А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Вот это будет колхоз! Это тебе не карлик «Интернационал» с одной сеялкой на три десятка голодранцев. Тут от одних машин земля застонет. Интересно, что после этого скажут Мирон Викулыч с Михеем Ситохиным, единственные состоятельные мужики в «Интернационале»? Пожалуй, и
они теперь готовы будут бежать от Романа к Иннокентию.
Капитон Норкин целый вечер гонял по хутору на своем коньке и, размахивая пустым шкаликом, кричал: - Я себя в обиду никому не дам. Я теперь равноправный член в настоящем колхозе.
Ночь.
В доме Силантия Пикулина неуютно, непривычно голо. Обнаженные, без скатертей, столы. В одном из простенков висит в грузной позолоченной раме из-под иконы портрет Карла Маркса.
Тишина.
Наглухо захлопнуты ставни. Жарко пылает под потолком висячая лампа-молния. Пахнет луком, клопами и новой кожей.
Трахомоглазый Анисим жмется к печке. Взгляд у него вороватый, вид пришибленный. Похоже, что застали его за каким-то непристойным, потайным делом, и вот
он, пристыженный, застигнутый врасплох, не знает, куда деть длинные руки: то он прячет их за спину, то зябко потирает ладони, то нервозно почесывает всей пятерней жиденькую бороду.
Иннокентий Окатов сидит на обитом медными обручами сундуке. Он молча и жадно докуривает замусоленный окурок.
В переднем углу, рядом с потемневшим, суровым, как облик благочестивого монаха с лубочных монастырских картинок, Епифаном Окатовым сидит плечом к плечу Силантий Пикулин. Он барабанит тупыми пальцами по подоконнику и, потупясь, пристально смотрит на покрытые пылью стоптанные сапоги.
— Я вас всех умней. Поняли? — говорит жестко и зло Иннокентий Окатов.— Вот именно. Всех вас умней. И вы ни бельмеса не смыслите в данном вопросе. Да какой же дурак сейчас на рожон прет? Нет, кануло в вечность то время, чтобы обрезами орудовать. Точка. Эта пора прошла. Настало время выискивать хода мудрые, потайные. Работа секретная.
Присутствующие молчат, поникнув в глубоком раздумье. Помедлив, Иннокентий повторяет как бы про себя:
— Да какой же дурак на рожон прет в такое время?! Это только Лука Бобров совсем с ума спятил — ни черта, ни бога не признает. Но и он — погоди — дорискует, допляшется. Покажется и ему небо с овчинку! Ну хорошо, одного, допустим, втихую из обреза убрали. А их — сотни, их — тыщи против нас подымутся. Вот какое на сегодняшний день у меня понятие...
— Эх, сынок, сынок! — скорбно вздыхая, говорит Епифан Окатов.— Твое-то понятие скоро год у меня сидит вот здесь — ярмо ярмом! — хлопает себя по затылку Епифан Окатов.— И я прямо, не таясь, здесь скажу: надоело мне дурака корчить. Я жить хочу!
Иннокентий срывается с места и начинает метаться по горнице, крепко стиснув громадные, увесистые кулаки. А затем, остановившись как вкопанный посреди комнаты, начинает истерически кричать:
— Дурака, говорите, корчить... А на кой вы мне черт сдались? Я плюну на все это и уйду к чертовой матери. Мне дорога кругом открыта, и все семафоры передо мной подняты, только пары развивай! Это вы в западне. Это вас раздавят они, придет время, вашими же машинами! Чуете вы это или тупо? Слушаете вы меня или нет?
— Иннокентий Епифанович! Милый,— бормочет, подобострастно улыбаясь, трахомоглазый Анисим. Он тянет его за локти к себе и, с умоляющей робостью заглядывая в его холодные от бешенства глаза, упрашивает: — Ну, погоди, погоди. Не обижайся на нас. Помолчи ради бога. Слухаем мы тебя, милый. Слухаем и ни шагу без твоего приказа не ступим.
Иннокентий вновь садится на сундук, жадно курит короткими злыми затяжками. Наконец, после длительной паузы, приказывает подать ему выпить. Тогда Силантий Пикулин с поспешной угодливостью подносит молодому Окатову граненый стакан водки. Иннокентий пьет ее сначала мелкими, неторопливыми глотками, но затем, словно отчаявшись, опрокидывает все сразу и, не хмелея, говорит с холодной рассудительностью:
— Нет, никто не знает, как мне здесь горько. Я пришел на пустырь. Я одинок, как телеграфный столб в пустынных пространствах данной местности. А вы, папаша, в самом деле чудак. Вы ходите и скрипите: «Сынок, ты обездолил меня, ты надел на меня суму, ты дал в мои руки посох». Вот погодите, придут они и выставят вас как совершенно чуждый элемент. Вас выгонят. Вас раздавят. Вас пошлют разводить кроликов на остров
Мадагаскар. Ох и липовые же вы контрреволюционеры!..
