Лучше будет или пот, не знаю, я не специалист, я пенсионер, зато знаю—очень здорово, когда можно подытожить; развитие идет вперед, товарищи! Только мне кажется, иной раз мы слишком торопимся... черт возьми! Пока мог, я и сам вовсю шуровал, и кое-что переменилось. Например, Штефан. Я его не люблю, однако надо признать: парень он энергичный, чем-то даже на меня смахивает. У мужика есть идеи, он что-то делает, пускай даже неправильно, все равно люди деятельные мне больше по душе, чем те, которых сперва надо угостить хорошим пинком, чтобы они с места сдвинулись.
Нет, не очень я его люблю, но кое-чего он добился, некоторое время был передовиком, и газеты о нем трубили. Мне это не нравилось, я ведь помнил, что в шестидесятом этот Штефан ходил еще в махровых реакционерах, и, будь по-моему, я бы привел молодчика в сельский революционный комитет в наручниках, ибо этот ветрогон, этот проклятый комедиант нас одурачил. Франц Марк-штеттер, первый секретарь окружного комитета СЕПГ, с трудом сохранял серьезность, когда я докладывал об этом вопиющем безобразии. По-моему, ничего забавного
там не было Мы сидели тогда в конференц-зале комитета, присутствовали все секретари райкомов, я вопрошающе смотрел па них: в чем дело? Почему они ухмылялись, когда я отчитывался об инциденте? Верно, позавидовали, что я первый доложил о выполнении, потому что некоторые вдруг начали старательно сморкаться, а на деле просто прятались за носовыми платками, другие же беззастенчиво прыскали, точно я невесть как сострил. Я искренне возмутился и воскликнул: «Неужели вы можете над этим смеяться, товарищи?»
Гомолла предъявил Друскату ультиматум: в субботу к двенадцати дня Хорбек должен быть сплошь кооперирован!
Около одиннадцати его машина подъехала к лестнице дамка. Оп вылез из нее и огляделся: чудесный весенний день, солнечный, яркий, на клумбе у лестницы примулы и цвету — желтые, красные, голубые; говорят, в свое время за ними самолично ухаживала графиня. В сорок пятом Гомолла распорядился сохранить цветник, он так красиво смотрелся на фоне зеленой лужайки, только скульптуру посреди клумбы — не то амурчик, не то еще кто-то — он велел спихнуть с цоколя и заменить простым камнем с надписью: «Земли помещиков в руках крестьян».
Так вот. Примулы, значит, в цвету, небо голубое, солнышко над лужайкой, в деревне веселье: на площади ревел громкоговоритель — «Сегодня нам так весело, сегодня к нам радость пришла», — звуки отражались от фасада замка, и казалось, будто в честь праздника немного вразнобой играют два оркестра-соперника.
Гомолла окинул взглядом площадь перед замком и с удовлетворением припомнил, что в свое время энергично воспротивился сносу феодальной твердыни — куда бы иначе деваться переселенцам, а их было немало, — нет, замок Хорбек надо было сохранить, и роскошную клумбу тоже. Правда, Гомолла считал, что этот замок в стиле «тюдор» по крайней мере с улицы не должен напоминать дворянскую усадьбу, и потому велел выстроить на площади перед замком два глинобитных дома для новоселов, так сказать перед носом у спесивого зубчатого сооружения. Кстати, их заново побелили, обнесли хорошим штакетником, и цветущие примулы в палисадниках соперничали красотой с родичами на клумбе бывшей хозяйки замка.
Все, что в эту субботу Гомолла видел и слышал, все, О чем размышлял, радовало до тех пор, пока он не поднялся по лестнице и не встретил Даниэля, который поджидал у портала. Вот так лицо! Веселое настроение улетучилось. Рапортовать Друскату не пришлось. Гомолла и сам понял по одному только его мрачному виду: эта вонючая дыра Хорбек все еще не полностью кооперирован, и это за час до срока.
Друскат проводил Гомоллу в одну из некогда пышных комнат, на потолке до сих пор сохранилась богатая лепка, изображающая гирлянды плодов; краски, правда, слегка потускнели, но тем ярче горела на столе кумачовая скатерть. На грубо сколоченных лавках сидело несколько крестьян, они хмуро кивнули Гомолле. А деревенский полицейский — его перебросили сюда из альтенштайнского отделения — вытянулся по стойке «смирно» и по-военному козырнул.
