Какая там любовь, просто привязаны были друг к другу. Любовь — это выдумка. За любовь получила три года концлагеря. Хельмут умер, второй мальчик все-таки выжил, сестра Анете его кормила. Позже у них родилась еще дочка. Разве со мной у Анете не было бы детей?..
После войны Аугуст мог бы жить припеваючи. Для такого человека, как он, должностей было великое множество. Кадров не хватало, а у него орден и партбилет. Но Аугуст, как одержимый, пошел опять на завод! Хотя б еще каким-нибудь начальником. Нет, опять в цех. Одно время казалось, что поставят директором или освобожденным парторгом, однако дальше разговоров дело не пошло. Сам виноват, зачем вечно критиковал. Ему бы помалкивать. А он никому спуску не давал. У меня спросил, почему я уклонился от мобилизации. Я ответил, что мне дали бронь. Черт знает из-за чего пришлось соврать. Брони у меня в сорок первом не было, в сорок четвертом была. В сорок первом не знал даже, как ее просить. Не посмел ему при знаться, что действительно уклонился. Только дурак полезет в огонь... Я боялся Аугуста. Аугуст тогда был способен на все. Не считался ни со старой дружбой, ни с чем. Разодрал весь мир пополам: на одной стороне свои, на другой враги. Прямо сумасшедший. А разве мне при немцах было легко! На жизнь кое-как хватало, но они начали, в свой черед, нажимать насчет легиона. Хорошо, что был уже не такой молодой. Весной и летом сорок четвертого прятался у брата в деревне. Слава богу, брат был человек с весом, как-никак бывший волостной старшина, издавна имел свою усадьбу, вот «омакайтсе» 1 и смотрела сквозь пальцы. К тому же самогон давал приличный доход. Если б сразу после прихода Красной Армии не раздобыл броню, попал бы в конце концов под ружье. У брата нельзя было больше оставаться, на потомственных хозяев начали посматривать косо. Еще до того, как стали в кулаки записывать и в Сибирь высылать, он успел переехать в город. Сообразил... В городе рабочих мало осталось, это и спасло мою душу осенью сорок четвертого. Когда Аугуст возвратился из Курляндии, я имел уже бумагу, которую мог ему показать. Но для него бронь ничего не значила, мы крепко поругались. Обозвал меня шкурником. Каждый толковый человек бережет свою шкуру! Человеку и нечего больше беречь, кроме своей шкуры. Зря он меня обвинял, разве мало я пострадал в войну? Дом сгорел во время мартовской бомбежки! Малая потеря? Для него-то — конечно, а у меня полжизни на этот дом ушло. Аугуст таких вещей не понимал, может, даже злорадствовал. У коммунистов тогда ничего за душой не было. Теперь сами строят индивидуальные дома, дачи. Но какой-нибудь чудак, вроде Аугуста, и сейчас обзывает владельцев домов новыми богачами, советскими буржуями, нэпманами, толстяками и еще по-всякому. Аугуст ухмыльнулся, когда узнал, что я начал строить новый дом. После войны человеку оборотистому было легко соорудить себе жилье — государство давало кредит, завод помогал привезти материалы, газеты расхваливали. «Рахва хяэль» и мою фотографию поместила. Возражать было трудно, хотя я даже ходил к редактору на прием. Сказали, я слишком скромный человек, ведь каждый квадратный метр новой жилой площади в разрушенном городе — государственно важное дело, прямо-таки патриотическое. Разве можно было им объяснить, что осмотрительный человек всегда предпочитает остаться в тени. Неизвестно, какие еще повороты могут быть в будущем. Этот номер газеты, наверно, уже забыт.
1 «Омакайтсе» («самооборона») — военизированная организация эстонской буржуазии. (Примеч. переводчика.)
А впрочем, кто знает. Когда они в пятидесятом году выкапывали все старые дела, Анете за то, что была у молодых соцев, уволили из министерства. Ни концлагерь, ни орден и партбилет Аугуста ничего не значили. Может, и значили бы, но Анете была гордая, не пошла ни объясняться, ни просить. В этом они с Аугустом подходящая пара.
