каждый день с Иреной вместе... у меня уж глаза не глядели — бедняжка прямо извелась вся из-за этого малого.
Однажды вечером я уже закрыла трактир, и мы домывали рюмки — вдруг слышим: в дверь стучат. Открываю и вижу — ночь была лунная: на пороге Даниэль, качается, лицо зеленое.
«Господи, — кричу, — Ирена!»
Кричу, а сама думаю: ведь, того и гляди, рухнет за-мертвв у тебя на крыльце... Только он просто-напросто был в стельку пьян.
Отвели мы его в зал, он маленько очухался.
«Шнапсу, — бормочет заплетающимся языком. — Анна, сегодня мне надо напиться».
«Ну погоди, — кричу, — стыда у тебя нет... Не ожидала я от тебя... Марш в кровать!»
В довершение всего прибежала Ида, и вот мы, три бабы, потащили малого в постель, он кулаками машет, прямо сладу нет. Тогда я выпроводила Иду с Иреной, велела им сварить крепкого кофе.
«Ничего, малыш, — говорю, — сейчас дадим тебе напиться», — сажусь рядом, по руке его глажу, успокоить хочу. А он бросился мне на шею, жмется, как ребенок, и шепчет:
«Он видел, Анна, он видел».
«Кто?» — спрашиваю.
«Крюгер, — говорит. — Крюгер видел».
«Что? — спрашиваю и трясу его. — Даниэль, что он видел?»
«Все», — да как заревет у меня на груди.
По-моему, самое милое дело, когда мужики по пьянке слезливыми становятся. Ну, думаю, небось застали их с Хильдой, грешных, в постели в чем мать родила.
«Что ж тут такого, — говорю, — ты же собирался на Хильде жениться?»
«Нет, — отвечает, — нет, она за Макса выходит».
Странно, думаю, старик видал... Никак в толк не возьму, что к чему.
Тут пришла Ирена с кофе, услыхала, что свадьба расстроилась, обрадовалась, смеется — господи, до чего, дескать, пьяные смешные! — вьется вокруг него и так и эдак, в конце концов он позволил уложить себя в постель.
Да... а через полтора месяца сыграли Штефанову свадьбу. У меня в доме. Натащили разных деликатесов, и я все наилучшим образом приготовила.
Даниэль на свадьбу ни за какие деньги идти не желал.
«Как, — говорю, — неужели доставишь этим задавакам удовольствие почувствовать, что они тебе душу ранили? Ты будешь танцевать на этой свадьбе!»
Нарядила его собственноручно, дала ему лучший костюм сына, рубашку белоснежную, галстук повязала — парень хоть куда.
К полуночи доплясались до того, что фата пошла в клочья. Хильда, конечно, по обычаю подкинула обрывок кому-то из деревни. Только на сей раз, объявляю я, фата, мол, в предсказании ошиблась — ведь только что обручились Даниэль с Иреной, и будто о собственных детях говорю.
Все зашумели, поздравлять начали, туш — ты меня знаешь, да и сам при этом был, — просто не могла я сдержаться, постучала по рюмке и говорю: Даниэлю, мол, позавидовать можно, у Ирены приданое дай бог каждому —> мне ведь свое, к сожалению, не пригодилось, — и жена у него будет, второй такой не сыскать, чтоб так разбиралась в домашнем хозяйстве. Ведь я обучила ее всем кулинарным тонкостям, и девчонка владела искусством, которое, как ни прискорбно, находится на грани вымирания».
«Ну-ка, налей», — сказал Гомолла, и старуха Прайбиш налила ему и себе, должно быть, от разговоров у нее тоже в горле пересохло.
«Он видел? — спросил Гомолла. — Что, Анна, что видел Крюгер?»
Анна развязала черный платок и поправила его.
«Не знаю, — проговорила она, — был у него тогда против Даниэля какой-то козырь, но, что ни говори, для парня все обернулось к лучшему, с Иреной ему очень посчастливилось. Пусть некоторые считают, что настоящей любви промеж них не было, взял-де девчонку из жалости, а может, назло или себя пожалел. Но, по-моему, он тогда по-
нял: никогда в жизни не встретить ему женщину, которая бы в нем эдак души не чаяла. Конечно, он Ирену годами не замечал, но, наверно, все-таки бывает, Густав, что сила женской любви в конце концов побеждает мужчину и ему ничего не остается, как тоже полюбить ее.
Хрупкая, нежная, и сил у нее не столько, как у других, но она была ему хорошей женой. Боже мой, вот уж я говорю — была».