Оперативная сводка. Докладывал Даниэль, морща лоб от раздумий над каждой фразой, которую приходилось произносить. Каково положение? Серьезное положение, товарищи!
Гомолла уже набрал воздуху, собираясь чертыхнуться, но Даниэль не дал себя перебить и, пристально глядя на Гомоллу, повысил голос:
«Итак, отказываются всего четыре человека, однако каждый в деревне знает, чем это грозит, и Штефан тоже. Вчера вечером я еще раз разъяснил ему, что его ждет, если он будет упираться».
Друскат распахнул окно, и в комнату ворвался громоподобный рев агитмашины, провозглашавшей на всю деревню:
«Час решения настал. Сельский революционный комитет постановил к двенадцати часам завершить в Хорбеке социалистические преобразования. В последний раз обращаемся к тем, кто медлит: откройте ворота!»
Даниэль захлопнул окно:
«Сколько раз мы проводили индивидуальные беседы— не счесть; часами били отказчиков по ушам музыкой и лозунгами, мы проявили безграничное терпение, и вот оно иссякло. Ровно в двенадцать истекает срок ультиматума, ровно до двенадцати мы ждем, но потом мы — товарищ из полиции и я — обеспечим себе доступ в усадьбу Ште-
фапа, придется обратиться за помощью к государственной власти, иного выхода у нас нет».
Ом посмотрел на альтейнштайнского полицейского. Тот, В сущности, был человек добродушный, тоже из деревни, в свое время работал дояром, со всеми на «ты», однако теперь, секунду помедлив, он вытащил из кармана пару наручников, поднял их и слегка встряхнул. Они звякнули, точно браслеты на женской руке.
«На крайний случай, — сказал полицейский, — если он начнет распускать руки, то бишь окажет сопротивление государственной власти, а это наказуемо».
«На крайний случай, — повторил Даниэль. — Ты согласен, товарищ Гомолла?»
Гомолла словно в глубоком раздумье выпятил нижнюю губу, казалось, прикидывая, стоит ли соглашаться на крайние меры, и наконец кивнул.
«Согласен, Даниэль. На крайний случай».
Кстати, в совещании участвовал бургомистр Присколяйт, человек добросердечный, в ту пору ему было около сорока лет.
В последний военный год этому Присколяйту миной оторвало правую ногу. Ранение он залечил в госпитале тогдашнего города Кольберга и в начале сорок пятого с большим риском сумел на рыбачьем катере выбраться из забитого беженцами города, который война скоро превратила в развалины.
Его поселили в чердачной каморке одной из батрачьих лачуг Хорбека. Вскоре он жепился на дочери хозяев, та служила горничной в замке, впоследствии родители получили по реформе землю — так Присколяйт оказался связан родственными узами со многими членами кооператива, чувствовал себя их представителем и не одобрял, что старожилы вроде Штефана спесиво противятся социалистическим преобразованиям. Он знал: кое-кто из них и мысли не допускал, чтобы работать вместе с бывшими батраками. Точно так же не одобрял Присколяйт и появление звенящих цепей, ему стало не по себе, хотя три раза подчеркнули: на крайний случай. Как бы то ни было, чувств своих он не выдал, вероятно из уважения к Гомол-ле. В свое время он сменил того в должности, и, конечно, до человека вроде Гомоллы ему было далеко. Гомолла
вдруг опять вспомнил об этом, с неудовольствием наблюдая за своим молчаливым преемником, и напрямик спросил, что Присколяйт думает насчет крайнего случая.
Присколяйт до тех пор качал и качал головой, пока Гомолла не взорвался:
«Да говори ты наконец!»
Тогда он нерешительно сказал:
«Мне это не нравится».
Крестьяне-комитетчики насторожились и подняли головы.
«Ты что же, думаешь, нам нравится все, к чему пас порой вынуждает противник? — возмутился Гомолла. На счастье, он вспомнил, что рассказывали о Штефане. — Этот человек опасен. Разве он не угрожал? — спросил он и обвел взглядом присутствующих, ища поддержки, — Разве он не распахнул окно своего дома и не орал на всю площадь, что спихнет проклятую агитмашину в пруд вместе с экипажем? Это его слова! А на крепкий сук — острый топор!»
Потом он сделал знак Друскату: еще чего доброго, заведут в острейшей ситуации эдакие парламентские дебаты, не было печали.