Уронив взлохмаченную голову, Иннокентий долго раскачивается из стороны в сторону, точно после оглушительного удара, затем, очнувшись, подходит к Ани-симу и строго спрашивает его:
Сколько у тебя пудов хлеба в ямах осталось?
В ямах? — как бы не понимая, переспрашивает Анисим.
— Ну да, в ямах.
— Пудов пятьсот наскребу.
— Врешь!
Ну, может быть — пятьсот пятьдесят...
— И опять не верю.
Ну, шестьсот. Это уже край. Клянусь богом, крестом, божьей матерью, Иннокентий Епифанович.
Ты вот что, Анисим,— говорит Иннокентий, грубо ударяя его по плечу могучей ладонью.— Ты вот что, друг, не виляй передо мной. Я ведь тебе не районный хлебозаготовитель!
- Вникаю, вникаю, Иннокентий Епифанович,— испуганно бормочет, вбирая голову в плечи, Анисим.
— А вникаешь — говори внятно: сколько хлеба при-" прятал? — наседает на него Иннокентий.
— Каюсь, каюсь,— признается наконец Анисим.— Под печью еще пудов полтораста с третьего года замурованы. Придется печь перекладывать.
— Придется, придется, друг, перекладывать,— говорит Иннокентий и переводит свой взгляд на Силантия.
И Силантий Пикулин, встретившись с этим взглядом, поспешно вскочив на ноги, еще поспешнее объясняет:
— Я ничего не таю. Ничего не скрываю. Мой хлеб в прошлом году на гумне Капитона Норкина был зарыт. Зерно к зерну.
— Говори кратко — сколько? — перебивает его Иннокентий.
— Не могу знать. Не мерил.
— Приблизительно? — не унимается Иннокентий.
— Ну как вам сказать,— жмется Силантий Пикулин.— Ну, может быть, пудов триста будет.
В ту же ночь, по приказу Иннокентия, в горнице Ани-сима была разломана печь, из-под которой бабы выгребали сухое, звонкое, золотовесное зерно отменной пшеницы. Силантий Пикулин выгружал свой потайник на гумне Капитона Норкина. На рассвете весь хлеб был сгружен в просторном окатовском амбаре. Однако Силантий Пикулин не удержался и по сговору с Капитоном Норкиным отгрузил пудов пятьдесят пшеницы в норкин-ский амбар.
А на другой день тронулся с хуторской площади обоз в шесть бричек. На бричках лежали туго набитые зерном мешки. На передней бричке было водружено огромное малиновое знамя, спешно сшитое по приказу Иннокентия. Рядом со знаменем багровел, колыхаясь на ветру, алый плакат, на котором красовались разрисованные рукой Иннокентия буквы:
ВСЕ ИЗЛИШКИ — ГОСУДАРСТВУ!!!
ПЕРВЫЙ ШАГ — ПОДАРОК СОВЕТСКОЙ ВЛАСТИ
ОТ КОЛЛЕКТИВА «СОТРУДНИК РЕВОЛЮЦИИ»
Силантий держал в руках плакат, натянутый на два древка. Лицо его было торжественным и смиренным. Он то и дело высовывал из-под плаката клинообразную голову, поглядывая на хуторской народ. А ребятишки, сбежавшиеся к обозу из школы, громко читали вслух стишок, написанный рукой Иннокентия масляной краской
на оборотной стороне транспаранта. Это были стихи, сочиненные в минувшую ночь Иннокентием в честь организованного им красного хлебного обоза. Один из самых бойких школьников, прыгнув на бричку, размахивая руками и как бы приплясывая, читал иннокентиевские вирши:
Стали все в одном понятье — Из индивидуалов сделали колхоз. Ничего живем, не тужим И везем красный обоз! На элеватор Союзхлеба — Не спекулянту мы сдаем. Кулаков средь нас уж нету. Голосуем за заем!
Иннокентий Окатов сидел в одной из бричек верхом на мешке. Он сидел прямой и вызывающий, как подобает сидеть в седле врожденным лихим кавалеристам. На околыше его фуражки пылал огромный малиновый бант. Когда обоз проходил мимо Совета, Иннокентий развернул мехи гармони. Гармонь взревела во всю стобасовую глотку, и далеко разнеслись замысловатые вариации бравурного марша. Иннокентий Окатов играл марш «Под двуглавым орлом».