Анна нашарила в кармане фартука платок, аккуратно развернула, промокнула нос и рот и наконец продолжала:
«Два года назад зашла я к ним как-то в выходной. Мы сидели в саду, разговаривали о том о сем. Стемнело, но никому не хотелось идти в дом. Даниэль принес свечу и поставил на садовый стол. Была одна из тех душных ночей, когда цветут липы, спать не хочется, и знаешь — со многими происходит то же, по всей деревне на пороге сидят люди и вполголоса переговариваются. В такие часы, Густав, старому человеку вдруг думается: сколько еще таких ночей тебе отпущено, сколько раз еще встретишь такое лето? Чувствуешь, как прекрасна жизнь, хочется, чтоб так было всегда, а ведь точно знаешь: когда-нибудь придет час и заставит тебя похолодеть.
В ту жаркую ночь Ирена вдруг сказала, что ей холодно и она не в силах больше сидеть. Хочет встать и почему-то не может. Даниэлю пришлось взять ее на руки, как усталого ребенка, и отнести в дом, она ведь уже тогда легонькая была, будто перышко. Господи, — говорю, — Ирена, что с тобой? Она только слабо улыбается: ничего, мол. Хрупкая такая, прямо прозрачная, накрываю ее одеялом, а самой кажется — одеяло-то ей боль причинить может,
Считай меня чудачкой, но в ту летнюю ночь на меня пахнуло смертным холодом, вот с тех пор я и поверила тому, о чем шептались в деревне: у нее, мол, та самая болезнь, неизлечимая. С той ночи, уж два года, Даниэль жену по дому на руках носит, коли ей надо к столу, или в туалет, или в сад, когда на солнышко захочется.
Ему пришлось взять в дом девчонку, эту вот Розмари. Не спрашивай, как Даниэль к ней относится, знать я этого не хочу, да если б и знала, все равно не смогла бы осуждать его за то, что ему нужна женщина».
Кончив рассказ, Анна схватила Гомоллу за руку, может хотела доверить подробности об отношениях Друската с этой рыженькой девчонкой, но тут в коридоре послышались громкие шаги и в дверь постучали.
«Должно быть, депеша для тебя, — сказала Анна Прай-биш и крикнула: — Войдите!»
Но в комнату вошла всего лишь фройляйн Ида, она смущенно улыбалась, точно застала парочку за нежностями.
«Извините», — пискнула она краснея и попросила указаний насчет пудинга: сколько можно положить яиц? Анна всплеснула руками.
«Два яичка, — сказала она, — или четыре», — но прозвучало это так, словно она с упреком воскликнула: господи боже! Потом она повела рукой и шикнула: «Вон!»
Фройляйн Ида обиженно произнесла:
«Как угодно», — и закрыла за собой дверь.
«Вот видишь, — сказала Анна, — так тоже бывает, правда не слишком часто... Почти шестьдесят лет бабе, а она в одиночку пудинг испечь не в состоянии. А ведь человек способен многому научиться, труднейшие вещи постигает, потому что все в жизни можно сделать дважды, а то и чаще, но самое трудное, Густав, самое горькое — умереть — от человека требуют без тренировки, да еще ждут, что он сделает это достойно. Ирена, бедняжка, не в силах свыкнуться с мыслью о конце, и я бы солгала, если б стала утверждать, что она храбрая. Спрашивает меня: «Почему, почему, Анна? Чем я заслужила? Я всегда была добра к людям, и ребенок у меня еще мал. Почему именно я?»
Что ей ответишь? Не вижу я никакого смысла в такой смерти. В Писании, правда, сказано: «И се, Я с вами во все дни до скончания века»1. Ах, знаешь, никого у меня нет, нет детей, в которых чуточку продлилась бы моя жизнь. Так что же останется? Немного поговорят, какое-то время будут рассказывать: «Помните старуху Прай-биш?» Потом забудут, жизнь пойдет своим чередом, словно меня вовсе и не было.
И все-таки я больше не страшусь смерти, говорю себе иной раз: тебе, Анна, в жизни всего привелось узнать, бесконечно много глупостей и так мало путного — на твой век хватит. Не знаю, сколько времени мне еще отпущено, но часть его я бы отдала Ирене, пару лет, чтоб она хоть смогла увидеть, как ребенок подрастет,
Нет у меня никого, — повторила Анна Прайбиш и медленно покачала головой, — никогошеньки, Густав, ни там наверху, ни на земле, с кем бы насчет этого договориться. От судьбы не уйдешь. Смерть приходит незваная, к одному слишком рано, к другому слишком поздно. Она несправедлива.
Но ты-то, Густав, ты куда умней меня, к тому же ученый, ты находишь смысл в смерти?»
Гомолла помолчал, потом сказал:
«Анна, ты ужасная женщина, как можно в такой чудесный весенний день непрерывно толковать о смерти?»