Даниэль понял.
«Ладно, пошли, — скомандовал он. — До двенадцати всего ничего осталось».
Комитетчики, Друскат и полицейский торопливо спустились по лестнице замка, бургомистр ковылял следом. «Если на минуту забыть о Присколяйтовом увечье, — думал Гомолла, — то ведь до чего характерная штука: государственный аппарат вечно плетется в хвосте. А нерешительность! Ненавижу эти колебания между да и нет. Присколяйт не хочет никого обидеть, у мужика полдеревни родня. Но тут уж ничего не поделаешь, партия не монашеский орден и не может запретить ответственным должностным лицам вступать в брак и тем самым заводить родственников ».
Гомолла вспомнил, как в один прекрасный день он хлопнул этого мужика по плечу:
«Будешь у меня писарем!»
Присколяйт и тогда не сказал ни да ни нет, только беспомощно показал на свой протез, вероятно опасаясь, что тот будет помехой в работе — ведь придется много ходить по деревне. Ничего, выход найдется. Гомолла тоже
воспользовался языком жестов и сунул Присколяйту под нос свою правую руку: большого пальца нет, потерян в концлагере.
«У меня нет пальца, у тебя — ноги, зато вместе у нас три ноги и три больших пальца. Сдюжим!»
Так они в конце концов и сработались, и — ничего не скажешь — со временем Присколяйт оказался более чем способным помощником, например при разделе помещичьей земли. Скоро они отлично дополняли друг друга, ибо Гомолла умел ладить с людьми, а Присколяйт — с бумагами.
Итак, незадолго до двенадцати мужчины миновали парк и через несколько минут вышли на сельскую площадь.
Может, площадь — это слишком сильно сказано, но тем не менее улица перед церковью расширялась и даже как бы чуть разбухала, прежде чем протиснуться между прудом и кладбищенской стопой и устремиться к озеру. Вдоль дороги к озеру выстроились дома крестьян-новоселов.
Напротив церкви — незамысловатой фахверковой постройки — крепко стояли четыре усадьбы. Принадлежали они старожилам и были выстроены на рубеже веков в одинаковом стиле: двухэтажные кирпичные кубы. Правда, с недавних пор по флангам выросли еще две ярко оштукатуренные постройки, с одной стороны пожарное депо, с другой — магазин, поэтому с полным правом можно было сказать, что над площадью господствовали не только усадьбы единоличников и церковь, не менее прочно утвердились там и магазин, и добровольная пожарная дружина.
Как почти в любом селе, на церковной ограде висела застекленная витрина. Гомолла остановился перед ней, наклонился, поудобнее зацепил за уши дужки очков, наморщив лоб, пробежал глазами объявление, взмахнул руками и позвал остальных: те на церковные объявления внимания не обратили.
До двенадцати осталось всего несколько минут. Агит-машина — она разъезжала где-то поблизости от деревенского пруда — еще раз провозгласила, что час решения настал, потом вновь послышался визгливый вальс.
«Слушай, — спросил Гомолла у бургомистра, — ты,
верно, не заметил, какой лозунг выдвинул господин пастор по случаю социалистической кооперации?»
Теперь и Присколяйт подошел вплотную к витрине и огласил собравшимся слово господне:
«Часто мы мним себя более великими, нежели мы есть. Господь не поддастся обману».
Присколяйт нерешительно взглянул на Гомоллу и пробормотал:
«Ты думаешь... провокация?»
«А что же еще? — воскликнул Гомолла и ехидно прибавил: — Господь не поддастся обману, ладно, рабочий класс — тоже».
Он бы наверняка пустился и в другие принципиальные рассуждения, но Друскат крепко взял его за локоть и потащил прочь от витрины.
«Густав, ведь вот-вот двенадцать».
Потом Даниэль подал знак шоферу агитмашины, и рев музыки мгновенно смолк.
Внезапно наступила мертвая тишина. Перед ними залитая весенним солнцем лежала сельская площадь, и все же у Гомоллы было такое чувство, будто он попал в жуткое место, кишащее привидениями. Остальные, видно, ощутили то же, деревня казалась вымершей: ставни закрыты, ворота повсюду па запоре, пи одна курица не коналась в палисаднике, ни утки в пруду, ни собачьего лая, ни дуновения, ни звука.
До того тихо, что шепот мужчин будто отдавался по всей площади, и под ногами громко хрустел гравий.
