь семье... а если еще вспомнишь, что, может быть, правду говорила повивальная бабка, будто у Лээны после первых родов, таких трудных и стоивших жизни их старшенькому, осталась какая-то скрытая хворь — то ли сглазил ее кто, когда тяжелая ходила, то ли злым словом порчу наслал... когда об этом подумаешь...
И иоиан волна горького сожаления, сознание своего вдовства поднимается в душе Тыпу, гнетущее чувство одиночества давит па ею затылок, клонит его голову долу, а губы шепчут, как бы поверяя свое признание покрытому пылью полу: да, то, что ушло в могилу вместе с Лээной, было свое, родное... родное, несмотря ни на что...
Когда трое озорников с шумом и гамом врываются в избу, Приллуп еще сидит на том же месте. У всех троих сорочки — хоть выжми, ноги грязные, по икрам еще стекают струйки воды. Захлебываясь от смеха, они обсуждают необычайное событие, потешаются над своим видом, а на отца, чуждого их забавам, почти не обращают внимания. Только когда Мари, накинув юбку, велит и ребятишкам идти одеваться, веселая тройка расходится. А Мари, став перед зеркальцем, принимается расчесывать самодельной щоткой свои сбившиеся волосы.
Тыпу чувствует: что-то вдруг изменилось.
Когда они вбежали, резвясь, как трое игривых жеребят,— одна постарше, двое помладше,— с ними вместе в избу и в его сердце ворвалось нечто такое, что сдуло, смело все прежнее.
Так лучше... так все же лучше... Правду говоря, так гораздо лучше!
И не надо, чтобы было иначе... Нет, зачем же... Нет — так нет!
Нельзя, чтобы было иначе... Взгляд Приллупа останавливается на молодой женщине, скользит по ее стану сверху вниз, потом снизу вверх... Нельзя... нельзя...
Он вдруг поднимается и с улыбкой шагает к той, что пришла на смену Лээне. Ему хочется что-то сказать, что-то сделать, но он не находит ничего лучшего, как прикоснуться пальцами к ее шее, прищелкнув языком, как довольный хозяин, ласкающий свою молодую кобылку.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Но все возвращается снова.
Один приступ проходит, другой начинается.
Словно какое-то злое насекомое, слетев с языка барина, забралось в ухо бобыля, оттуда заползло в сердце и там то издыхает, то снова оживает.
Оно умирает днем и оживает ночью, по бывает и наоборот — умирает ночью и оживает днем.
И каждый раз, оживая, становится все назойливее, и лихорадка, порожденная им, все сильнее жжет душу.
Один приступ жара проходит, другой нарастает.
Приллупу не следовало бы высмеивать Яана за его умение всегда свести речь на то, что мило его сердцу: теперь Тыну и сам в совершенстве владеет этим искусством. Разница лишь в том, что Тыну говорит о вещах, любезных его сердцу, всегда одному и тому же человеку, а Яан о своих делах говорит всем. Но тем чаще приходится единственной собеседнице Приллупа выслушивать одно и то же.
Тыну точно буравом сверлит: ведь у него самого внутри сверлит бурав.
Тьшу упорен: то, что грызет его душу, тоже упорно.
«Была бы она чуть разумнее!» — думает он сегодня.
«Была бы она чуть поглупее!» — думает он на другой день.
Но Мари и не разумна и не глупа, поэтому все усилия Приллупа пропадают даром...
У Мари очень крепкий сон. Утром ей никак не встать. Она и зевает, и потягивается, и бранит летние ночи.
— Ты бы, наверно, не прочь т утро продрыхнуть?
— Ох, да!
— А может, и до обеда
— Может, и до обеда.
— А ведь есть такие бабы — спят вволю, сколько влезет.
Мари потягивается и зевает так, что слезы выступают на глазах.
— Наверно, есть.
— И не у всех это право на роду написано.
— Видно, не у всех.
— Приходится его добиваться — так или эдак.
— Ну конечно.
— А там — как кому повезет, как кто сумеет счастье за хвост поймать.
— Видно, так... о-о-э-эх!
— На нона жена и сейчас уже могла бы спать допоздна, если б хотела, а мороз год другой—хоть и до вечера.
— Жаль, по и но Лаиова жопа! — смеется Мари и, побором лот», вскакивает с постели...
И о летняя страда тяжела.
Мари то работает с охотой, живо, споро, то вдруг становится вялой, безучастной. Двигается с усилием, лениво, чуть не плача от усталости, и не стесняется даже делать долгие передышки. Часто, когда находит на нее такое настроение, и домашняя работа бывает заброшена.
Для Тыну это отличный предлог, он и старается зухватиться то одним, то другим манером.
Да да, Маши., работа— по свой брат... иному человеку работа как тяжел и! И в том его вины нету. Не родило! он работником, не родился — и все тут! Не таким бог создал. Я всегда замечал, всегда говорил: есть на спето две породы людей — одни сотворены мужиками, другие -- барами. Их и по обличью видать. У тебя, Мшим», ПЛОТЬ барская.
Ну и ладно, буду себе полеживать на боку, чтоб не решить против божьей воли.
— И могла бы полеживать, кабы покорилась господнему персту.
— Хорош перст! Еще одного старика посылает на мою голову!