Старуха издала ехидный смешок. Наверно, решила, что товарищ Гомолла опять засмущался. Она еще раз до краев наполнила рюмки и сказала:
«Да, да, ты отбрасываешь мысль о смерти, как все, кто помоложе. Нацелиться на жизнь, быть готовым к жизни— вот ваш девиз: жить, жить. Кто нынче отважится посмотреть в лицо покойнику? А нас с детства приучали к этому. Я еще маленькая была, когда отец взял меня за руку и велел заглянуть в лицо бабушке. «Попрощайся»,— сказал он, и я не испугалась, потому что в смерти она улыйбалась, как человек, совершивший самое-самое трудное. Вы же хотите прогнать смерть и даже негодуете — я, Густав, газеты читаю, — ежели в какой-нибудь книге человек встречается со смертью».
«Ну хватит, — воскликнул Гомолла, поднял рюмку, чокнулся со старухой: - Будь жива-здорова, Анна!»
Анна, улыбаясь, чокнулась с ним:
«И ты, Густав, будь жив-здоров!»
«Чем была бы жизнь без смерти? — сказал он. — Она потеряла бы свою неповторимость, свою драгоценность. Ею дорожишь, потому что она невозвратима, потому-то, Анна, она так прекрасна, и мы что-то из нее делаем, наслаждаемся ею, ибо знаем, что век наш недолог. Смерть, моя дорогая Анна, имеет смысл, когда смысл был в жизни, а жизнь, я чувствую, как она проходит, поэтому Мне и хочется поторопиться, как каждому, кто видит вдали цель своего похода и знает, что скоро доберется до места. Сделать еще и еще что-то.
Я много чего сделал в жизни. Конечно, случались и глупости, но, по-моему, толкового все-таки было больше. Я ведь путешествую сквозь время не один, всегда рядом со мною товарищи, идущие к той же цели. Когда настанет
час умирать, я уйду с сознанием, что солнце будет светить, как всегда, и деревья будут зеленеть, и цветы цвести, но многое все-таки будет иным, чем прежде, люди станут жить лучше и относиться друг к другу по-иному, чем до меня, и здесь есть доля моего труда. Это непременно останется, я уверен в этом так же, как в том, что будет и лето и зима, хоть я их и не увижу».
«Ты ведь тоже героем был, — заметила Анна Прайбиш и, когда Гомолла нахмурил брови, поспешно добавила: — Густав, я сказала это без задней мысли».
Однако Гомолла не поверил, тем более что, когда она продолжала, уголки ее губ тронула улыбка:
«На твоих похоронах — я определенно доживу до этого — не зазвонит ни один колокол, но полгорода будет на ногах. Люди низко поклонятся тебе и станут прославлять твои дела, поставят тебе большой памятник и улицу твоим именем назовут, а я скажу: Гомолла заслужил. Но что ответить Ирене, когда она спрашивает: почему. сейчас, в тридцать лет, почему именно я? »
Гомолла не знал, что ответить. «Можно продлить жизнь и уменьшить горести, — думал он, — но печаль в мире останется. И по-моему, так и должно быть. Чем гуманнее мы сделаем жизнь, тем горше, наверное, будет любое расставание, чем богаче станут чувства, тем больнее будет для нас любая утрата, любая разлука. И в этом тоже заключены те самые пресловутые противоположности, которые образуют единство. Нет, печаль не уничтожить, и чем был бы человек, если б стал воспринимать лишь одну сторону бытия, если б начисто забыл, что ерть боль, или горечь, или глубокое сожаление, — он не был бы человеком. Кто никогда не плакал, не сможет от души смеяться, кто не знает, страха, тому неведома и истинная отвага, кто не знает печали, не ведает, что такое радость, кто не умеет ненавидеть, не сумеет и полюбить... Но как объяснить это старухе?»
«Грустная история, — сказал Гомолла, — не знаю я, что ты должна говорить Ирене. Коснись меня, я предпочел бы услышать правду, чтобы лучше прожить срок, который мне остался».
Они долго сидели вдвоем, Гомолла и старая Анна, разговаривали о боге и о людях, о жизни и смерти в ту субботу весной шестидесятого, года. . Гомолла любил беседовать с трактирщицей и, хотя по-
рой называл ее в душе отъявленной мещанкой, все же ценил ее благоразумие и прямоту, с которой она выкладывала свои колкости и премудрости. «По духу, — думал он, — Анна чем-то сродни моей доброй Луизе. Та старый член партии и потому, вероятно, считает себя вправе высказывать мнения, противоречащие моим собственным. Однако обоснованное возражение в тысячу раз лучше угодничества, с которым, к превеликому сожалению, еще нередко сталкиваешься.