Вот-вот двенадцать. Пятеро крестьян из комитета, Гомолла, Присколяйт и Друскат, засунув руки в карманы брюк, в ожидании стояли посреди площади. Им почудилось, что они находятся на рыночной площади совершенно чужого, покинутого города, словно, кроме них, нет в этом городе никаких живых существ. Они посмотрели по сторонам, потом друг на друга, пожали плечами. Неужто все отказчики разбежались? Неужто они опоздали?
Даниэль поднес ко рту сложенные рупором ладони и крикнул:
«Эй, Штефан, открывай!»
Казалось, будто он, крошечный, среди гигантских гор зовет заблудившегося спутника.
Нет ответа — только эхо собственного голоса.
Подошел полицейский и остановился рядом с Друска-
том — срок истек, но Даниэль жестом приказал человеку в форме: стой! — и один медленно направился к дому Штефана, всего каких-то тридцать метров, не больше, по дороге через пустынную площадь словно не было конца.
Почти у самых ворот он вздрогнул от неожиданности: внезапно загремели колокола хорбекской церкви. Остальные тоже вздрогнули, круто повернулись и уставились на колокольню. Между тем ничего особенного не произошло: двенадцать дня, кистер1 всегда звонил в этот час, и по субботам тоже.
Но тут — колокол, вероятно, послужил сигналом — ворота Штефановой усадьбы со скрипом распахнулись, и все как по команде обернулись к домам: что там такое? Быть не может! Гомолле почудилось, что ему средь бела дня спится кошмарный сон.
Во дворе у ворот застыла кучка людей: кряжистые мужчины в негнущихся цилиндрах, женщины в черных шалях и развевающихся черных вуалях. Человек тридцать, все в трауре, молча стояли на Штефановом дворе, неподвижно, будто их вот-вот должны сфотографировать, будто фотограф секунду назад поднял руку, крикнул: «Снимаю! Если можно, пожалуйста, не шевелитесь!» — и нажал спуск. Скверная ситуация — ведь не докажешь, что группа представляет собой скопище контрреволюционеров, хотя сам Гомолла в этом нисколько не сомневался. И вот — просто невероятно! — как только умолкли колокола, сразу послышались тоскливо-дрожащие звуки гармони, раздался хорал «Господ!, ваш — прибежище наше», и на площадь торжественно и чинно шагнули Штефан с Хильдой, а за ними парами в сопровождении семей остальные саботажники, все в черном, в руках венки, белые ленты тянутся прямо по дороге.
Даниэль одним прыжком выскочил вперед, оттолкнул гармониста, хорал оборвался резким диссонансом, траурный кортеж остановился — Друскат, раскинув руки, преградил им путь. 15 эту минуту он напоминал священника, который, воздев руки, пытается положить конец дьявольскому наваждению.
«Это еще что за ерунда? Макс, ты должен подписать!» — крикнул он срывающимся от гнева голосом.
По Штефан, кроткий как овечка, в ответ на яростную вспышку Друската только слегка дернул щекой и кончиком пальцев спокойно стер с лица брызги кипящего гнева. Он из-под цилиндра бросил на Даниэля почти наивный взгляд и хрипловатым голосом произнес:
«Наша обязанность отдать последний Долг покойному, мы идем на похороны».
Даниэль пристально посмотрел па Хильду. Та с трудом выдержала его взгляд; как знать, что она прочла в его глазах — разочарование, горечь или презрение.
«И ты могла так поступить, Хильда», — сказал Даниэль.
Ее лицо вспыхнуло, она опустила веки, словно сгорая от стыда, и пошатнулась. Штефан предложил жене руку, она приняла ее, видно нуждалась в опоре, ее пальцы впились в черный рукав праздничного костюма мужа.
Все это произошло в считанные секунды, и Гомолла долго не прощал себе, что от растерянности ничего не смог придумать. Можно было бы, например, перегородить агитмашинои узкое место улицы между прудом и кладбищем. Но он не сообразил. И вот гармонист вновь извлек из инструмента Жалобную мелодию, процессия двинулась, и никто не успел глазом моргнуть, как' скорбящие, опустив головы, в отменном порядке миновали ошеломленных кооператоров и вышли из деревни.
