С хозяином дома он почти не встречался. Поднявшись чуть свет, уходил в мастерские. Возвратившись с работы, закрывался у себя на крючок и дотемна, безмолвный и сгорбленный, отсиживался у окна.
А ночами, когда наглухо закрывались на железные болты дубовые ставни, подобно зверю в неволе, лихорадочно сновал он из угла в угол или садился на кровать, брал почтовую бумагу и, поджав босые ноги, писал косым и мелким рассыпчатым почерком:
«Маша! Милая!Опять пишу и опять не знаю — когда и куда отправлю я это письмо. Может быть, давно закрыт «Ша нуар», арестован полицией за долги ваш дядюшка, и средь неживого блеска неоновых реклам в фешенебельных кварталах Харбина почтальон не найдет уже вашего имени... Я прошу извинить мне эти злые догадки. Но что ж поделаешь, когда везде и всюду преследует нас безнадежная мгла, безучастное небо, чужой мир. Знаете ли вы, откуда пишу я вам это письмо? Да и знаю ли я сам — откуда?
...Комната с низким бревенчатым потолком. Веер семейных фотографий в простенке. Легкое трепетание кружевных занавесок в настежь распахнутых створчатых окнах. Веселая игра солнечных бликов на крашенном охрой полу. Сложный, нежнейший аромат омытых озорным грозовым дождем кустов жимолости, черемухи и сирени, разросшихся в палисаднике. Тишина. Покой.
Ах, какой первобытный покой в этом старинном, переходящем из рода в род доме! Как хорошо было после нелегкой, но веселой работы в степи, залитой потоками тепла и света, вернуться в сумерках в этот дом, в его тихую горницу, неярко озаренную шафранно-желтым огоньком семилинейной керосиновой лампы, где дремотно скрипят под ногами старые половицы. Как хорошо лежать на прадедовской софе, смотреть на тускло поблескивающий на стене эфес родительской сабли, старомодный парадный мундир с позументом и нарукавниками. И, глядя на все эти атрибуты былой доблести казака, мечтать, засыпая, о дальних походах, о битвах и сечах, написанных нам на роду...
Я пишу вам глубокой ночью.Лимонный свет керосиновой лампешки чуть внятно мерцает над головой. И такая за окнами тишина, что, кажется, слышно, как опадают в саду кленовые листья. Я, почти не дыша, ревниво прислушиваюсь к каждому звуку, и чуть заскребется где-нибудь мышь — у меня холодеют руки. Непонятный и дикий, неоправданный страх преследует меня здесь каждую ночь. Откуда же он, этот мистический ужас? Скажите, чего страшиться мне в краю, который называем мы нашей родиной, о котором мечтали мы с вами, Мари, в том далеком, отравленном кокаином и морфием «Ша нуаре»?
Полночь.Точно захлебываясь, прокуковала в смежной комнате двенадцать раз кукушка. Я слушал ее не дыша — даже бой старинных часов напомнил мне о былом, о предпраздничной тишине родительского дома, о его безмятежном покое...
25 августаЯ проснулся, разбуженный оглушительным грохотом канонады, в четвертом часу утра. Казалось, огненные ракеты сотрясают весь дом: ходуном ходили вековые стены, трещали готовые рухнуть потолки. Окоченевший, в ознобе, с холодным потом на лбу, долго сидел в ожидании страшного рокового взрыва и был, наверное, страшен. Потом, придя в себя, понял, что галлюцинация эта вызвана колонной промаршировавших мимо только что полученных зерносовхозом тракторов.
Не сплю.Скоро рассвет, и надо будет напяливать на себя промасленный, грубый и грязный, опротивевший мне комбинезон, идти в мастерские, становиться к станку, притворяться этаким энтузиастом, или, как здесь говорят, ударником. Впрочем, фанатизм большевиков поражает. Утопические идеи социализма поработили все молодое поколение. Если бы видели вы, как жадны и неутомимы они в работе, как азартно набрасываются они на каждую новую машину, с какой поразительной настойчивостью изучают каждую техническую деталь!..
Гудок! Пора в мастерские.Открываются ставни. Слава богу — рассвет. Родимая, как и прежде, встает за окном овеянная осенним туманом степь. Дымятся остуженные озера. И только пронзительный рев сирены да гулкие залпы газующих на обкатке тракторов терзают на клочья эту древнюю и священную тишину степного рассвета.
Нет былого покоя, Мария!28 августаМашенька! Маша!Сегодня ночью был у меня Бобров и с ним — инженер Стрельников, тоже не менее зловещая и роковая (для меня) фигура. Пришли они во втором часу ночи.
Я сидел на постели в одном белье. Напуганный стуком в дверь, второпях я так вывернул фитиль в лампе, что она, кроваво дымясь, коптила стекло, но ни «гости», ни я не замечали этого. Кончилось все это глупым, но страшным для меня в такую минуту фарсом.