Между прочим, как хорошо, что Луиза не послушалась меня и сварила Даниэлю кофе. Парню и так достается, таскает девчонку на руках, а я и не знал... потеряет молодую жену, как я потерял свою, но то было давно... Даниэля уж поджидает следующая: парень-то красивый и всего тридцать ему, а умудренная опытом старуха Анна не может осуждать его за то, что ему нужна женщина. И все-таки я еще возьмусь за малого. Человек, который должен представлять партию, так не поступает. Нечего валяться по чужим постелям. Может, он потому и авторитет в Хор-беке растерял? Да еще это: «Он видел, Анна». Что он такое видел, этот старый подагрик Крюгер?
Я обязан выяснить, где правда, а где сплетни, поглядеть надо, все ли тут в порядке. Зайду-ка я к Ирене, прямо нынче вечерком, время еще есть, и пусть каждый в деревне знает, как Гомолла ценит жену Друската. И Розмари пусть знает, эта чертовски хорошенькая вертихвостка. Надо же, когда-то подбрасывал ее на коленях, лет пять ей было, а она задавала странные вопросы: «Почему у месяца нету ножек?» Теперь мой черед спрашивать: «Почему ты даешь пищу для сплетен, почему, дитя мое? Из-за любви?»
Ах, любовь! Миновало, — думал Гомолла, — возраст не тот, но не забыто, и женщины, они мне все равно нравятся. Как сказал поэт? «Женщинам слава! Искусно вплетая в жизнь эту розы небесного рая...»1 Прямо видишь, как эти мамаши сидят у очага, собранные в узел волосы прикрыты кружевными чепцами, вот они и шьют, и чинят, и вяжут, и вышивают эти самые розы небесного рая — тонкая ручная работа... Конечно, великий человек мыслил это символически, но все же чувствуется: Шиллер, хоть и был
профессором, женщин понимал плоховато — розы небесного рая! — во всяком случае, это стихотворение, я еще зубрил его наизусть, кажется мне весьма мещанским.
Зато второй, из Веймара, тот женщин знал, и с тем, что он пишет о них — в тюрьме был один, разбирался в искусстве и читал наизусть, — с тем, что говорит этот Гёте: «За кроткой женской речью честный муж идет охотно»1, с этим я могу согласиться, чего бы я иначе торчал у этой старухи трактирщицы. Уж она-то отнюдь не Ифиге-ния, но, надо сказать, не лишена известной внушительности и твердости характера. А историю Даниэля и Ирены эта старая перечница, конечно, рассказала мне не просто так, и старуха права, надо разобраться».
Он и вправду навестил Ирену. Друскаты жили всего через несколько домов от трактира. Ему-де, уверял Гомолла, с Даниэлем нужно потолковать, вечером ожидают возвращения траурного кортежа. Анна Прайбиш увязалась с ним: Аню к матери отвести, с шести часов в трактире всегда полным-полно, а сегодня и вовсе будет столпотворение.
День был чудесный, безоблачный, над лужайкой по-прежнему сияло солнце.Ирена, закутанная в пледы, полулежала в кресле, которое вынесли в сад. Увидев их, она обрадовалась.
«Ой, Анна, проходи! Здравствуйте, товарищ Гомолла. Ах ты, моя маленькая».
Она подозвала малышку и поцеловала ее, а потом — удивительно, какая сила в голосе у такой хрупкой женщины, — кликнула Розмари, так прежде сердитые хозяйки звали нерадивых работниц:
«Куда ты запропастилась, Розмари!»
Девушка подошла к хозяйке.
«У меня гости, — властно сказала Ирена и приказала: — соку, пожалуйста, чего-нибудь попить! — Потом, улыбаясь, спросила гостей: — Вы ведь не откажетесь?»
Последовало обычное: «Не беспокойтесь», смущение, неловкость, боже мой, как она выглядит, эта молодая женщина. Даже Гомолла, а ведь его так легко не испугаешь, с трудом взял себя в руки: личико узенькое, бледное и огромные боязливые глаза.
Ирена улыбнулась.
«Но мне хочется вас угостить».
Анна кивнула Розмари, та сбегала в дом, принесла на подносе стаканы и сок и налила гостям.
«Спасибо тебе, Розмари», — поблагодарил Гомолла.
Он посмотрел на нее и подумал: «И у этой тоже страх в глазах, девчонке, верно, и двадцати нет, а у рта уже горестные морщинки».
«Можешь идти, — неприветливо сказала Ирена, — займи малышку, не оставляй ее опять надолго одну».
Ирена начала искать зеркальце, затерявшееся среди пледов, наконец нашла, поглядела на свое отражение и с трогательным тщеславием поправила волосы.
Гомолла с Анной не смели глаз друг на друга поднять.