Липка сидит па полу. Она укладывает в ракитовую корзинку перестиранное и переглаженное белье. Белье пахнет негром и солнцем, а корзинка напоминает ей почему-то об одном из вечеров в техникуме. И Линка отдает себя во власть светлых воспоминаний.
Она раскрывает пожелтевшую клеенчатую тетрадь с методическими записями, и ей на глаза попадается острый и размашистый почерк самой близкой по техникуму подружки и сверстницы Любы Скворцовой: «Род-пая моя Линка, милая, золотая! Подумай, какая радость весна. Весна! Я слышу, как шумят за окном ручьи, как поет вода под ярким весенним солнцем. Это значит, скоро конец учебы, это значит, что скоро осуществится давнишняя наша мечта — мы станем с тобой учительницами, педагогами и уедем в деревню. Вот когда настоящая жизнь начнется!..»
— Да, настоящая жизнь!..— повторяет со вздохом вслух Линка.И она представляет себе стройную золотоволосую Любу Скворцову. Сколько было в этой девушке жизни,. непосредственности, обаяния и чистоты! Как горько и грустно было расставаться Линке с милой, горячо преданной подругой в тот холодный весенний вечер на перроне городского вокзала, когда, покидая город и техникум, разъезжались они на работу в глухие, неведомые им места. Люба Скворцова уехала в небольшое русское село под Каркаралы. Она работала там учительницей в только что открывшейся школе. А в канун нового года нашли ее около школьного крылечка с простреленной головой. В окоченевшей маленькой руке Любы Скворцовой торчала записка, написанная безграмотно и злобно: «Это тебе, активистка, за хлебозаготовки. Не разевай пасть на чужое добро. Не суйся туда, куда тебя не просят. Аминь!»
...Линка сидит над распахнутой тетрадью и с нежностью думает о том, каким другом была для нее эта девушка. Да, была. Но и ей не успела Линка рассказать обо всех обидах и бедах, которые пришлось ей пережить за недолгую жизнь. Она не успела раскрыть перед подругой ту смутную боль прошлого, которая, в сущности, тяготела над ней долгие годы. Она не рассказала об этом Любе, не рассказала и Роману, с которым столь случайно и неожиданно свела ее судьба. А ей теперь, как никогда, хотелось поведать кому-то о своих сокровенных думах. Но кому? Роману? Да поймет ли он ее? Что она может рассказать ему о своем прошлом, о своем отце, который был коллежским регистратором. Что такое коллежский регистратор? Ведь это, в сущности, был забитый, знакомый с нуждой, безобидный канцелярист. Но почему же Линка должна была отвечать за него и скрывать свое прошлое?
...С тех пор как ее мать, знакомая ей только по выцветшим старинным фотографиям, утонула в Днестре, он, отец Линки, затворившись в крошечном, скупо обставленном кабинете, безвыходно просидел дома неделю, а потом начал выкрикивать дикие, бессмысленные слова и петь бравурные марши. Линка не понимала тогда, что случилось с отцом. Но ей сказали, что он нездоров. Отца увезли в загородную больницу, а девочку взяла к себе на воспитание дородная тетка Ира. Линка помнит, как она приходила к отцу по золотистой песчаной дорожке в больницу и угощала там робкого, необыкновенно тихого отца свежими вишнями. Но вот однажды тетя Ира сказала, что им незачем больше туда ходить, что отец Линки
уехал. Вскоре тетя Ира увезла девочку из приднестровского городка в далекие, пепельно-голубые от полыней ковыльные акмолинские степи. Там тетя торговала на рынке кружевами, а Линка строила на берегу Ишима песчаные крепости в содружестве с новым своим приятелем и погодком Ермилом. Потом, с годами, она забыла о Ермиле, как забывают о дорожных друзьях и покинутых полустанках. Но вот однажды она вспомнила о нем на заседании мандатной комиссии техникума.
Ермил! Ведь только он мог бы рассказать тогда членам мандатной комиссии о том, как вместе с Линкой они ловко воровали у зазевавшихся степных людей вяленую рыбу и тем утоляли голод. Тетя Ира была доброй, сердобольной женщиной. Но ее скудных заработков не хватало на пропитание, и она не могла позволить своей воспитаннице съедать за вечерним чаем больше трех сухарей. Но члены мандатной комиссии техникума не знали ничего этого. Они знали только, что отец Линки был коллежским регистратором. И вот, посоветовавшись между собой, они строго сказали девушке:
— Послушайте, у вас довольно запутанное, не совсем для нас ясное социальное прошлое. Однако до выяснения мы в техникуме вас все же оставим. Но на стипендию вы рассчитывать не можете...