Со мной Анете жилось бы спокойнее. Но ее тянуло к Аугусту. Аугуст приносил ей цветы. А я разве не мог бы подарить ей гвоздики, если б знал? Принес бы даже пионов, крупнее и цветов нет... Что она, бедняжка, плачет, слезы не помогут. Женщинам, может, и помогают, на сердце легче. Опять ветер несет пыль... Или песок летит из-под лопат... Прямо в глаза. Странно... Да будет ему земля легка. Кто знает, найдет ли Аугуст покой хоть теперь. Тело сожрут черви, а душа? Как с душой будет? Нет ни души, ничего, что на земле получишь, то и все. Тут ты жив, тут тебя уже нет. Несправедливо, страшно несправедливо. Все останется. Анете оставил бы охотно...
Аугусту нужен покой, в жизни покоя не имел. Ездил на коллективизацию. Мог бы заартачиться — человек насквозь городской, дети маленькие, жена больная. Анете после лагеря болела ревматизмом, дети учились в школе. Аугуст поехал. Как подумаешь, до чего неистовый, неразумный был человек. Мог бы и пулю заработать, тогда активистов и уполномоченных убивали почем зря. Аугуст еще хвастался, что ночевал у кулаков, там безопаснее. Досадовал только, что пистолета с собой не дали, с голыми руками в темном лесу жутковато. Потом ругал меня — я, мол, зажиточный середняк, который все время чего-то выжидает, потихоньку поругивает власть и копит жирок. А чего всюду совать свой нос и с какой радости ликовать? И кто не копит? Одни только «преобразователи мира», да и из них Tet что поглупее. Муж внучки моей тетушки более важный деятель, чем Аугуст, работник какого-то высшего комитета, а гораздо смекалистее. На работе суровый, требовательный, лозунгами так и сыплет, делает что велят, ни себе, ни другим поблажки не дает. А после работы такой же человек, как все. Не толкует ни о политике, ни об очередных задачах. Копается в тетушкином саду, добывает откуда-то всякие кусты и розы, знает, что сад потом достанется ему. Ездит на казенной машине на рыбалку. Из универмага ему звонят, когда на склад поступают меховые шапки, или чешские ботинки, или нейлоновые гардины. Деловой, практичный человек... Образования у Аугуста не хватало, что ли, только ума так и не прибавилось. Уже болен был, а на уборку картофеля потащился — шефство, видите ли. Самого уже с завода выкинули, а он все-таки поехал... Да будет ему земля пухом...
Еще кто-то речь говорит. Да это старик Воодла! Завод, значит, вспомнил, прислал. Наверно, и венок. «Дорогие товарищи и друзья!» Так Воодла всегда начинает, будь то на производственном совещании, на юбилее или похоронах. Уже пятнадцать лет не работает, только речи держит. Он-то знает, что к чему, куда башковитее, чем Аугуст. После войны выжидал десять лет, смотрел, что дальше будет. Останется все как есть или... .Только потом начал. Да так, чтобы и себя не обидеть. Машина, садовый участок. Завком устроил толоку— поможем, мол, старой гвардии... Квартира в новом доме, три комнаты, кухня, коридор, ванна, горячая вода, газ, центральное отопление. Выхлопотал персональную пенсию, год отдыхал дома, сейчас опять на зарплате. Персональным пенсионерам разрешается прирабатывать. Этак можно и политикой заниматься, и общественные дела вести. А что выгадал Аугуст? Начальника цеха критиковал, завком критиковал, директора критиковал, министерство критиковал. До тех пор шумел, пока не сказали: милый человек, здоровье у тебя никудышное, иди-ка ты на заслуженный отдых. А Воодла все хвалит, он-то соображает. Если уж критикует, так в меру, в дозволенных границах... Гладко говорит, научился, без складной речи не выдвинешься. «Наш коллектив никогда не забудет Аугуста Хаабвески, который...» Врет. Кто это может всех помнить, на заводе полторы тысячи рабочих да еще сотни служащих. Ане-те и дети будут помнить и оплакивать, а другие... Может, я... Да что я, долго ли и мне... Кое-какие вещи Аугуст, правда, точно насквозь видел. Подтрунивал: теперь строишь дом на окраине, думаешь, если опять будет война, туда бомбы не полетят. Новая война — новые бомбы, от них свою хибару никуда не спрячешь. Надо бы ему ответить: а ты, стало быть, не веришь в победу сил мира и прогресса? Такая мысль сразу пришла в голову, однако... Поди знай, чего ждать от такого психа, для него дружба детских лет не в счет. В то время мы уже друзьями не были. У него для меня не отыскалось доброго слова, с какой стати я...
