Очень? Дух захватывает?
— С ума свела. Свету не вижу. Места не нахожу. Пропал я. Любезная! Фартовая ты моя!
— Правду сказываете?
— Богом клянусь. Нательным крестом. Честью! На все для тебя решусь. Ничего не пожалею. На престол, как царицу, тебя посажу. Стельную корову отдам...
— Стельной коровы мало, Лука Лукич!
— Кашемиру на платье...
— Я вишневый бархат люблю.
— И пять аршин вишневого бархату. Материя — высший сорт. Заграничная марка. Шанхайская... Меховую шубку с кенгуровым воротником к зиме с Куяндин-ской ярманки привезу.
— А сережки?
— И серьги. Из чистого золота. Кашмирские. Дутые. И суперик с гранатом. И браслетку с рубинами. Цены тебе нет. Изумрудинка. Птица залетная. Бедовая ты моя. Былинка! — продолжал, как в бреду, как в полузабытьи, бормотать, задыхаясь, Лука Лукич. В то мгновение, когда он, покачнувшись, потерял равновесие, девушка гибким, вольным движением с удивительной ловкостью выскользнула из его безвольно разомкнувшихся рук и в мгновение ока очутилась на свободе.
Отпрянув от Луки Лукича, она легким движением вскинутых над головой рук поправила растрепавшиеся волосы. Затем, одернув смятую кофточку, снова спокойно и непринужденно стала перед обескураженным Бобровым.
— Чувствительно вам благодарна, Лука Лукич. За все ваши милости и приятности. Цену вы мне набили хорошую. Ничего не скажешь. Не поскупились... Только с ответом я погожу. На уме прикину. Боюсь, как бы сгоряча, сдуру не продешевить себя. А с вами до такого греха недолго!
Она обошла стремительным шагом Луку Лукича и пошла, не оглядываясь, легкой пружинистой походкой навстречу показавшемуся вдали всаднику — пастуху конского косяка, пригнанного с выпасов к озерному водопою.
С этой-то памятной встречи с Лукой Лукичом Любка, прочно уверовав в силу своей власти над ним, повела себя с ним на людях вызывающе дерзко, отчаянно. Открыто грубя ему, она издевалась над нескладной, мешковатой фигурой и неприглядным обликом хозяина и в то же самое время не переставала вольно заигрывать с ним, чем и дала повод некоторым досужим бабенкам назвать ее бобровской любовницей. А вскоре и в станице и в хуторах стали болтать о том, что Любка прибрала к рукам не только Луку Лукича, но и его немалое состояние, начиная с дома и кончая золотом, зарытым в потайном, известном ей месте. Поговаривали уже и о том, что не далее осени, в мясоед, должна загреметь на всю степь небывало пышная свадьба Любки с Лукой Бобровым.
Не отвергая и не оспаривая этих слухов, Любка, играя в молчанку, делала вид, что ее ничуть не трогают все эти разговоры, хотя на самом деле они явно льстили ей.
Между тем Лука Лукич продолжал все изворотливее и увереннее искать встреч с Любкой где-нибудь наедине в укромном месте. То он подкарауливал ее в лесу, где она любила бродить по вечерам после работы, собирая ягоды или грибы. То встречался с ней у дальнего степного колодца, куда она приходила с ведрами на коромысле за студеной ключевой водой. И каждая встреча эта, начинавшаяся с упреков девушки в скупости Луки Лукича, завершалась неопределенными посулами и намеками Любки, от которых у хозяина замирало сердце и гудело в хмельной, терявшей последний рассудок башке.
— Дом для меня пожалел? Скупишься? Ну и Христос тебе судья да пречистая дева Мария! — говорила Любка, уклоняясь от объятий Луки Лукича.
— Любонька! Былинка моя! — горячо шептал Лука Лукич, пытаясь схватить ее за руки.— Да ведь у меня же семейство. У меня двое непутевых чад на руках. Как же их ради тебя обездолю? Ну, мельницу тебе подпишу. Ну, заимку не пожалею...
— Нет, подписывай дом. По заимкам да хуторам я и в девках намыкалась вволю. Хочу в станице пожить. В райцентре. Для меня и двухэтажный дворец с балконом не грех построить. А то заимку!
— Ты погоди. Ты послушай, дай мне помозговать. Дай одуматься,— стараясь удержать около себя Любку, умолял Лука.
— Ладно. Ладно. Погожу. Обмозгуй,— соглашалась Любка, ловко ускользая из его рук.