Подруги Линки студентки техникума, узнав об этом, в один голос шииилн:
-Ничего, ничего. Оставайся, Проживем как-нибудь всем колективом,а там будет видно.
И вот двадцать четыре порции гречневой каши с тех пор всегда беспечно и весело делились между двадцатью пятью первокурсницами педагогического техникума. Эту довольно сложную операцию всегда безукоризненно производила Люба Скворцова, отличавшаяся изумительными успехами в области точных наук. Но так никто из Линкиных подруг за четыре года учебы и не узнал о том, что ее отец был всего-навсего не очень грамотным канцеляристом — коллежским регистратором, а мать — дочерью польского офицера Витольда Бжезинского. Иногда Линка испытывала чувство глубоко запавшего ей в душу беспокойного страха. Она целыми днями ждала, что вот-вот ее вызовут на бюро комсомольской ячейки, потом — в профком, потом — в учебную часть техникума и там ей покажут свадебную фотографию родителей. Чатем в студенческой стенгазете «Путь просвещенца» непременно появится разоблачительный фельетон второ-
курсника Афанасия Косинуса и карикатура Кузьмы Протоплазмы — псевдонимы двух студентов. В такие минуты Линка готова была пойти и начистоту рассказать о своем прошлом. И однажды она действительно пришла к секретарю комсомольской ячейки Яше Стрельникову с намерением честно и просто рассказать о родителях все, что она знала о них. Но, встретившись с Яшей, Линка вдруг вспыхнула и, ни слова не сказав ему, убежала в интернат, наплакавшись потом вволю.
Первый год работы на хуторе прошел для Линки почти незаметно. Приехав сюда, она с увлечением принялась за организацию комсомольской ячейки. Она первая из учительниц отдаленного, малообжитого района открыла на хуторе Арлагуле ликбез, работала техническим секретарем комиссии содействия хлебозаготовкам. Все больше захватывала, увлекала и окрыляла Линку работа в школе. Ей некогда было скучать, думать о своем одиночестве. Не оставалось времени придирчиво и ревниво следить за внешностью, как это она делала вместе с подружками там, в техникуме. Но она вовсе не стала от этого выглядеть хуже, непривлекательнее. Наоборот, она почувствовала себя похорошевшей, здоровой и сильной. Она не ощущала усталости, и любое дело легко и весело спорилось в ее руках. Но нынешняя весна ворвалась в ее деятельную жизнь, грубо и дерзко перековеркала все ее замыслы и планы и выбила из-под ног привычную, проторенную тропу. Она не понимала, что же, в сущности, произошло, но почему-то вдруг почувствовала себя не на месте. Опять все чаще и чаще начинала томить ее беспричинная, неясная тревога. Все было складно и мирно на хуторе до этой весны. Но вот с появлением Романа, а затем и Иннокентия Окатова начала двоиться хуторская жизнь, и многое из того, что происходило на хуторе, казалось Линке непонятным, загадочным. Странно, но все чаще и чаще она испытывала чувство раздвоенности, какого не знала прежде. Ее не покидало ощущение, что она находится между двух огней.
Сгущаются сумерки короткого вечера.Линка сидит, поникнув над раскрытой тетрадью. Погрузившись в раздумье, она грызет карандаш и прислушивается к каждому шороху. Затем, точно очнувшись после долгого забытья, она встряхивается, поправляет легким движением руки корону золотистых волос и с замирающим сердцем смотрит на дверь. Линка уже
знает, чувствует, что тревога, томившая ее весь день, была не чем иным, как мучительным ожиданием прихода Иннокентия. Она еще боится признаться в этом самой себе, но ждет Иннокентия и рада этой встрече.
В полдень, когда Роман, ползая под сеялкой, закреплял гаечным ключом ослабевшие болты у высевающих аппаратов, к полевому стану артели подъехал на злом, как черт, чубаром пикулинском жеребце Иннокентий Окатов. Резко осадив разгоряченного, взмыленного коня, Иннокентий, пренебрежительно прищурившись, внимательно обвел холодным, насмешливым взглядом спавших во время дневной передышки колхозников «Интернационала». Заметив копошившегося под сеялкой Романа, Иннокентий обратился к нему:
— Я извиняюсь. У меня дело к вам, гражданин председатель колхоза.
— Слушаю,— сухо сказал Роман, вылезая из-под сеялки и в упор глядя на молодцевато сидевшего в седле Окатова.
Иннокентий извлек ИЗ кармана каштанового френча довольно помятый клочок папиросной бумаги и молча протянул его.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71