А показать ему нашлось бы что. Такое жилье не у всякого министра есть. Уже одна баня на пять с плюсом. На полке шестьдесят градусов. В доме у камина кресла, крытые лосиной кожей. Брат достал, у них там, в охране природы, свои возможности. Теперь жалеет, что в город переехал, в колхозах живут хорошо. Самый умный человек и тот всего не предусмотрит... От медной настенной лампы тени, подсвечник такой, что даст сто очков вперед изделиям «Уку», пуда полтора кованого металла... Да как знать, поразился бы Аугуст всему этому? Он таких вещей не умел замечать. Еще высмеял бы...
Каждый живет по-своему. Аугуст жить не умел. Неугомонный был, быстро сжег свою свечу... Кто-нибудь должен гореть. Без таких людей мир стоять не может. Господи боже мой, это же мысли Аугуста!.. Видно, и у меня нервы начинают сдавать...
Рак — это игра нервов. Рак и сердце, и то и другое. У Анете сердце и ревматизм, скоро уйдет и она, Ей принесу от Кристьяна цветов...
Больше речей, видно, не будет. Некролога в газета не дали. Только два извещения. Чего же он достиг: два извещения, венок от завода и речь старого Воодлы« Аугуст его терпеть не мог...
Сын и дочь остались.
Анете будет скорбеть до гроба... Аминь.
Пора, чего еще ждать. Потихоньку смыться, никто и знать не будет, что Сэздри Арвет... Вдруг заметят! Так и есть, дочка увидела! Теперь не годится уходить. Влип! Шепчет что-то матери. Надо бы хоть горшок цветов принести, два-три рубля всего, если бы у Кристьяна гортензий не нашлось. Меня не приглашали, значит, никто упрекнуть не может. Наверно, Аугуст запретил. Если бы даже пригласили, я бы и тогда не пришел. Самолюбие тоже кое-что значит. Анете надо выразить сочувствие, раз уж...
— Здравствуй, здравствуй, детка... Осталась без отца... Жаль, очень жаль... Случайно, случайно, поливал тут цветы на могилке родственника... Нет, газета не попалась на глаза, разве простому человеку есть время читать... Жаль, да, жаль... Хорошо, что оказался случайно здесь. С детства дружили... Нет, нет, мне еще тут полить нужно, на поминки никак не могу... Знать бы хоть с утра .. И Кристьян ждет, шурин, обещал ему прийти... А-а, говоришь, этой лейкой поливать нельзя, вся проржавела? Она и правда протекала, дрянь... Нет, нет, премного благодарен... До свидания, Анне, мужайтесь, как-то надо пережить...
Ух, черт, дьявол!
Словно сам Аугуст из могилы через свою дочку осмеял: этой лейкой поливать нельзя...
Притащился из города дурака разыгрывать.
Черт, дьявол.
Проклятое ржавое барахло.
1970
УЛЫБКА
Опять в голове у Эннока все помутилось... Но вот наконец он снова начал сознавать, что с ним происходит. Его толкали и волокли, бранили и торопили, но куда его ведут, он понял не сразу. Вернее, это сейчас и не имело для него значения. Самое главное было — не упасть. А ноги не слушались, он спотыкался на каждом шагу, шатался как пьяный, хотя и напрягал все силы. Больше всего он боялся, что пол опять вдруг закачается и ему почудится, будто он сидит в колышущейся лодке: в такие минуты все исчезает в тумане и он может выдать себя, может сказать то, чего не хочет и не должен говорить.
Энноку казалось, что его ведут через десятки длинных переходов; это было странно, здание тюрьмы совсем не такое большое, чтобы здесь могли тянуться бесконечные коридоры. Неужели он на время потерял сознание и его перевезли куда-то в другое место? Все могло случиться. Но это не имеет значения, главное, чтобы ноги держали, чтобы он в силах был сделать столько шагов, сколько понадобится. Когда-нибудь же приведут его куда-то...
Он пытался запомнить весь свой путь, каждый поворот и закоулок коридора, но не смог сосредоточиться, ноги были слишком слабые. На то, чтобы не упасть, уходили все силы до последней капли, даже сила зрения.
Пол был твердый и скользкий... Разве во всех зданиях полиции полы сделаны из известняковых плит? Или его никуда и не перевозили? Каждый шаг стоит десяти, потому-то и коридоры кажутся бесконечными. Конвоиры разговаривали между собою, их было двое. Слова не задевали слуха Эннока, он и не старался уловить их смысл. А ведь следовало бы поинтересоваться, о чем говорят конвойные, подсознательно он понимал это, и все же слова не задерживались в ушах.