«Какая же ты хорошенькая, — сказал Гомолла, — ну да, солнце, весна (черт бы побрал эти избитые слова!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40
Однажды вечером я уже закрыла трактир, и мы домывали рюмки — вдруг слышим: в дверь стучат. Открываю и вижу — ночь была лунная: на пороге Даниэль, качается, лицо зеленое.
«Господи, — кричу, — Ирена!»
Кричу, а сама думаю: ведь, того и гляди, рухнет за-мертвв у тебя на крыльце... Только он просто-напросто был в стельку пьян.
Отвели мы его в зал, он маленько очухался.
«Шнапсу, — бормочет заплетающимся языком. — Анна, сегодня мне надо напиться».
«Ну погоди, — кричу, — стыда у тебя нет... Не ожидала я от тебя... Марш в кровать!»
В довершение всего прибежала Ида, и вот мы, три бабы, потащили малого в постель, он кулаками машет, прямо сладу нет. Тогда я выпроводила Иду с Иреной, велела им сварить крепкого кофе.
«Ничего, малыш, — говорю, — сейчас дадим тебе напиться», — сажусь рядом, по руке его глажу, успокоить хочу. А он бросился мне на шею, жмется, как ребенок, и шепчет:
«Он видел, Анна, он видел».
«Кто?» — спрашиваю.
«Крюгер, — говорит. — Крюгер видел».
«Что? — спрашиваю и трясу его. — Даниэль, что он видел?»
«Все», — да как заревет у меня на груди.
По-моему, самое милое дело, когда мужики по пьянке слезливыми становятся. Ну, думаю, небось застали их с Хильдой, грешных, в постели в чем мать родила.
«Что ж тут такого, — говорю, — ты же собирался на Хильде жениться?»
«Нет, — отвечает, — нет, она за Макса выходит».
Странно, думаю, старик видал... Никак в толк не возьму, что к чему.
Тут пришла Ирена с кофе, услыхала, что свадьба расстроилась, обрадовалась, смеется — господи, до чего, дескать, пьяные смешные! — вьется вокруг него и так и эдак, в конце концов он позволил уложить себя в постель.
Да... а через полтора месяца сыграли Штефанову свадьбу. У меня в доме. Натащили разных деликатесов, и я все наилучшим образом приготовила.
Даниэль на свадьбу ни за какие деньги идти не желал.
«Как, — говорю, — неужели доставишь этим задавакам удовольствие почувствовать, что они тебе душу ранили? Ты будешь танцевать на этой свадьбе!»
Нарядила его собственноручно, дала ему лучший костюм сына, рубашку белоснежную, галстук повязала — парень хоть куда.
К полуночи доплясались до того, что фата пошла в клочья. Хильда, конечно, по обычаю подкинула обрывок кому-то из деревни. Только на сей раз, объявляю я, фата, мол, в предсказании ошиблась — ведь только что обручились Даниэль с Иреной, и будто о собственных детях говорю.
Все зашумели, поздравлять начали, туш — ты меня знаешь, да и сам при этом был, — просто не могла я сдержаться, постучала по рюмке и говорю: Даниэлю, мол, позавидовать можно, у Ирены приданое дай бог каждому —> мне ведь свое, к сожалению, не пригодилось, — и жена у него будет, второй такой не сыскать, чтоб так разбиралась в домашнем хозяйстве. Ведь я обучила ее всем кулинарным тонкостям, и девчонка владела искусством, которое, как ни прискорбно, находится на грани вымирания».
«Ну-ка, налей», — сказал Гомолла, и старуха Прайбиш налила ему и себе, должно быть, от разговоров у нее тоже в горле пересохло.
«Он видел? — спросил Гомолла. — Что, Анна, что видел Крюгер?»
Анна развязала черный платок и поправила его.
«Не знаю, — проговорила она, — был у него тогда против Даниэля какой-то козырь, но, что ни говори, для парня все обернулось к лучшему, с Иреной ему очень посчастливилось. Пусть некоторые считают, что настоящей любви промеж них не было, взял-де девчонку из жалости, а может, назло или себя пожалел. Но, по-моему, он тогда по-
нял: никогда в жизни не встретить ему женщину, которая бы в нем эдак души не чаяла. Конечно, он Ирену годами не замечал, но, наверно, все-таки бывает, Густав, что сила женской любви в конце концов побеждает мужчину и ему ничего не остается, как тоже полюбить ее.
Хрупкая, нежная, и сил у нее не столько, как у других, но она была ему хорошей женой. Боже мой, вот уж я говорю — была».