В какой последовательности все это произошло, никто позже сказать не мог. Каждый из мужчин, по-видимому, сосредоточил все свое внимание на диковинной траурной процессии, потому-то от них и ускользнуло, что тем временем сельскую площадь заполонили любопытные, мужчины и женщины, старики и молодежь. Люди стояли вплотную друг к другу, перегнувшись через перила кооперативного магазина, дети облепили церковную ограду или болтали ногами, сидя на деревьях.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40
Нет, не очень я его люблю, но кое-чего он добился, некоторое время был передовиком, и газеты о нем трубили. Мне это не нравилось, я ведь помнил, что в шестидесятом этот Штефан ходил еще в махровых реакционерах, и, будь по-моему, я бы привел молодчика в сельский революционный комитет в наручниках, ибо этот ветрогон, этот проклятый комедиант нас одурачил. Франц Марк-штеттер, первый секретарь окружного комитета СЕПГ, с трудом сохранял серьезность, когда я докладывал об этом вопиющем безобразии. По-моему, ничего забавного
там не было Мы сидели тогда в конференц-зале комитета, присутствовали все секретари райкомов, я вопрошающе смотрел па них: в чем дело? Почему они ухмылялись, когда я отчитывался об инциденте? Верно, позавидовали, что я первый доложил о выполнении, потому что некоторые вдруг начали старательно сморкаться, а на деле просто прятались за носовыми платками, другие же беззастенчиво прыскали, точно я невесть как сострил. Я искренне возмутился и воскликнул: «Неужели вы можете над этим смеяться, товарищи?»
Гомолла предъявил Друскату ультиматум: в субботу к двенадцати дня Хорбек должен быть сплошь кооперирован!
Около одиннадцати его машина подъехала к лестнице дамка. Оп вылез из нее и огляделся: чудесный весенний день, солнечный, яркий, на клумбе у лестницы примулы и цвету — желтые, красные, голубые; говорят, в свое время за ними самолично ухаживала графиня. В сорок пятом Гомолла распорядился сохранить цветник, он так красиво смотрелся на фоне зеленой лужайки, только скульптуру посреди клумбы — не то амурчик, не то еще кто-то — он велел спихнуть с цоколя и заменить простым камнем с надписью: «Земли помещиков в руках крестьян».
Так вот. Примулы, значит, в цвету, небо голубое, солнышко над лужайкой, в деревне веселье: на площади ревел громкоговоритель — «Сегодня нам так весело, сегодня к нам радость пришла», — звуки отражались от фасада замка, и казалось, будто в честь праздника немного вразнобой играют два оркестра-соперника.
Гомолла окинул взглядом площадь перед замком и с удовлетворением припомнил, что в свое время энергично воспротивился сносу феодальной твердыни — куда бы иначе деваться переселенцам, а их было немало, — нет, замок Хорбек надо было сохранить, и роскошную клумбу тоже. Правда, Гомолла считал, что этот замок в стиле «тюдор» по крайней мере с улицы не должен напоминать дворянскую усадьбу, и потому велел выстроить на площади перед замком два глинобитных дома для новоселов, так сказать перед носом у спесивого зубчатого сооружения. Кстати, их заново побелили, обнесли хорошим штакетником, и цветущие примулы в палисадниках соперничали красотой с родичами на клумбе бывшей хозяйки замка.
Все, что в эту субботу Гомолла видел и слышал, все, О чем размышлял, радовало до тех пор, пока он не поднялся по лестнице и не встретил Даниэля, который поджидал у портала. Вот так лицо! Веселое настроение улетучилось. Рапортовать Друскату не пришлось. Гомолла и сам понял по одному только его мрачному виду: эта вонючая дыра Хорбек все еще не полностью кооперирован, и это за час до срока.
Друскат проводил Гомоллу в одну из некогда пышных комнат, на потолке до сих пор сохранилась богатая лепка, изображающая гирлянды плодов; краски, правда, слегка потускнели, но тем ярче горела на столе кумачовая скатерть. На грубо сколоченных лавках сидело несколько крестьян, они хмуро кивнули Гомолле. А деревенский полицейский — его перебросили сюда из альтенштайнского отделения — вытянулся по стойке «смирно» и по-военному козырнул.
Оперативная сводка. Докладывал Даниэль, морща лоб от раздумий над каждой фразой, которую приходилось произносить. Каково положение? Серьезное положение, товарищи!