Эннок опять споткнулся, наверное, потому, что его толкнули, но, к счастью, удержался на ногах.
Навстречу им шли трое или четверо мужчин. Эннок и теперь почувствовал, что внутренний голос велит ему запомнить лица приближающихся людей, но опять не нашел в себе силы выполнить приказ. Он, правда, поднял голову, устремил взгляд на идущих, но не смог различить их лиц. Перед глазами двигались только бледные пятна, которые расплывались, а через минуту он вообще забыл, что им встретились люди.
Потом он потерял равновесие и свалился куда-то, больно ушиб колени и лоб, скатился еще ниже, на него посыпались новые толчки и удары. Только позже он сообразил, что упал с лестницы. Лестницу он не заметил, лестница — это пустяки, и что он упал, тоже неважно, главное сейчас — подняться на ноги. Опираясь о стену, он попытался встать, соскользнул обратно, попробовал снова, приподнимаясь дюйм за дюймом. Позади слышались злые голоса, кого-то ругали — по-видимому, его, Эннока. Тут же он почувствовал, что его подхватили под мышки и поволокли. Он силился стряхнуть с себя чужие руки, но напрасно — мышцы ему не повиновались. Хотя бы упереться ногами, зашагать самому. Это в конце концов удалось, но его уже больше не отпустили.
Эннок не мог бы сказать, сколько времени его так тащили, ему казалось, что очень долго. Наконец остановились, до слуха донесся скрежет ключа в замке, открылась дверь, и Эннока втолкнули в нее. Теперь, когда его уже никто не поддерживал, он пошатнулся, перед глазами все завертелось, ноги словно натолкнулись на какое-то препятствие, он понял, что падает, инстинктивно попытался за что-нибудь ухватиться; сперва руки встретили пустоту, потом уцепились за нечто движущееся. «Человек...» — мелькнуло у Эннока в голове, и это было последнее, что он еще смог понять.
Все, что было потом, уже не доходило до его сознания. Ему не дали упасть, подхватили, и его обмякшее тело повисло на чьих-то руках. Стали искать, куда бы его положить, при этом возник спор: человек с красным, как у мясника, лицом требовал, чтобы очистили место на нарах, но заключенные, понуро сидевшие там, злобно загалдели — нары были лучшим местом для спанья в сырой камере. Наконец освободили кусок пола у самой стены, как раз тот, где Эннок лежал и прошлой ночью. Его никто не знал. Правда, сейчас и близкий человек едва ли его узнал бы: распухшее лицо было все в синяках и кровоподтеках, передние зубы выбиты. Но его здесь и раньше не знали. Одни находили, что ему лет тридцать пять — сорок, другие — что он много старше, хотя мясник утверждал, что вначале его кудрявые волосы не были такими седыми. Так как Эннока то и дело забирали на допрос и всегда беспощадно избивали, в камере считали, что он какой-то заправила, во всяком случае, человек, который многое знает. Он явно не был из числа местных вожаков, местного хоть кто-нибудь да узнал бы, пусть даже лицо Эннока было страшно изуродовано побоями. К тому же местных активистов схватили сразу, в самом начале, и большинство расстреляли. Конечно, тех, KTО не догадался вовремя скрыться, кто был слишком наивен или слишком привязан к родному дому и не решился покинуть город. Заключенные не считали себя никакими деятелями, многие уверяли, что они, ни в чем не повинные и порядочные люди, стали жертвами недоразумения или тайного доноса, они доказывали это друг другу и следователям и ждали, что их выпустят но вместе с тем все больше теряли надежду на спасение. Время от времени некоторых из них уводили ночью и потом зарывали где-нибудь в лесу за городом или в противотанковом рву. Поэтому все боялись наступления темноты.
Эннок начал приходить в себя как раз в ту минуту, когда в дверях появился надзиратель и вызвал кого-то с вещами. Эннок не сразу понял, что происходит, глаза его только различили просвет открытой двери, который вырисовывался более светлым пятном на черной стене, и темную фигуру, стоящую на фоне этого пятна. Попытался понять, где находится, что делается вокруг, почему он лежит на полу. При этом убедился, что на полу лежат и другие люди, весь пол сплошь устлан телами.