А Лука Бобров, оставшись один, убеждался в том, что ему страшно навсегда потерять эту девушку. И как обложенный зверь, пофыркивая влажными ноздрями, смутно предчувствуя неминуемую беду, не находил себе места ни под кровлей родного дома, ни в степи, веруя, что былой душевный покой может вернуть ему только близость Любки.
Однако, несмотря на частые встречи с Любкой и на доверительно-полуинтимные разговоры с нею наедине, она казалась ему еще более далекой и недоступной, чем прежде, когда он видывал ее мельком, втайне любуясь полудикой, яркой ее красотой.
В канун троицы на хуторе Белоградовском, по соседству с которым простирались табачные плантации Луки Боброва, появился бродячий жестянщик Ванька Чема-сов. И, как на грех, дернуло Луку завязать с парнем деловой узелок: отдал ему в ремонт ведра и лейки.
С тех пор и повадился Ванька Чемасов шляться к Луке Лукичу сперва на заимку, а затем и на полевой табор к поденщикам. Это был кудрявый, нерослый, но ладно сбитый крепыш. По вечерам появлялся он на полевом таборе в малиновой, расшитой по вороту оранжевым гарусом рубахе, в широких плисовых шароварах, заправленных в сапоги с лакированными голенищами, с черной, как вороново крыло, двухрядной гармошкой, подвешенной на желтом ремне через плечо. Он был наряден и, по мнению девок, красив, как картинка. Ванька знал это и часто заглядывал в круглое зеркальце, рисуясь перед девками.
Вдоволь наглядевшись в зеркальце, Ванька, ни на кого не глядя, не замечая окружающих его девчат, парней, пожилых мужиков, садился на услужливо подсунутый кем-то круглый чурбак и разводил мехи дорогой гармошки. Пробежав для пробы трепетными пальцами по отзывчивым ладам двухрядки, он на мгновение замирал, словно прислушиваясь к этим выпорхнувшим из-под его пальцев звукам. А потом, дремотно покачиваясь в такт спокойному, медлительному потоку новых звуков, начинал игру на двухрядке вальсом «Осенний сон».
Как заколдованные, слушали поденщики берущую за душу музыку. А потом, после вальса, выдержав небольшую паузу, гармонист, задорно тряхнув каштановыми кудрями, с яростью ударял по ладам, и завзятые плясуны, невольно дрогнув, начинали лихо работать ногами, выходя один за другим на круг.
На диво всем держала себя Любка в присутствии приблудного гармониста. Жадная прежде до пляски даже под нехитрые дудочки и свистульки, которые мастерил Тимка Ситохин из камыша или бересты, Любка оставалась равнодушной и к гармошке и к ее владельцу. Необычно смирная, притихшая, похожая на подбитую птицу-подранка, скромно присаживалась она поодаль от Ваньки и застенчиво отворачивалась от его дерзких взглядов, прикрывая лицо стареньким кашемировым платком.
Так продолжалось несколько вечеров. Любку будто подменили. Она не только ни разу не вышла на круг даже при групповых плясках — в шестифигурной кадрили или «Метелице», которые прежде любила, но даже не спела с подружками ни одной любимой песни. И эти неожиданные крутые перемены в характере и повадках Любки вновь были истолкованы многими по-своему. Одни шептались о полном разрыве Любки с Лукой Лукичом и позорном ее падении. Другие втихомолку говорили уже о тайных связях ее с гармонистом.
И вот однажды, дело было в субботний вечер,— после того как Ванька сыграл в заключение марш «Тоска по родине» и, взяв под мышку свою двухрядку, отправился восвояси, на хутор,— Любка вскочила со своего насиженного, привычного места и на глазах у всех направилась следом за гармонистом.
Все притихли. Это было до того дерзко и неожиданно, что самые злые на язык, завистливые товарки Любки не нашлись, что сказать.
А позднее, далеко за полночь, когда поденщики, разбредясь по шалашам и палаткам, уже дремали и над землей поднялся высокий ущербный месяц, донеслись из далекой степи негромкие, словно спросонок залепетавшие звуки гармошки, вторившие в лад такой же негромкой девичьей песне:
Прощаюсь, ангел мой, с тобою, Прощаюсь, счастие мое...
И все узнали сочный, светлый, как родниковая струя, голос Любки. То замирая, то вновь воскресая под звуки двухрядки, голос звенел над потонувшей в лунной полумгле степью, как звенит колокольчик удаляющейся ямщицкой тройки.
Ты едешь от меня теперь далеко, Быть может, едешь, милый, навсегда...