Гомолла уже набрал воздуху, собираясь чертыхнуться, но Даниэль не дал себя перебить и, пристально глядя на Гомоллу, повысил голос:
«Итак, отказываются всего четыре человека, однако каждый в деревне знает, чем это грозит, и Штефан тоже. Вчера вечером я еще раз разъяснил ему, что его ждет, если он будет упираться».
Друскат распахнул окно, и в комнату ворвался громоподобный рев агитмашины, провозглашавшей на всю деревню:
«Час решения настал. Сельский революционный комитет постановил к двенадцати часам завершить в Хорбеке социалистические преобразования. В последний раз обращаемся к тем, кто медлит: откройте ворота!»
Даниэль захлопнул окно:
«Сколько раз мы проводили индивидуальные беседы— не счесть; часами били отказчиков по ушам музыкой и лозунгами, мы проявили безграничное терпение, и вот оно иссякло. Ровно в двенадцать истекает срок ультиматума, ровно до двенадцати мы ждем, но потом мы — товарищ из полиции и я — обеспечим себе доступ в усадьбу Ште-
фапа, придется обратиться за помощью к государственной власти, иного выхода у нас нет».
Ом посмотрел на альтейнштайнского полицейского. Тот, В сущности, был человек добродушный, тоже из деревни, в свое время работал дояром, со всеми на «ты», однако теперь, секунду помедлив, он вытащил из кармана пару наручников, поднял их и слегка встряхнул. Они звякнули, точно браслеты на женской руке.
«На крайний случай, — сказал полицейский, — если он начнет распускать руки, то бишь окажет сопротивление государственной власти, а это наказуемо».
«На крайний случай, — повторил Даниэль. — Ты согласен, товарищ Гомолла?»
Гомолла словно в глубоком раздумье выпятил нижнюю губу, казалось, прикидывая, стоит ли соглашаться на крайние меры, и наконец кивнул.
«Согласен, Даниэль. На крайний случай».
Кстати, в совещании участвовал бургомистр Присколяйт, человек добросердечный, в ту пору ему было около сорока лет.
В последний военный год этому Присколяйту миной оторвало правую ногу. Ранение он залечил в госпитале тогдашнего города Кольберга и в начале сорок пятого с большим риском сумел на рыбачьем катере выбраться из забитого беженцами города, который война скоро превратила в развалины.
Его поселили в чердачной каморке одной из батрачьих лачуг Хорбека. Вскоре он жепился на дочери хозяев, та служила горничной в замке, впоследствии родители получили по реформе землю — так Присколяйт оказался связан родственными узами со многими членами кооператива, чувствовал себя их представителем и не одобрял, что старожилы вроде Штефана спесиво противятся социалистическим преобразованиям. Он знал: кое-кто из них и мысли не допускал, чтобы работать вместе с бывшими батраками. Точно так же не одобрял Присколяйт и появление звенящих цепей, ему стало не по себе, хотя три раза подчеркнули: на крайний случай. Как бы то ни было, чувств своих он не выдал, вероятно из уважения к Гомол-ле. В свое время он сменил того в должности, и, конечно, до человека вроде Гомоллы ему было далеко. Гомолла
вдруг опять вспомнил об этом, с неудовольствием наблюдая за своим молчаливым преемником, и напрямик спросил, что Присколяйт думает насчет крайнего случая.
Присколяйт до тех пор качал и качал головой, пока Гомолла не взорвался:
«Да говори ты наконец!»
Тогда он нерешительно сказал:
«Мне это не нравится».
Крестьяне-комитетчики насторожились и подняли головы.
«Ты что же, думаешь, нам нравится все, к чему пас порой вынуждает противник? — возмутился Гомолла. На счастье, он вспомнил, что рассказывали о Штефане. — Этот человек опасен. Разве он не угрожал? — спросил он и обвел взглядом присутствующих, ища поддержки, — Разве он не распахнул окно своего дома и не орал на всю площадь, что спихнет проклятую агитмашину в пруд вместе с экипажем? Это его слова! А на крепкий сук — острый топор!»
Потом он сделал знак Друскату: еще чего доброго, заведут в острейшей ситуации эдакие парламентские дебаты, не было печали.
Даниэль понял.
«Ладно, пошли, — скомандовал он. — До двенадцати всего ничего осталось».