— Скорей, скорей! — раздалось у двери, и Эннок забеспокоился. Ему показалось, что окрик относится именно к нему, он попытался сесть, но из этого ничего не вышло. Все тело вдруг обожгло болью, внизу живота жестоко резануло, только правая рука была как деревянная, даже пальцы не двигались. Из головы будто все высосали дочиста, не осталось ни одной мысли и новые не появлялись, было только свинцовое, налитое болью тело и растущее чувство тоски и тревоги.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33
После войны Аугуст мог бы жить припеваючи. Для такого человека, как он, должностей было великое множество. Кадров не хватало, а у него орден и партбилет. Но Аугуст, как одержимый, пошел опять на завод! Хотя б еще каким-нибудь начальником. Нет, опять в цех. Одно время казалось, что поставят директором или освобожденным парторгом, однако дальше разговоров дело не пошло. Сам виноват, зачем вечно критиковал. Ему бы помалкивать. А он никому спуску не давал. У меня спросил, почему я уклонился от мобилизации. Я ответил, что мне дали бронь. Черт знает из-за чего пришлось соврать. Брони у меня в сорок первом не было, в сорок четвертом была. В сорок первом не знал даже, как ее просить. Не посмел ему при знаться, что действительно уклонился. Только дурак полезет в огонь... Я боялся Аугуста. Аугуст тогда был способен на все. Не считался ни со старой дружбой, ни с чем. Разодрал весь мир пополам: на одной стороне свои, на другой враги. Прямо сумасшедший. А разве мне при немцах было легко! На жизнь кое-как хватало, но они начали, в свой черед, нажимать насчет легиона. Хорошо, что был уже не такой молодой. Весной и летом сорок четвертого прятался у брата в деревне. Слава богу, брат был человек с весом, как-никак бывший волостной старшина, издавна имел свою усадьбу, вот «омакайтсе» 1 и смотрела сквозь пальцы. К тому же самогон давал приличный доход. Если б сразу после прихода Красной Армии не раздобыл броню, попал бы в конце концов под ружье. У брата нельзя было больше оставаться, на потомственных хозяев начали посматривать косо. Еще до того, как стали в кулаки записывать и в Сибирь высылать, он успел переехать в город. Сообразил... В городе рабочих мало осталось, это и спасло мою душу осенью сорок четвертого. Когда Аугуст возвратился из Курляндии, я имел уже бумагу, которую мог ему показать. Но для него бронь ничего не значила, мы крепко поругались. Обозвал меня шкурником. Каждый толковый человек бережет свою шкуру! Человеку и нечего больше беречь, кроме своей шкуры. Зря он меня обвинял, разве мало я пострадал в войну? Дом сгорел во время мартовской бомбежки! Малая потеря? Для него-то — конечно, а у меня полжизни на этот дом ушло. Аугуст таких вещей не понимал, может, даже злорадствовал. У коммунистов тогда ничего за душой не было. Теперь сами строят индивидуальные дома, дачи. Но какой-нибудь чудак, вроде Аугуста, и сейчас обзывает владельцев домов новыми богачами, советскими буржуями, нэпманами, толстяками и еще по-всякому. Аугуст ухмыльнулся, когда узнал, что я начал строить новый дом. После войны человеку оборотистому было легко соорудить себе жилье — государство давало кредит, завод помогал привезти материалы, газеты расхваливали. «Рахва хяэль» и мою фотографию поместила. Возражать было трудно, хотя я даже ходил к редактору на прием. Сказали, я слишком скромный человек, ведь каждый квадратный метр новой жилой площади в разрушенном городе — государственно важное дело, прямо-таки патриотическое. Разве можно было им объяснить, что осмотрительный человек всегда предпочитает остаться в тени. Неизвестно, какие еще повороты могут быть в будущем. Этот номер газеты, наверно, уже забыт.
1 «Омакайтсе» («самооборона») — военизированная организация эстонской буржуазии. (Примеч. переводчика.)
А впрочем, кто знает. Когда они в пятидесятом году выкапывали все старые дела, Анете за то, что была у молодых соцев, уволили из министерства. Ни концлагерь, ни орден и партбилет Аугуста ничего не значили. Может, и значили бы, но Анете была гордая, не пошла ни объясняться, ни просить. В этом они с Аугустом подходящая пара.
Со мной Анете жилось бы спокойнее. Но ее тянуло к Аугусту. Аугуст приносил ей цветы. А я разве не мог бы подарить ей гвоздики, если б знал? Принес бы даже пионов, крупнее и цветов нет... Что она, бедняжка, плачет, слезы не помогут. Женщинам, может, и помогают, на сердце легче. Опять ветер несет пыль... Или песок летит из-под лопат... Прямо в глаза. Странно... Да будет ему земля легка. Кто знает, найдет ли Аугуст покой хоть теперь. Тело сожрут черви, а душа? Как с душой будет? Нет ни души, ничего, что на земле получишь, то и все. Тут ты жив, тут тебя уже нет. Несправедливо, страшно несправедливо. Все останется. Анете оставил бы охотно...