Было похоже, что Любка, рыдая, прощалась с бесконечно близким, дорогим ей человеком, и у притихших в шалашах и палатках поденщиков, слушавших ее песню, невольно сжались сердца, когда до них долетели слова:
И солнце греть меня уже не будет, И ночь росой меня не освежит, Зарей меня уже не нарумянит, И ночь меня не усыпит!
...Вернулась Любка с ночной прогулки в полевой табор уже на рассвете. Легкой, скользящей походкой прошла она к своему шалашу и тотчас же заснула как убитая. Подружки видели, как счастливо улыбалась она во сне. А поутру, выйдя с поденщиками на плантацию, Любка принялась за пасынкование табаков с каким-то близким к ярости ожесточением и весь день потом презрительно отмалчивалась от не совсем невинных расспросов подруг.
Гармонист же, к великому огорчению поденщиков, на следующий вечер в таборе не появился. И это обстоятельство еще больше озлобило против Любки недоброжелательных ее подруг. Теперь уже, перестав злоязы-чить о Любкиной связи с Лукой Лукичом, все в голос заговорили о гармонисте. Но Любка по-прежнему, казалось, не обращала внимания на разговоры и только загадочно улыбалась.
В полдень старая девка Морька Звонцова, говорившая басом, решив зацепить молчаливую Любку за живое, спросила ее за обедом в присутствии всех подруг:
— Говорят, ты, Любка, нового ухажера нашла?
— Не я нашла. Сам нашелся,— поправила ее Любка.
— А для меня это бара-берь — все равно, сказать тебе по-русски.
— Для тебя это так. А для меня не все равно, голубушка. Не я их ищу. А они меня. Понятно?
Куда понятнее!.. Стало быть, Луку — по боку?
— Стало быть, так.
— Куда же ему теперь на старости лет податься?
— Как куда? К тебе. Ты у нас девка фартовая — в два обхвата, всех подберешь,— сверкнув сухими глазами на Морьку, сказала без улыбки Любка под недружный смех подруг.
Гармонист на таборе не появлялся. Поденщики, ревниво приглядываясь к Любке, не замечали в ней никаких следов беспокойства. По-прежнему были легки и пружинисты ее шаги, порывисты движения; не блекнул мглистый, припекшийся, как на вызревшем яблоке, румянец на смуглом лице.
И вдруг спустя неделю появился совсем было пропавший без вести гармонист. Появился он в неурочное время — в полдень, когда поденщики еще работали на плантации. Это удивило всех, но еще больше поразил всех непривычный его наряд: пропитанная мазутом брезентовая куртка и такие же грубые холщовые штаны,
небрежно заправленные в стоптанные сапоги. Необыкновенно суматошный, взъерошенный, он на ходу приветствовал поденщиков и, завидев работавшую на отшибе от всех Любку, бросился к ней со всех ног.
А Любка при виде его выпрямилась, глядя на него широко раскрытыми, полными радости глазами. Гармонист, порывисто пожав Любкину руку и полуобняв ее за плечи, стал горячо что-то говорить ей. А потом они пошли вместе с плантации к табору. Поравнявшись с собравшимися на меже поденщиками, Ванька сказал:
— А ну веселей, братцы, собирайся до табора. Хорошие новости есть. Поговорим по душам. Помитингуем!
Пять минут спустя все были в сборе. Окружив плотным кольцом Ваньку Чемасова, выжидающе поглядывая на замешкавшихся на плантациях мужиков, люди вполголоса переговаривались между собой:
— Што это он как с неба свалился?
— Похоже, выпивши...
— Не плети. Он ее в рот, говорят, не берет.
— Перестаньте вы барахлить. Дайте человеку в себя прийти. Видите, запыхался.
— Не иначе о свадьбе с Любкой сейчас объявит.
— Уж больно не жениховский видок у него.
— Это не беда, если человеку приспичило...
Около Ваньки Чемасова беспокойно вертелся низкорослый шустрый мужичок Анфис Тарбаган — сторож бобровских плантаций. В отсутствие хозяина он выполнял роль его доверенного. Тарбаган, проработав у Боброва около двадцати лет, служа ему верой и правдой, не нажил ни собственной лошади, о которой всю жизнь мечтал, ни своего дома. Целое лето — с ранней весны до глубокой осени — ютился он в покрытом дерном шалаше, а долгую зиму коротал в полузавалившейся сама-нушке.