Анна нашарила в кармане фартука платок, аккуратно развернула, промокнула нос и рот и наконец продолжала:
«Два года назад зашла я к ним как-то в выходной. Мы сидели в саду, разговаривали о том о сем. Стемнело, но никому не хотелось идти в дом. Даниэль принес свечу и поставил на садовый стол. Была одна из тех душных ночей, когда цветут липы, спать не хочется, и знаешь — со многими происходит то же, по всей деревне на пороге сидят люди и вполголоса переговариваются. В такие часы, Густав, старому человеку вдруг думается: сколько еще таких ночей тебе отпущено, сколько раз еще встретишь такое лето? Чувствуешь, как прекрасна жизнь, хочется, чтоб так было всегда, а ведь точно знаешь: когда-нибудь придет час и заставит тебя похолодеть.
В ту жаркую ночь Ирена вдруг сказала, что ей холодно и она не в силах больше сидеть. Хочет встать и почему-то не может. Даниэлю пришлось взять ее на руки, как усталого ребенка, и отнести в дом, она ведь уже тогда легонькая была, будто перышко. Господи, — говорю, — Ирена, что с тобой? Она только слабо улыбается: ничего, мол. Хрупкая такая, прямо прозрачная, накрываю ее одеялом, а самой кажется — одеяло-то ей боль причинить может,
Считай меня чудачкой, но в ту летнюю ночь на меня пахнуло смертным холодом, вот с тех пор я и поверила тому, о чем шептались в деревне: у нее, мол, та самая болезнь, неизлечимая. С той ночи, уж два года, Даниэль жену по дому на руках носит, коли ей надо к столу, или в туалет, или в сад, когда на солнышко захочется.
Ему пришлось взять в дом девчонку, эту вот Розмари. Не спрашивай, как Даниэль к ней относится, знать я этого не хочу, да если б и знала, все равно не смогла бы осуждать его за то, что ему нужна женщина».
Кончив рассказ, Анна схватила Гомоллу за руку, может хотела доверить подробности об отношениях Друската с этой рыженькой девчонкой, но тут в коридоре послышались громкие шаги и в дверь постучали.
«Должно быть, депеша для тебя, — сказала Анна Прай-биш и крикнула: — Войдите!»
Но в комнату вошла всего лишь фройляйн Ида, она смущенно улыбалась, точно застала парочку за нежностями.
«Извините», — пискнула она краснея и попросила указаний насчет пудинга: сколько можно положить яиц? Анна всплеснула руками.
«Два яичка, — сказала она, — или четыре», — но прозвучало это так, словно она с упреком воскликнула: господи боже! Потом она повела рукой и шикнула: «Вон!»
Фройляйн Ида обиженно произнесла:
«Как угодно», — и закрыла за собой дверь.
«Вот видишь, — сказала Анна, — так тоже бывает, правда не слишком часто... Почти шестьдесят лет бабе, а она в одиночку пудинг испечь не в состоянии. А ведь человек способен многому научиться, труднейшие вещи постигает, потому что все в жизни можно сделать дважды, а то и чаще, но самое трудное, Густав, самое горькое — умереть — от человека требуют без тренировки, да еще ждут, что он сделает это достойно. Ирена, бедняжка, не в силах свыкнуться с мыслью о конце, и я бы солгала, если б стала утверждать, что она храбрая. Спрашивает меня: «Почему, почему, Анна? Чем я заслужила? Я всегда была добра к людям, и ребенок у меня еще мал. Почему именно я?»
Что ей ответишь? Не вижу я никакого смысла в такой смерти. В Писании, правда, сказано: «И се, Я с вами во все дни до скончания века»1. Ах, знаешь, никого у меня нет, нет детей, в которых чуточку продлилась бы моя жизнь. Так что же останется? Немного поговорят, какое-то время будут рассказывать: «Помните старуху Прай-биш?» Потом забудут, жизнь пойдет своим чередом, словно меня вовсе и не было.
И все-таки я больше не страшусь смерти, говорю себе иной раз: тебе, Анна, в жизни всего привелось узнать, бесконечно много глупостей и так мало путного — на твой век хватит. Не знаю, сколько времени мне еще отпущено, но часть его я бы отдала Ирене, пару лет, чтоб она хоть смогла увидеть, как ребенок подрастет,
Нет у меня никого, — повторила Анна Прайбиш и медленно покачала головой, — никогошеньки, Густав, ни там наверху, ни на земле, с кем бы насчет этого договориться. От судьбы не уйдешь. Смерть приходит незваная, к одному слишком рано, к другому слишком поздно. Она несправедлива.
Но ты-то, Густав, ты куда умней меня, к тому же ученый, ты находишь смысл в смерти?»
Гомолла помолчал, потом сказал:
«Анна, ты ужасная женщина, как можно в такой чудесный весенний день непрерывно толковать о смерти?»