Аугусту нужен покой, в жизни покоя не имел. Ездил на коллективизацию. Мог бы заартачиться — человек насквозь городской, дети маленькие, жена больная. Анете после лагеря болела ревматизмом, дети учились в школе. Аугуст поехал. Как подумаешь, до чего неистовый, неразумный был человек. Мог бы и пулю заработать, тогда активистов и уполномоченных убивали почем зря. Аугуст еще хвастался, что ночевал у кулаков, там безопаснее. Досадовал только, что пистолета с собой не дали, с голыми руками в темном лесу жутковато. Потом ругал меня — я, мол, зажиточный середняк, который все время чего-то выжидает, потихоньку поругивает власть и копит жирок. А чего всюду совать свой нос и с какой радости ликовать? И кто не копит? Одни только «преобразователи мира», да и из них Tet что поглупее. Муж внучки моей тетушки более важный деятель, чем Аугуст, работник какого-то высшего комитета, а гораздо смекалистее. На работе суровый, требовательный, лозунгами так и сыплет, делает что велят, ни себе, ни другим поблажки не дает. А после работы такой же человек, как все. Не толкует ни о политике, ни об очередных задачах. Копается в тетушкином саду, добывает откуда-то всякие кусты и розы, знает, что сад потом достанется ему. Ездит на казенной машине на рыбалку. Из универмага ему звонят, когда на склад поступают меховые шапки, или чешские ботинки, или нейлоновые гардины. Деловой, практичный человек... Образования у Аугуста не хватало, что ли, только ума так и не прибавилось. Уже болен был, а на уборку картофеля потащился — шефство, видите ли. Самого уже с завода выкинули, а он все-таки поехал... Да будет ему земля пухом...
Еще кто-то речь говорит. Да это старик Воодла! Завод, значит, вспомнил, прислал. Наверно, и венок. «Дорогие товарищи и друзья!» Так Воодла всегда начинает, будь то на производственном совещании, на юбилее или похоронах. Уже пятнадцать лет не работает, только речи держит. Он-то знает, что к чему, куда башковитее, чем Аугуст. После войны выжидал десять лет, смотрел, что дальше будет. Останется все как есть или... .Только потом начал. Да так, чтобы и себя не обидеть. Машина, садовый участок. Завком устроил толоку— поможем, мол, старой гвардии... Квартира в новом доме, три комнаты, кухня, коридор, ванна, горячая вода, газ, центральное отопление. Выхлопотал персональную пенсию, год отдыхал дома, сейчас опять на зарплате. Персональным пенсионерам разрешается прирабатывать. Этак можно и политикой заниматься, и общественные дела вести. А что выгадал Аугуст? Начальника цеха критиковал, завком критиковал, директора критиковал, министерство критиковал. До тех пор шумел, пока не сказали: милый человек, здоровье у тебя никудышное, иди-ка ты на заслуженный отдых. А Воодла все хвалит, он-то соображает. Если уж критикует, так в меру, в дозволенных границах... Гладко говорит, научился, без складной речи не выдвинешься. «Наш коллектив никогда не забудет Аугуста Хаабвески, который...» Врет. Кто это может всех помнить, на заводе полторы тысячи рабочих да еще сотни служащих. Ане-те и дети будут помнить и оплакивать, а другие... Может, я... Да что я, долго ли и мне... Кое-какие вещи Аугуст, правда, точно насквозь видел. Подтрунивал: теперь строишь дом на окраине, думаешь, если опять будет война, туда бомбы не полетят. Новая война — новые бомбы, от них свою хибару никуда не спрячешь. Надо бы ему ответить: а ты, стало быть, не веришь в победу сил мира и прогресса? Такая мысль сразу пришла в голову, однако... Поди знай, чего ждать от такого психа, для него дружба детских лет не в счет. В то время мы уже друзьями не были. У него для меня не отыскалось доброго слова, с какой стати я...
А показать ему нашлось бы что. Такое жилье не у всякого министра есть. Уже одна баня на пять с плюсом. На полке шестьдесят градусов. В доме у камина кресла, крытые лосиной кожей. Брат достал, у них там, в охране природы, свои возможности. Теперь жалеет, что в город переехал, в колхозах живут хорошо. Самый умный человек и тот всего не предусмотрит... От медной настенной лампы тени, подсвечник такой, что даст сто очков вперед изделиям «Уку», пуда полтора кованого металла... Да как знать, поразился бы Аугуст всему этому? Он таких вещей не умел замечать. Еще высмеял бы...