Лука Лукич был с Тарбаганом в меру строг, в меру обходителен, а иногда даже и ласков. Он баловал его мелочными подачками, не обносил по праздникам водкой. Тарбаган уважал хозяина, побаивался его и только иногда, в часы горьких раздумий о невеселой своей судьбе, приходил в отчаяние, понимая, что мечты его о доме и лошади так и останутся до гроба мечтами. Как бы честно и ревностно ни служил он хозяину, однако к покрову, когда приходил срок расчета, Тарбаган не получал и десятой доли тех денег, которые ему причитались: часть из них удерживалась за харчи, часть — за
справленную Тарбагану одежду, часть — за штрафы, к которым не стеснялся прибегать Лука Лукич в тех случаях, когда уличал своих доверенных в недостаточной строгости и распорядительности по хозяйству. Тарбаган понимал, что хозяин из года в год обдуривал его, но протестовать не смел. Скрепя сердце вынужден был он мириться с незавидной судьбой; вечный страх оказаться без куска хлеба удерживал его от протеста.
Появление на плантациях будто полухмельного Ваньки Чемасова встревожило и насторожило Тарбагана, Почуяв неладное, он вертелся возле гармониста, опасливо поглядывая то на него, то на стоявшую рядом с ним весело посверкивающую глазами Любку, то на толпу выжидающе притихших поденщиков.
К табору подошли задержавшиеся на плантации мужики. Ванька Чемасов, тряхнув каштановыми кудрями, сказал:
— Теперь прошу слушать меня, братва. Прибыл я к вам неспроста. По срочному делу. Даже вот переодеться было недосуг. Спасибо, попутчик подвернулся — почтовый ямщик. Подбросил меня за трешку к вам в спешном порядке. А дело такое, друзья. Прежде всего такой вопрос: расчет с хозяина получили?
Ему хором, наперебой, ответили:
— Получили, два белых, третий — как снег.
— Получишь с нашего хозяина, разевай рот пошире.
— К покрову авось разочтется.
— Ясно. Понятно. Тише, ребята. К порядку,— сказал Ванька Чемасов.— Деньги, я думаю, не пропадут. Мы их выкрутим у этого живодера. Вырвем. Наша власть нас в обиду не даст. Это — раз. Во-вторых, предлагаю всем немедленно бросать к чертовой матери эту каторгу — и за мной: в совхоз. Я вас сам туда поведу. За каждую душу головой отвечаю. Почертомелили на этого ирода — хватит. С завтрашнего дня вы не батраки, не поденщики, а рабочий класс — кадры зернового совхоза! — торжественно объявил Чемасов.
Слух об организации зернового совхоза доходил до бобровских батраков и раньше. Но никто из них не знал, что это за предприятие и найдется ли там для них какая-нибудь работа. Наоборот, ходило немало темных слухов в степи о том, что в связи с организацией совхоза мужиков лишат земельных наделов, выселят из насиженных мест на бесплодные солончаки, а многих силой заставят работать в совхозе за грошовую плату. Об этом не раз
болтал и Тарбаган, ссылаясь на хозяина, который якобы передавал ему такие новости по большому секрету.
Сообщение Ваньки Чемасова о зерносовхозе не столько обрадовало, сколько насторожило большинство поденщиков.
В толпе послышались голоса:
— Совхоз — это дело хорошее, если подвоху нет.
— А какой может быть подвох? Это тебе не Лука Бобров.
— Погоди, не шуми. Дайте парня толком послушать,— прозвучал звонкий бабий голос.
— Тихо, тихо, друзья. К порядку. Я не кончил. Я сейчас все доложу,— сказал Ванька Чемасов, подняв запачканную мазутом руку.— Я прибыл сюда как доверенное лицо дирекции нового зерносовхоза. Меня в этом сам председатель рабочего комитета товарищ Канахин уполномочил. По душам поговорить с вами поручил. Так вот, слушайте. Зерносовхоз — это целая фабрика. К осени сорок тысяч га целины будет поднято в наших степях. На днях подойдут трактора, плюс другие там всякие машины, а рабочих в совхозе — раз, два и обчелся. С кадрами — беда. Людей не хватает. И каждому из вас там найдется работа. Не только работа, но и жилье. Не чета вот этим земляным балаганам и шалашам. Там в степи шатры — как дворцы, и у каждого рабочего отдельная койка с казенной постелью. Это — пока, до осени. А к зиме на центральной усадьбе целый городок вырастет. Дома — один к одному, под тесовой или черепичной крышей. Видели, какое дело выходит? Голова кружится!
— Ну, ты ври, да не завирайся. Откуда взяться к зиме домам в чистом поле? — крикнул Тарбаган.
— Дома мы построим сами. Саманов набьем. Лес подвезут. Словом, будет полный порядок. В шатрах зимовать не будем. Головой ручаюсь. Стройка горячая. Для всех дело найдется. Позарез там нужны плотники и печники, землекопы и саманщики, гуртоправы и возчики, сторожа и поварихи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71
— С ума свела. Свету не вижу. Места не нахожу. Пропал я. Любезная! Фартовая ты моя!