Комитетчики, Друскат и полицейский торопливо спустились по лестнице замка, бургомистр ковылял следом. «Если на минуту забыть о Присколяйтовом увечье, — думал Гомолла, — то ведь до чего характерная штука: государственный аппарат вечно плетется в хвосте. А нерешительность! Ненавижу эти колебания между да и нет. Присколяйт не хочет никого обидеть, у мужика полдеревни родня. Но тут уж ничего не поделаешь, партия не монашеский орден и не может запретить ответственным должностным лицам вступать в брак и тем самым заводить родственников ».
Гомолла вспомнил, как в один прекрасный день он хлопнул этого мужика по плечу:
«Будешь у меня писарем!»
Присколяйт и тогда не сказал ни да ни нет, только беспомощно показал на свой протез, вероятно опасаясь, что тот будет помехой в работе — ведь придется много ходить по деревне. Ничего, выход найдется. Гомолла тоже
воспользовался языком жестов и сунул Присколяйту под нос свою правую руку: большого пальца нет, потерян в концлагере.
«У меня нет пальца, у тебя — ноги, зато вместе у нас три ноги и три больших пальца. Сдюжим!»
Так они в конце концов и сработались, и — ничего не скажешь — со временем Присколяйт оказался более чем способным помощником, например при разделе помещичьей земли. Скоро они отлично дополняли друг друга, ибо Гомолла умел ладить с людьми, а Присколяйт — с бумагами.
Итак, незадолго до двенадцати мужчины миновали парк и через несколько минут вышли на сельскую площадь.
Может, площадь — это слишком сильно сказано, но тем не менее улица перед церковью расширялась и даже как бы чуть разбухала, прежде чем протиснуться между прудом и кладбищенской стопой и устремиться к озеру. Вдоль дороги к озеру выстроились дома крестьян-новоселов.
Напротив церкви — незамысловатой фахверковой постройки — крепко стояли четыре усадьбы. Принадлежали они старожилам и были выстроены на рубеже веков в одинаковом стиле: двухэтажные кирпичные кубы. Правда, с недавних пор по флангам выросли еще две ярко оштукатуренные постройки, с одной стороны пожарное депо, с другой — магазин, поэтому с полным правом можно было сказать, что над площадью господствовали не только усадьбы единоличников и церковь, не менее прочно утвердились там и магазин, и добровольная пожарная дружина.
Как почти в любом селе, на церковной ограде висела застекленная витрина. Гомолла остановился перед ней, наклонился, поудобнее зацепил за уши дужки очков, наморщив лоб, пробежал глазами объявление, взмахнул руками и позвал остальных: те на церковные объявления внимания не обратили.
До двенадцати осталось всего несколько минут. Агит-машина — она разъезжала где-то поблизости от деревенского пруда — еще раз провозгласила, что час решения настал, потом вновь послышался визгливый вальс.
«Слушай, — спросил Гомолла у бургомистра, — ты,
верно, не заметил, какой лозунг выдвинул господин пастор по случаю социалистической кооперации?»
Теперь и Присколяйт подошел вплотную к витрине и огласил собравшимся слово господне:
«Часто мы мним себя более великими, нежели мы есть. Господь не поддастся обману».
Присколяйт нерешительно взглянул на Гомоллу и пробормотал:
«Ты думаешь... провокация?»
«А что же еще? — воскликнул Гомолла и ехидно прибавил: — Господь не поддастся обману, ладно, рабочий класс — тоже».
Он бы наверняка пустился и в другие принципиальные рассуждения, но Друскат крепко взял его за локоть и потащил прочь от витрины.
«Густав, ведь вот-вот двенадцать».
Потом Даниэль подал знак шоферу агитмашины, и рев музыки мгновенно смолк.
Внезапно наступила мертвая тишина. Перед ними залитая весенним солнцем лежала сельская площадь, и все же у Гомоллы было такое чувство, будто он попал в жуткое место, кишащее привидениями. Остальные, видно, ощутили то же, деревня казалась вымершей: ставни закрыты, ворота повсюду па запоре, пи одна курица не коналась в палисаднике, ни утки в пруду, ни собачьего лая, ни дуновения, ни звука.
До того тихо, что шепот мужчин будто отдавался по всей площади, и под ногами громко хрустел гравий.
Вот-вот двенадцать. Пятеро крестьян из комитета, Гомолла, Присколяйт и Друскат, засунув руки в карманы брюк, в ожидании стояли посреди площади. Им почудилось, что они находятся на рыночной площади совершенно чужого, покинутого города, словно, кроме них, нет в этом городе никаких живых существ. Они посмотрели по сторонам, потом друг на друга, пожали плечами. Неужто все отказчики разбежались? Неужто они опоздали?