Каждый живет по-своему. Аугуст жить не умел. Неугомонный был, быстро сжег свою свечу... Кто-нибудь должен гореть. Без таких людей мир стоять не может. Господи боже мой, это же мысли Аугуста!.. Видно, и у меня нервы начинают сдавать...
Рак — это игра нервов. Рак и сердце, и то и другое. У Анете сердце и ревматизм, скоро уйдет и она, Ей принесу от Кристьяна цветов...
Больше речей, видно, не будет. Некролога в газета не дали. Только два извещения. Чего же он достиг: два извещения, венок от завода и речь старого Воодлы« Аугуст его терпеть не мог...
Сын и дочь остались.
Анете будет скорбеть до гроба... Аминь.
Пора, чего еще ждать. Потихоньку смыться, никто и знать не будет, что Сэздри Арвет... Вдруг заметят! Так и есть, дочка увидела! Теперь не годится уходить. Влип! Шепчет что-то матери. Надо бы хоть горшок цветов принести, два-три рубля всего, если бы у Кристьяна гортензий не нашлось. Меня не приглашали, значит, никто упрекнуть не может. Наверно, Аугуст запретил. Если бы даже пригласили, я бы и тогда не пришел. Самолюбие тоже кое-что значит. Анете надо выразить сочувствие, раз уж...
— Здравствуй, здравствуй, детка... Осталась без отца... Жаль, очень жаль... Случайно, случайно, поливал тут цветы на могилке родственника... Нет, газета не попалась на глаза, разве простому человеку есть время читать... Жаль, да, жаль... Хорошо, что оказался случайно здесь. С детства дружили... Нет, нет, мне еще тут полить нужно, на поминки никак не могу... Знать бы хоть с утра .. И Кристьян ждет, шурин, обещал ему прийти... А-а, говоришь, этой лейкой поливать нельзя, вся проржавела? Она и правда протекала, дрянь... Нет, нет, премного благодарен... До свидания, Анне, мужайтесь, как-то надо пережить...
Ух, черт, дьявол!
Словно сам Аугуст из могилы через свою дочку осмеял: этой лейкой поливать нельзя...
Притащился из города дурака разыгрывать.
Черт, дьявол.
Проклятое ржавое барахло.
1970
УЛЫБКА
Опять в голове у Эннока все помутилось... Но вот наконец он снова начал сознавать, что с ним происходит. Его толкали и волокли, бранили и торопили, но куда его ведут, он понял не сразу. Вернее, это сейчас и не имело для него значения. Самое главное было — не упасть. А ноги не слушались, он спотыкался на каждом шагу, шатался как пьяный, хотя и напрягал все силы. Больше всего он боялся, что пол опять вдруг закачается и ему почудится, будто он сидит в колышущейся лодке: в такие минуты все исчезает в тумане и он может выдать себя, может сказать то, чего не хочет и не должен говорить.
Энноку казалось, что его ведут через десятки длинных переходов; это было странно, здание тюрьмы совсем не такое большое, чтобы здесь могли тянуться бесконечные коридоры. Неужели он на время потерял сознание и его перевезли куда-то в другое место? Все могло случиться. Но это не имеет значения, главное, чтобы ноги держали, чтобы он в силах был сделать столько шагов, сколько понадобится. Когда-нибудь же приведут его куда-то...
Он пытался запомнить весь свой путь, каждый поворот и закоулок коридора, но не смог сосредоточиться, ноги были слишком слабые. На то, чтобы не упасть, уходили все силы до последней капли, даже сила зрения.
Пол был твердый и скользкий... Разве во всех зданиях полиции полы сделаны из известняковых плит? Или его никуда и не перевозили? Каждый шаг стоит десяти, потому-то и коридоры кажутся бесконечными. Конвоиры разговаривали между собою, их было двое. Слова не задевали слуха Эннока, он и не старался уловить их смысл. А ведь следовало бы поинтересоваться, о чем говорят конвойные, подсознательно он понимал это, и все же слова не задерживались в ушах.
Эннок опять споткнулся, наверное, потому, что его толкнули, но, к счастью, удержался на ногах.