— Правду сказываете?
— Богом клянусь. Нательным крестом. Честью! На все для тебя решусь. Ничего не пожалею. На престол, как царицу, тебя посажу. Стельную корову отдам...
— Стельной коровы мало, Лука Лукич!
— Кашемиру на платье...
— Я вишневый бархат люблю.
— И пять аршин вишневого бархату. Материя — высший сорт. Заграничная марка. Шанхайская... Меховую шубку с кенгуровым воротником к зиме с Куяндин-ской ярманки привезу.
— А сережки?
— И серьги. Из чистого золота. Кашмирские. Дутые. И суперик с гранатом. И браслетку с рубинами. Цены тебе нет. Изумрудинка. Птица залетная. Бедовая ты моя. Былинка! — продолжал, как в бреду, как в полузабытьи, бормотать, задыхаясь, Лука Лукич. В то мгновение, когда он, покачнувшись, потерял равновесие, девушка гибким, вольным движением с удивительной ловкостью выскользнула из его безвольно разомкнувшихся рук и в мгновение ока очутилась на свободе.
Отпрянув от Луки Лукича, она легким движением вскинутых над головой рук поправила растрепавшиеся волосы. Затем, одернув смятую кофточку, снова спокойно и непринужденно стала перед обескураженным Бобровым.
— Чувствительно вам благодарна, Лука Лукич. За все ваши милости и приятности. Цену вы мне набили хорошую. Ничего не скажешь. Не поскупились... Только с ответом я погожу. На уме прикину. Боюсь, как бы сгоряча, сдуру не продешевить себя. А с вами до такого греха недолго!
Она обошла стремительным шагом Луку Лукича и пошла, не оглядываясь, легкой пружинистой походкой навстречу показавшемуся вдали всаднику — пастуху конского косяка, пригнанного с выпасов к озерному водопою.
С этой-то памятной встречи с Лукой Лукичом Любка, прочно уверовав в силу своей власти над ним, повела себя с ним на людях вызывающе дерзко, отчаянно. Открыто грубя ему, она издевалась над нескладной, мешковатой фигурой и неприглядным обликом хозяина и в то же самое время не переставала вольно заигрывать с ним, чем и дала повод некоторым досужим бабенкам назвать ее бобровской любовницей. А вскоре и в станице и в хуторах стали болтать о том, что Любка прибрала к рукам не только Луку Лукича, но и его немалое состояние, начиная с дома и кончая золотом, зарытым в потайном, известном ей месте. Поговаривали уже и о том, что не далее осени, в мясоед, должна загреметь на всю степь небывало пышная свадьба Любки с Лукой Бобровым.
Не отвергая и не оспаривая этих слухов, Любка, играя в молчанку, делала вид, что ее ничуть не трогают все эти разговоры, хотя на самом деле они явно льстили ей.
Между тем Лука Лукич продолжал все изворотливее и увереннее искать встреч с Любкой где-нибудь наедине в укромном месте. То он подкарауливал ее в лесу, где она любила бродить по вечерам после работы, собирая ягоды или грибы. То встречался с ней у дальнего степного колодца, куда она приходила с ведрами на коромысле за студеной ключевой водой. И каждая встреча эта, начинавшаяся с упреков девушки в скупости Луки Лукича, завершалась неопределенными посулами и намеками Любки, от которых у хозяина замирало сердце и гудело в хмельной, терявшей последний рассудок башке.
— Дом для меня пожалел? Скупишься? Ну и Христос тебе судья да пречистая дева Мария! — говорила Любка, уклоняясь от объятий Луки Лукича.
— Любонька! Былинка моя! — горячо шептал Лука Лукич, пытаясь схватить ее за руки.— Да ведь у меня же семейство. У меня двое непутевых чад на руках. Как же их ради тебя обездолю? Ну, мельницу тебе подпишу. Ну, заимку не пожалею...
— Нет, подписывай дом. По заимкам да хуторам я и в девках намыкалась вволю. Хочу в станице пожить. В райцентре. Для меня и двухэтажный дворец с балконом не грех построить. А то заимку!
— Ты погоди. Ты послушай, дай мне помозговать. Дай одуматься,— стараясь удержать около себя Любку, умолял Лука.
— Ладно. Ладно. Погожу. Обмозгуй,— соглашалась Любка, ловко ускользая из его рук.