Старуха издала ехидный смешок. Наверно, решила, что товарищ Гомолла опять засмущался. Она еще раз до краев наполнила рюмки и сказала:
«Да, да, ты отбрасываешь мысль о смерти, как все, кто помоложе. Нацелиться на жизнь, быть готовым к жизни— вот ваш девиз: жить, жить. Кто нынче отважится посмотреть в лицо покойнику? А нас с детства приучали к этому. Я еще маленькая была, когда отец взял меня за руку и велел заглянуть в лицо бабушке. «Попрощайся»,— сказал он, и я не испугалась, потому что в смерти она улыйбалась, как человек, совершивший самое-самое трудное. Вы же хотите прогнать смерть и даже негодуете — я, Густав, газеты читаю, — ежели в какой-нибудь книге человек встречается со смертью».
«Ну хватит, — воскликнул Гомолла, поднял рюмку, чокнулся со старухой: - Будь жива-здорова, Анна!»
Анна, улыбаясь, чокнулась с ним:
«И ты, Густав, будь жив-здоров!»
«Чем была бы жизнь без смерти? — сказал он. — Она потеряла бы свою неповторимость, свою драгоценность. Ею дорожишь, потому что она невозвратима, потому-то, Анна, она так прекрасна, и мы что-то из нее делаем, наслаждаемся ею, ибо знаем, что век наш недолог. Смерть, моя дорогая Анна, имеет смысл, когда смысл был в жизни, а жизнь, я чувствую, как она проходит, поэтому Мне и хочется поторопиться, как каждому, кто видит вдали цель своего похода и знает, что скоро доберется до места. Сделать еще и еще что-то.
Я много чего сделал в жизни. Конечно, случались и глупости, но, по-моему, толкового все-таки было больше. Я ведь путешествую сквозь время не один, всегда рядом со мною товарищи, идущие к той же цели. Когда настанет
час умирать, я уйду с сознанием, что солнце будет светить, как всегда, и деревья будут зеленеть, и цветы цвести, но многое все-таки будет иным, чем прежде, люди станут жить лучше и относиться друг к другу по-иному, чем до меня, и здесь есть доля моего труда. Это непременно останется, я уверен в этом так же, как в том, что будет и лето и зима, хоть я их и не увижу».
«Ты ведь тоже героем был, — заметила Анна Прайбиш и, когда Гомолла нахмурил брови, поспешно добавила: — Густав, я сказала это без задней мысли».
Однако Гомолла не поверил, тем более что, когда она продолжала, уголки ее губ тронула улыбка:
«На твоих похоронах — я определенно доживу до этого — не зазвонит ни один колокол, но полгорода будет на ногах. Люди низко поклонятся тебе и станут прославлять твои дела, поставят тебе большой памятник и улицу твоим именем назовут, а я скажу: Гомолла заслужил. Но что ответить Ирене, когда она спрашивает: почему. сейчас, в тридцать лет, почему именно я? »
Гомолла не знал, что ответить. «Можно продлить жизнь и уменьшить горести, — думал он, — но печаль в мире останется. И по-моему, так и должно быть. Чем гуманнее мы сделаем жизнь, тем горше, наверное, будет любое расставание, чем богаче станут чувства, тем больнее будет для нас любая утрата, любая разлука. И в этом тоже заключены те самые пресловутые противоположности, которые образуют единство. Нет, печаль не уничтожить, и чем был бы человек, если б стал воспринимать лишь одну сторону бытия, если б начисто забыл, что ерть боль, или горечь, или глубокое сожаление, — он не был бы человеком. Кто никогда не плакал, не сможет от души смеяться, кто не знает, страха, тому неведома и истинная отвага, кто не знает печали, не ведает, что такое радость, кто не умеет ненавидеть, не сумеет и полюбить... Но как объяснить это старухе?»
«Грустная история, — сказал Гомолла, — не знаю я, что ты должна говорить Ирене. Коснись меня, я предпочел бы услышать правду, чтобы лучше прожить срок, который мне остался».
Они долго сидели вдвоем, Гомолла и старая Анна, разговаривали о боге и о людях, о жизни и смерти в ту субботу весной шестидесятого, года. . Гомолла любил беседовать с трактирщицей и, хотя по-
рой называл ее в душе отъявленной мещанкой, все же ценил ее благоразумие и прямоту, с которой она выкладывала свои колкости и премудрости. «По духу, — думал он, — Анна чем-то сродни моей доброй Луизе. Та старый член партии и потому, вероятно, считает себя вправе высказывать мнения, противоречащие моим собственным. Однако обоснованное возражение в тысячу раз лучше угодничества, с которым, к превеликому сожалению, еще нередко сталкиваешься.