Навстречу им шли трое или четверо мужчин. Эннок и теперь почувствовал, что внутренний голос велит ему запомнить лица приближающихся людей, но опять не нашел в себе силы выполнить приказ. Он, правда, поднял голову, устремил взгляд на идущих, но не смог различить их лиц. Перед глазами двигались только бледные пятна, которые расплывались, а через минуту он вообще забыл, что им встретились люди.
Потом он потерял равновесие и свалился куда-то, больно ушиб колени и лоб, скатился еще ниже, на него посыпались новые толчки и удары. Только позже он сообразил, что упал с лестницы. Лестницу он не заметил, лестница — это пустяки, и что он упал, тоже неважно, главное сейчас — подняться на ноги. Опираясь о стену, он попытался встать, соскользнул обратно, попробовал снова, приподнимаясь дюйм за дюймом. Позади слышались злые голоса, кого-то ругали — по-видимому, его, Эннока. Тут же он почувствовал, что его подхватили под мышки и поволокли. Он силился стряхнуть с себя чужие руки, но напрасно — мышцы ему не повиновались. Хотя бы упереться ногами, зашагать самому. Это в конце концов удалось, но его уже больше не отпустили.
Эннок не мог бы сказать, сколько времени его так тащили, ему казалось, что очень долго. Наконец остановились, до слуха донесся скрежет ключа в замке, открылась дверь, и Эннока втолкнули в нее. Теперь, когда его уже никто не поддерживал, он пошатнулся, перед глазами все завертелось, ноги словно натолкнулись на какое-то препятствие, он понял, что падает, инстинктивно попытался за что-нибудь ухватиться; сперва руки встретили пустоту, потом уцепились за нечто движущееся. «Человек...» — мелькнуло у Эннока в голове, и это было последнее, что он еще смог понять.
Все, что было потом, уже не доходило до его сознания. Ему не дали упасть, подхватили, и его обмякшее тело повисло на чьих-то руках. Стали искать, куда бы его положить, при этом возник спор: человек с красным, как у мясника, лицом требовал, чтобы очистили место на нарах, но заключенные, понуро сидевшие там, злобно загалдели — нары были лучшим местом для спанья в сырой камере. Наконец освободили кусок пола у самой стены, как раз тот, где Эннок лежал и прошлой ночью. Его никто не знал. Правда, сейчас и близкий человек едва ли его узнал бы: распухшее лицо было все в синяках и кровоподтеках, передние зубы выбиты. Но его здесь и раньше не знали. Одни находили, что ему лет тридцать пять — сорок, другие — что он много старше, хотя мясник утверждал, что вначале его кудрявые волосы не были такими седыми. Так как Эннока то и дело забирали на допрос и всегда беспощадно избивали, в камере считали, что он какой-то заправила, во всяком случае, человек, который многое знает. Он явно не был из числа местных вожаков, местного хоть кто-нибудь да узнал бы, пусть даже лицо Эннока было страшно изуродовано побоями. К тому же местных активистов схватили сразу, в самом начале, и большинство расстреляли. Конечно, тех, KTО не догадался вовремя скрыться, кто был слишком наивен или слишком привязан к родному дому и не решился покинуть город. Заключенные не считали себя никакими деятелями, многие уверяли, что они, ни в чем не повинные и порядочные люди, стали жертвами недоразумения или тайного доноса, они доказывали это друг другу и следователям и ждали, что их выпустят но вместе с тем все больше теряли надежду на спасение. Время от времени некоторых из них уводили ночью и потом зарывали где-нибудь в лесу за городом или в противотанковом рву. Поэтому все боялись наступления темноты.
Эннок начал приходить в себя как раз в ту минуту, когда в дверях появился надзиратель и вызвал кого-то с вещами. Эннок не сразу понял, что происходит, глаза его только различили просвет открытой двери, который вырисовывался более светлым пятном на черной стене, и темную фигуру, стоящую на фоне этого пятна. Попытался понять, где находится, что делается вокруг, почему он лежит на полу. При этом убедился, что на полу лежат и другие люди, весь пол сплошь устлан телами.
— Скорей, скорей! — раздалось у двери, и Эннок забеспокоился. Ему показалось, что окрик относится именно к нему, он попытался сесть, но из этого ничего не вышло. Все тело вдруг обожгло болью, внизу живота жестоко резануло, только правая рука была как деревянная, даже пальцы не двигались. Из головы будто все высосали дочиста, не осталось ни одной мысли и новые не появлялись, было только свинцовое, налитое болью тело и растущее чувство тоски и тревоги.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33