А Лука Бобров, оставшись один, убеждался в том, что ему страшно навсегда потерять эту девушку. И как обложенный зверь, пофыркивая влажными ноздрями, смутно предчувствуя неминуемую беду, не находил себе места ни под кровлей родного дома, ни в степи, веруя, что былой душевный покой может вернуть ему только близость Любки.
Однако, несмотря на частые встречи с Любкой и на доверительно-полуинтимные разговоры с нею наедине, она казалась ему еще более далекой и недоступной, чем прежде, когда он видывал ее мельком, втайне любуясь полудикой, яркой ее красотой.
В канун троицы на хуторе Белоградовском, по соседству с которым простирались табачные плантации Луки Боброва, появился бродячий жестянщик Ванька Чема-сов. И, как на грех, дернуло Луку завязать с парнем деловой узелок: отдал ему в ремонт ведра и лейки.
С тех пор и повадился Ванька Чемасов шляться к Луке Лукичу сперва на заимку, а затем и на полевой табор к поденщикам. Это был кудрявый, нерослый, но ладно сбитый крепыш. По вечерам появлялся он на полевом таборе в малиновой, расшитой по вороту оранжевым гарусом рубахе, в широких плисовых шароварах, заправленных в сапоги с лакированными голенищами, с черной, как вороново крыло, двухрядной гармошкой, подвешенной на желтом ремне через плечо. Он был наряден и, по мнению девок, красив, как картинка. Ванька знал это и часто заглядывал в круглое зеркальце, рисуясь перед девками.
Вдоволь наглядевшись в зеркальце, Ванька, ни на кого не глядя, не замечая окружающих его девчат, парней, пожилых мужиков, садился на услужливо подсунутый кем-то круглый чурбак и разводил мехи дорогой гармошки. Пробежав для пробы трепетными пальцами по отзывчивым ладам двухрядки, он на мгновение замирал, словно прислушиваясь к этим выпорхнувшим из-под его пальцев звукам. А потом, дремотно покачиваясь в такт спокойному, медлительному потоку новых звуков, начинал игру на двухрядке вальсом «Осенний сон».
Как заколдованные, слушали поденщики берущую за душу музыку. А потом, после вальса, выдержав небольшую паузу, гармонист, задорно тряхнув каштановыми кудрями, с яростью ударял по ладам, и завзятые плясуны, невольно дрогнув, начинали лихо работать ногами, выходя один за другим на круг.
На диво всем держала себя Любка в присутствии приблудного гармониста. Жадная прежде до пляски даже под нехитрые дудочки и свистульки, которые мастерил Тимка Ситохин из камыша или бересты, Любка оставалась равнодушной и к гармошке и к ее владельцу. Необычно смирная, притихшая, похожая на подбитую птицу-подранка, скромно присаживалась она поодаль от Ваньки и застенчиво отворачивалась от его дерзких взглядов, прикрывая лицо стареньким кашемировым платком.
Так продолжалось несколько вечеров. Любку будто подменили. Она не только ни разу не вышла на круг даже при групповых плясках — в шестифигурной кадрили или «Метелице», которые прежде любила, но даже не спела с подружками ни одной любимой песни. И эти неожиданные крутые перемены в характере и повадках Любки вновь были истолкованы многими по-своему. Одни шептались о полном разрыве Любки с Лукой Лукичом и позорном ее падении. Другие втихомолку говорили уже о тайных связях ее с гармонистом.
И вот однажды, дело было в субботний вечер,— после того как Ванька сыграл в заключение марш «Тоска по родине» и, взяв под мышку свою двухрядку, отправился восвояси, на хутор,— Любка вскочила со своего насиженного, привычного места и на глазах у всех направилась следом за гармонистом.
Все притихли. Это было до того дерзко и неожиданно, что самые злые на язык, завистливые товарки Любки не нашлись, что сказать.
А позднее, далеко за полночь, когда поденщики, разбредясь по шалашам и палаткам, уже дремали и над землей поднялся высокий ущербный месяц, донеслись из далекой степи негромкие, словно спросонок залепетавшие звуки гармошки, вторившие в лад такой же негромкой девичьей песне:
Прощаюсь, ангел мой, с тобою, Прощаюсь, счастие мое...
И все узнали сочный, светлый, как родниковая струя, голос Любки. То замирая, то вновь воскресая под звуки двухрядки, голос звенел над потонувшей в лунной полумгле степью, как звенит колокольчик удаляющейся ямщицкой тройки.
Ты едешь от меня теперь далеко, Быть может, едешь, милый, навсегда...
Было похоже, что Любка, рыдая, прощалась с бесконечно близким, дорогим ей человеком, и у притихших в шалашах и палатках поденщиков, слушавших ее песню, невольно сжались сердца, когда до них долетели слова:
И солнце греть меня уже не будет, И ночь росой меня не освежит, Зарей меня уже не нарумянит, И ночь меня не усыпит!