Между прочим, как хорошо, что Луиза не послушалась меня и сварила Даниэлю кофе. Парню и так достается, таскает девчонку на руках, а я и не знал... потеряет молодую жену, как я потерял свою, но то было давно... Даниэля уж поджидает следующая: парень-то красивый и всего тридцать ему, а умудренная опытом старуха Анна не может осуждать его за то, что ему нужна женщина. И все-таки я еще возьмусь за малого. Человек, который должен представлять партию, так не поступает. Нечего валяться по чужим постелям. Может, он потому и авторитет в Хор-беке растерял? Да еще это: «Он видел, Анна». Что он такое видел, этот старый подагрик Крюгер?
Я обязан выяснить, где правда, а где сплетни, поглядеть надо, все ли тут в порядке. Зайду-ка я к Ирене, прямо нынче вечерком, время еще есть, и пусть каждый в деревне знает, как Гомолла ценит жену Друската. И Розмари пусть знает, эта чертовски хорошенькая вертихвостка. Надо же, когда-то подбрасывал ее на коленях, лет пять ей было, а она задавала странные вопросы: «Почему у месяца нету ножек?» Теперь мой черед спрашивать: «Почему ты даешь пищу для сплетен, почему, дитя мое? Из-за любви?»
Ах, любовь! Миновало, — думал Гомолла, — возраст не тот, но не забыто, и женщины, они мне все равно нравятся. Как сказал поэт? «Женщинам слава! Искусно вплетая в жизнь эту розы небесного рая...»1 Прямо видишь, как эти мамаши сидят у очага, собранные в узел волосы прикрыты кружевными чепцами, вот они и шьют, и чинят, и вяжут, и вышивают эти самые розы небесного рая — тонкая ручная работа... Конечно, великий человек мыслил это символически, но все же чувствуется: Шиллер, хоть и был
профессором, женщин понимал плоховато — розы небесного рая! — во всяком случае, это стихотворение, я еще зубрил его наизусть, кажется мне весьма мещанским.
Зато второй, из Веймара, тот женщин знал, и с тем, что он пишет о них — в тюрьме был один, разбирался в искусстве и читал наизусть, — с тем, что говорит этот Гёте: «За кроткой женской речью честный муж идет охотно»1, с этим я могу согласиться, чего бы я иначе торчал у этой старухи трактирщицы. Уж она-то отнюдь не Ифиге-ния, но, надо сказать, не лишена известной внушительности и твердости характера. А историю Даниэля и Ирены эта старая перечница, конечно, рассказала мне не просто так, и старуха права, надо разобраться».
Он и вправду навестил Ирену. Друскаты жили всего через несколько домов от трактира. Ему-де, уверял Гомолла, с Даниэлем нужно потолковать, вечером ожидают возвращения траурного кортежа. Анна Прайбиш увязалась с ним: Аню к матери отвести, с шести часов в трактире всегда полным-полно, а сегодня и вовсе будет столпотворение.
День был чудесный, безоблачный, над лужайкой по-прежнему сияло солнце.Ирена, закутанная в пледы, полулежала в кресле, которое вынесли в сад. Увидев их, она обрадовалась.
«Ой, Анна, проходи! Здравствуйте, товарищ Гомолла. Ах ты, моя маленькая».
Она подозвала малышку и поцеловала ее, а потом — удивительно, какая сила в голосе у такой хрупкой женщины, — кликнула Розмари, так прежде сердитые хозяйки звали нерадивых работниц:
«Куда ты запропастилась, Розмари!»
Девушка подошла к хозяйке.
«У меня гости, — властно сказала Ирена и приказала: — соку, пожалуйста, чего-нибудь попить! — Потом, улыбаясь, спросила гостей: — Вы ведь не откажетесь?»
Последовало обычное: «Не беспокойтесь», смущение, неловкость, боже мой, как она выглядит, эта молодая женщина. Даже Гомолла, а ведь его так легко не испугаешь, с трудом взял себя в руки: личико узенькое, бледное и огромные боязливые глаза.
Ирена улыбнулась.
«Но мне хочется вас угостить».
Анна кивнула Розмари, та сбегала в дом, принесла на подносе стаканы и сок и налила гостям.
«Спасибо тебе, Розмари», — поблагодарил Гомолла.
Он посмотрел на нее и подумал: «И у этой тоже страх в глазах, девчонке, верно, и двадцати нет, а у рта уже горестные морщинки».
«Можешь идти, — неприветливо сказала Ирена, — займи малышку, не оставляй ее опять надолго одну».
Ирена начала искать зеркальце, затерявшееся среди пледов, наконец нашла, поглядела на свое отражение и с трогательным тщеславием поправила волосы.
Гомолла с Анной не смели глаз друг на друга поднять.
«Какая же ты хорошенькая, — сказал Гомолла, — ну да, солнце, весна (черт бы побрал эти избитые слова!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40