Мари поднимает брови с таким видом, что Тыну бросает сверлить: ого бурав натолкнулся па железо. Слова застывают па губах, мысли» замирает в мозгу; иногда ему приходится отворачиваться, чтобы избежать взгляда жены, который пронизывает его насквозь, до самого сердца, чуть ли не до самых пяток.
И потом тянутся дни полной безнадежности, а за ними наступают дни, когда надежда вновь оживает; бывают и такие дни, когда Приллуп уже идет в контору, чтобы сказать барину «нет» и поставить крест на всем этом деле.
Но всякий раз поворачивает обратно — то у самого имения, то на полдороге, то у дверей конторы. Если Тыну приметит где-нибудь барина, то, чтобы не столкнуться с ним с глазу на глаз, в последнюю минуту сворачивает в сторону. Он и хочет, чтобы тот его позвал, и боится этого, и благодарен барину за его терпеливость. Он надеется — авось барин уже забыл о своем намерении, но в то же время думает об этом с тревогой. И когда случай наконец сводит их лицом к лицу, Тыну пугается, но и вздыхает свободнее.
Он сталкивается с барином на лугу, что тянется вниз от его хибарки, у копны сена, и резко останавливается, точно напоровшись на медведя у берлоги. Их взгляды скрещиваются, потом оба отводят глаза, и несколько минут никто не произносит пи слова. Кремер полулежит, опершись спиной о копну, в которой он продавил для себя уютную ямку, фуражка его надета па согнутое колено. Ветерок шевелит пышные усы.
— Ну, Приллуп, ты ко мне и глаз не кажешь. Только теперь Тыну стаскивает шляпу и той же рукой,
которой держит ее, почесывает затылок, точно считая, что разговор будет недолгим.
— Да нечего барину сказать...
— Не хочешь, значит, молочником быть?
— Молочником?.. Оно бы, конечно, не худо... А разве барин так-таки всерьез?..
— Хорошенькое дело! — Господии фон Кремер приподнимается и садится в своей нише.— Ты что же думаешь — я с тобой попусту болтал?
— Не-е, так я не подумал... даже пораскинул умом маленько... Но решать-то не мне.
— Неужели Мари не хочет?
— Вроде бы так.
Помещик надевает фуражку и хватается за набалдашник палки. Оба разом озираются — нет ли кого поблизости.
— Чего же она боится? Что пойдут сплетни?..
— И это тоже... Это, конечно, тоже...
— А что еще?
Тыну переминается с ноги на ногу.
— Поди знай... у нее свои причуды и выдумки, ее толком и не поймешь...
Большие выпуклые глаза господина фон Кремера из-под густых кустистых бровей впиваются в бобыля. В этом взгляде появилось какое-то выражение, и рука Тыну вместе с грубой самодельной соломенной шляпой невольно спускается с затылка на плечо и оттуда скользит по груди вниз.
— Послушай, Приллуп, ты лжешь. Я знаю, что Мари согласна, это ты не хочешь...
— Барин знают?..
— Да. Мари ведь не глупа. Мари не прочь хорошо пожить — и она сумела бы, это у нее прямо-таки на лице написано. А вот ты жадничаешь, ревнуешь.
Приллуп молчит, разинув рот, его глаза растерянно бегают, ломан рука елозит но бедру. Он столкнулся с чем-то
— Может, оно и порно... Может, и впрямь малость того... По она-то ни слова не говорила, ни нолелонечка... и не заикалась даже!
— Та-ак! Ну и умник же ты! — Господин фон Кремер поднимается на ноги.— Хочешь, чтоб жена сама тебе скапала! Она же видит, что ты в душе противишься. Ну и ум-пик ты, как я погляжу!
Он поворачивается спиной к своему сопернику, собираясь уходить, но медлит. Под конец ворчливо бросает плечо:
Приллуп намечает, что у барина багровеет шея.
По не только шея — лицо Ульриха фон Кремера тоже заливается краской. Даже глаза застилает горячая красная пелена. Потом ему кажется, будто в груди что-то раза дна кольнуло в том месте, где побаливает сердце. Но Приллуп ошибается, думая, что барии гневаются; это лишь сильный приступ недовольства собой, который выливается в горькую мысль
Однако тут выясняется, что у господина фон Кремера нет никаких оснований упрекать себя. Его удерживают, ним спешат вдогонку, сделка еще далеко не расторгнута.
Пусть барин не обижаются...— Рука Приллупа вместе с шляпой опять тянется к затылку.— Я хотел сказать, что мы с ней еще ничего толком не решили... это дело еще не кончено... пусть бы барин дали нам времечко все обсудить... обговорить...
Багровая краска исчезла с лица Кремера; он слегка поворачивается к бобылю своим грузным корпусом, усы и брови его зашевелились, суровый голос смягчился.
— Я тебя не торопил, Приллуп.
— Ну да, ну да, барин не торопили, барин даже очень терпеливые... А только иначе и нельзя, во всяком деле — своя загвоздка. Может, все давно пошло бы на лад...— Приллуп кривит рот в смущенной улыбке, глаза глядят виновато и просяще...— Кабы барин... как это сказать... были бы помоложе. А то у нее уже есть один старый...
— Она это говорила? — Кремер чуть-чуть поворачивается в сторону Приллупа.
— Дэ нет, разве б она посмела так прямо сказать! Ведь барин есть барин! Но от молодой, несмышленой чего еще ждать? Она и не понимает, когда ей начинаешь толковать про такое.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20