...Вернулась Любка с ночной прогулки в полевой табор уже на рассвете. Легкой, скользящей походкой прошла она к своему шалашу и тотчас же заснула как убитая. Подружки видели, как счастливо улыбалась она во сне. А поутру, выйдя с поденщиками на плантацию, Любка принялась за пасынкование табаков с каким-то близким к ярости ожесточением и весь день потом презрительно отмалчивалась от не совсем невинных расспросов подруг.
Гармонист же, к великому огорчению поденщиков, на следующий вечер в таборе не появился. И это обстоятельство еще больше озлобило против Любки недоброжелательных ее подруг. Теперь уже, перестав злоязы-чить о Любкиной связи с Лукой Лукичом, все в голос заговорили о гармонисте. Но Любка по-прежнему, казалось, не обращала внимания на разговоры и только загадочно улыбалась.
В полдень старая девка Морька Звонцова, говорившая басом, решив зацепить молчаливую Любку за живое, спросила ее за обедом в присутствии всех подруг:
— Говорят, ты, Любка, нового ухажера нашла?
— Не я нашла. Сам нашелся,— поправила ее Любка.
— А для меня это бара-берь — все равно, сказать тебе по-русски.
— Для тебя это так. А для меня не все равно, голубушка. Не я их ищу. А они меня. Понятно?
Куда понятнее!.. Стало быть, Луку — по боку?
— Стало быть, так.
— Куда же ему теперь на старости лет податься?
— Как куда? К тебе. Ты у нас девка фартовая — в два обхвата, всех подберешь,— сверкнув сухими глазами на Морьку, сказала без улыбки Любка под недружный смех подруг.
Гармонист на таборе не появлялся. Поденщики, ревниво приглядываясь к Любке, не замечали в ней никаких следов беспокойства. По-прежнему были легки и пружинисты ее шаги, порывисты движения; не блекнул мглистый, припекшийся, как на вызревшем яблоке, румянец на смуглом лице.
И вдруг спустя неделю появился совсем было пропавший без вести гармонист. Появился он в неурочное время — в полдень, когда поденщики еще работали на плантации. Это удивило всех, но еще больше поразил всех непривычный его наряд: пропитанная мазутом брезентовая куртка и такие же грубые холщовые штаны,
небрежно заправленные в стоптанные сапоги. Необыкновенно суматошный, взъерошенный, он на ходу приветствовал поденщиков и, завидев работавшую на отшибе от всех Любку, бросился к ней со всех ног.
А Любка при виде его выпрямилась, глядя на него широко раскрытыми, полными радости глазами. Гармонист, порывисто пожав Любкину руку и полуобняв ее за плечи, стал горячо что-то говорить ей. А потом они пошли вместе с плантации к табору. Поравнявшись с собравшимися на меже поденщиками, Ванька сказал:
— А ну веселей, братцы, собирайся до табора. Хорошие новости есть. Поговорим по душам. Помитингуем!
Пять минут спустя все были в сборе. Окружив плотным кольцом Ваньку Чемасова, выжидающе поглядывая на замешкавшихся на плантациях мужиков, люди вполголоса переговаривались между собой:
— Што это он как с неба свалился?
— Похоже, выпивши...
— Не плети. Он ее в рот, говорят, не берет.
— Перестаньте вы барахлить. Дайте человеку в себя прийти. Видите, запыхался.
— Не иначе о свадьбе с Любкой сейчас объявит.
— Уж больно не жениховский видок у него.
— Это не беда, если человеку приспичило...
Около Ваньки Чемасова беспокойно вертелся низкорослый шустрый мужичок Анфис Тарбаган — сторож бобровских плантаций. В отсутствие хозяина он выполнял роль его доверенного. Тарбаган, проработав у Боброва около двадцати лет, служа ему верой и правдой, не нажил ни собственной лошади, о которой всю жизнь мечтал, ни своего дома. Целое лето — с ранней весны до глубокой осени — ютился он в покрытом дерном шалаше, а долгую зиму коротал в полузавалившейся сама-нушке.