Даниэль поднес ко рту сложенные рупором ладони и крикнул:
«Эй, Штефан, открывай!»
Казалось, будто он, крошечный, среди гигантских гор зовет заблудившегося спутника.
Нет ответа — только эхо собственного голоса.
Подошел полицейский и остановился рядом с Друска-
том — срок истек, но Даниэль жестом приказал человеку в форме: стой! — и один медленно направился к дому Штефана, всего каких-то тридцать метров, не больше, по дороге через пустынную площадь словно не было конца.
Почти у самых ворот он вздрогнул от неожиданности: внезапно загремели колокола хорбекской церкви. Остальные тоже вздрогнули, круто повернулись и уставились на колокольню. Между тем ничего особенного не произошло: двенадцать дня, кистер1 всегда звонил в этот час, и по субботам тоже.
Но тут — колокол, вероятно, послужил сигналом — ворота Штефановой усадьбы со скрипом распахнулись, и все как по команде обернулись к домам: что там такое? Быть не может! Гомолле почудилось, что ему средь бела дня спится кошмарный сон.
Во дворе у ворот застыла кучка людей: кряжистые мужчины в негнущихся цилиндрах, женщины в черных шалях и развевающихся черных вуалях. Человек тридцать, все в трауре, молча стояли на Штефановом дворе, неподвижно, будто их вот-вот должны сфотографировать, будто фотограф секунду назад поднял руку, крикнул: «Снимаю! Если можно, пожалуйста, не шевелитесь!» — и нажал спуск. Скверная ситуация — ведь не докажешь, что группа представляет собой скопище контрреволюционеров, хотя сам Гомолла в этом нисколько не сомневался. И вот — просто невероятно! — как только умолкли колокола, сразу послышались тоскливо-дрожащие звуки гармони, раздался хорал «Господ!, ваш — прибежище наше», и на площадь торжественно и чинно шагнули Штефан с Хильдой, а за ними парами в сопровождении семей остальные саботажники, все в черном, в руках венки, белые ленты тянутся прямо по дороге.
Даниэль одним прыжком выскочил вперед, оттолкнул гармониста, хорал оборвался резким диссонансом, траурный кортеж остановился — Друскат, раскинув руки, преградил им путь. 15 эту минуту он напоминал священника, который, воздев руки, пытается положить конец дьявольскому наваждению.
«Это еще что за ерунда? Макс, ты должен подписать!» — крикнул он срывающимся от гнева голосом.
По Штефан, кроткий как овечка, в ответ на яростную вспышку Друската только слегка дернул щекой и кончиком пальцев спокойно стер с лица брызги кипящего гнева. Он из-под цилиндра бросил на Даниэля почти наивный взгляд и хрипловатым голосом произнес:
«Наша обязанность отдать последний Долг покойному, мы идем на похороны».
Даниэль пристально посмотрел па Хильду. Та с трудом выдержала его взгляд; как знать, что она прочла в его глазах — разочарование, горечь или презрение.
«И ты могла так поступить, Хильда», — сказал Даниэль.
Ее лицо вспыхнуло, она опустила веки, словно сгорая от стыда, и пошатнулась. Штефан предложил жене руку, она приняла ее, видно нуждалась в опоре, ее пальцы впились в черный рукав праздничного костюма мужа.
Все это произошло в считанные секунды, и Гомолла долго не прощал себе, что от растерянности ничего не смог придумать. Можно было бы, например, перегородить агитмашинои узкое место улицы между прудом и кладбищем. Но он не сообразил. И вот гармонист вновь извлек из инструмента Жалобную мелодию, процессия двинулась, и никто не успел глазом моргнуть, как' скорбящие, опустив головы, в отменном порядке миновали ошеломленных кооператоров и вышли из деревни.
В какой последовательности все это произошло, никто позже сказать не мог. Каждый из мужчин, по-видимому, сосредоточил все свое внимание на диковинной траурной процессии, потому-то от них и ускользнуло, что тем временем сельскую площадь заполонили любопытные, мужчины и женщины, старики и молодежь. Люди стояли вплотную друг к другу, перегнувшись через перила кооперативного магазина, дети облепили церковную ограду или болтали ногами, сидя на деревьях.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40