Лука Лукич был с Тарбаганом в меру строг, в меру обходителен, а иногда даже и ласков. Он баловал его мелочными подачками, не обносил по праздникам водкой. Тарбаган уважал хозяина, побаивался его и только иногда, в часы горьких раздумий о невеселой своей судьбе, приходил в отчаяние, понимая, что мечты его о доме и лошади так и останутся до гроба мечтами. Как бы честно и ревностно ни служил он хозяину, однако к покрову, когда приходил срок расчета, Тарбаган не получал и десятой доли тех денег, которые ему причитались: часть из них удерживалась за харчи, часть — за
справленную Тарбагану одежду, часть — за штрафы, к которым не стеснялся прибегать Лука Лукич в тех случаях, когда уличал своих доверенных в недостаточной строгости и распорядительности по хозяйству. Тарбаган понимал, что хозяин из года в год обдуривал его, но протестовать не смел. Скрепя сердце вынужден был он мириться с незавидной судьбой; вечный страх оказаться без куска хлеба удерживал его от протеста.
Появление на плантациях будто полухмельного Ваньки Чемасова встревожило и насторожило Тарбагана, Почуяв неладное, он вертелся возле гармониста, опасливо поглядывая то на него, то на стоявшую рядом с ним весело посверкивающую глазами Любку, то на толпу выжидающе притихших поденщиков.
К табору подошли задержавшиеся на плантации мужики. Ванька Чемасов, тряхнув каштановыми кудрями, сказал:
— Теперь прошу слушать меня, братва. Прибыл я к вам неспроста. По срочному делу. Даже вот переодеться было недосуг. Спасибо, попутчик подвернулся — почтовый ямщик. Подбросил меня за трешку к вам в спешном порядке. А дело такое, друзья. Прежде всего такой вопрос: расчет с хозяина получили?
Ему хором, наперебой, ответили:
— Получили, два белых, третий — как снег.
— Получишь с нашего хозяина, разевай рот пошире.
— К покрову авось разочтется.
— Ясно. Понятно. Тише, ребята. К порядку,— сказал Ванька Чемасов.— Деньги, я думаю, не пропадут. Мы их выкрутим у этого живодера. Вырвем. Наша власть нас в обиду не даст. Это — раз. Во-вторых, предлагаю всем немедленно бросать к чертовой матери эту каторгу — и за мной: в совхоз. Я вас сам туда поведу. За каждую душу головой отвечаю. Почертомелили на этого ирода — хватит. С завтрашнего дня вы не батраки, не поденщики, а рабочий класс — кадры зернового совхоза! — торжественно объявил Чемасов.
Слух об организации зернового совхоза доходил до бобровских батраков и раньше. Но никто из них не знал, что это за предприятие и найдется ли там для них какая-нибудь работа. Наоборот, ходило немало темных слухов в степи о том, что в связи с организацией совхоза мужиков лишат земельных наделов, выселят из насиженных мест на бесплодные солончаки, а многих силой заставят работать в совхозе за грошовую плату. Об этом не раз
болтал и Тарбаган, ссылаясь на хозяина, который якобы передавал ему такие новости по большому секрету.
Сообщение Ваньки Чемасова о зерносовхозе не столько обрадовало, сколько насторожило большинство поденщиков.
В толпе послышались голоса:
— Совхоз — это дело хорошее, если подвоху нет.
— А какой может быть подвох? Это тебе не Лука Бобров.
— Погоди, не шуми. Дайте парня толком послушать,— прозвучал звонкий бабий голос.
— Тихо, тихо, друзья. К порядку. Я не кончил. Я сейчас все доложу,— сказал Ванька Чемасов, подняв запачканную мазутом руку.— Я прибыл сюда как доверенное лицо дирекции нового зерносовхоза. Меня в этом сам председатель рабочего комитета товарищ Канахин уполномочил. По душам поговорить с вами поручил. Так вот, слушайте. Зерносовхоз — это целая фабрика. К осени сорок тысяч га целины будет поднято в наших степях. На днях подойдут трактора, плюс другие там всякие машины, а рабочих в совхозе — раз, два и обчелся. С кадрами — беда. Людей не хватает. И каждому из вас там найдется работа. Не только работа, но и жилье. Не чета вот этим земляным балаганам и шалашам. Там в степи шатры — как дворцы, и у каждого рабочего отдельная койка с казенной постелью. Это — пока, до осени. А к зиме на центральной усадьбе целый городок вырастет. Дома — один к одному, под тесовой или черепичной крышей. Видели, какое дело выходит? Голова кружится!
— Ну, ты ври, да не завирайся. Откуда взяться к зиме домам в чистом поле? — крикнул Тарбаган.
— Дома мы построим сами. Саманов набьем. Лес подвезут. Словом, будет полный порядок. В шатрах зимовать не будем. Головой ручаюсь. Стройка горячая. Для всех дело найдется. Позарез там нужны плотники и печники, землекопы и саманщики, гуртоправы и возчики, сторожа и поварихи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71