За время моей работы в мастерских я не вывел из строя ни одного трактора, ни одной машины. У меня не хватает сил. У меня опускаются руки. Я чувствую, что малейший неверный жест будет разоблачен тотчас же. Я не смею смотреть в глаза рабочим. Я опасаюсь встречи с директором... Но я знаю и то, что медлить больше нельзя, что, не подчинись я Боброву, он убьет меня, как трусливого пса, убьет вот здесь же, в кровати, при таком же кровавом пламени лампы, в такую же вот шальную ночь...
— Если, полковник, в ближайшее время не навредишь — я тебя мигом на небеси отправлю, там за меня, грешного, помолишься! — сказал он мне сквозь зубы.
Сейчас они ушли. Опять я один. И опять тишина. Чуть внятный лепет разбуженных предрассветным залетным ветром деревьев в кленовом садике. Дремотное верещание сверчка в запечье.
Покой!Но как страшен этот покой, Мария!5 сентябряМожет быть, это и скучно, но, умоляю, выслушайте меня, Вчера было первое боевое крещение. Я дал заведомо неверный расчет по фрезеровке одной детали. Деталь эта называется средним валиком коробки скоростей. Вместо тридцати пяти миллиметров в диаметре я распорядился давать тридцать шесть. За смену мы дали девятнадцать таких деталей. Инженер С. взглядом одобрил мой почин и крепко пожал мне руку. Но, вернувшись домой, я до рассвета не сомкнул воспаленных глаз. Всю ночь гулко гудел сад, рокотала под ураганом железная крыша, хлопали сорванные с шарниров ставни. И всю ночь, коченея от страха, ждал я стука в дверь, сурового, обличительного окрика. Я ждал, что за мной придут люди, уличившие меня во вредительстве...
В эту ночь я не в силах был даже писать вам, Мария.Перед строгим суздальским ликом спасителя я зажег почерневший огарок и пробовал молиться. Но ни полузабытые псалмы и молитвы, ни думы о вас — ничто не рассеяло лютого страха, пока не затих ураган на рассвете, пока не глянуло в окна заголубевшее, умытое ливнем утро.
А в полдень близ мастерских меня окликнул директор. Подойдя ко мне, он посмотрел на меня в упор необычайно светлыми, проникновенными глазами. Он, должно быть, впервые видел меня — я понял это по проницательному взгляду, по смущенной, мгновенно вспорхнувшей с его лица улыбке. Секунды две-три стояли мы друг против друга молча. Я растерялся. Но он протянул мне руку и, осуждающе качнув головой, сказал:
— Нечисто работаете, товарищ механик!..
— Виноват. Расчеты неверные поставил, товарищ директор. Всего только на один миллиметр...— поражаясь своему спокойствию и натуральности голоса, начал длинно оправдываться я.
Он терпеливо выслушал меня. Но в пытливых глазах его заметил я недоверие, скрытую приглядку.
— Отлично,— сказал он, прощаясь,— Я непременно загляну вечерком в мастерские. Но имейте в виду, что брак в следующий раз будет списан на вас. Пока же ограничиваюсь выговором...— закончил он и так вдруг холодно посмотрел на меня, что я побагровел и потупился.
Потом, глядя ему вслед, я думал, что с такими людьми в открытую, лицом к лицу, не сразишься — их можно уничтожить только из-за угла и только в затылок!
22 сентября
Как я завидую этому человеку!
Да. Да. Да. Это настоящий, хоть и обреченный на гибель, но злобный и страшный враг большевиков. Втайне предчувствуя свой бесславный конец, он отлично владеет собой, делает вид перед нами, что отнюдь не сомневается в успехе задуманного им предприятия. Он совсем не похож на тех кулаков, о которых знаем мы с вами из советских книг и советской прессы. Он ничуть не пытается, как выражаются правые оппозиционеры, «врастать в социализм» и цинично, в открытую бравирует своими социальными «пороками».
— Кулак! — с каким-то восторженным изумлением говорит он о себе.— Эксплуататор! Сотни людей на меня, слава богу, работали — имел таковую власть! И на большевиков до поры до времени не обижался, на мировую ладили. Советскую казну через свои табаки валютой снабжал... Да шабаш, расходятся пути наши. Другой, лихой маршрут надобно мне выбирать!..— заявил он на днях районному коммунисту.
Неведомо как, но он уже знает о готовящихся репрессиях против людей его класса и потому неравную, страшную затевает игру...
Пятница (без даты)Всю прошлую ночь совещались в доме Боброва.Па этот раз, слава богу, без карт, без вина, без истерик. Он был краток в словах, скуп в откровениях и, как всегда, суров. Итак, окончательно решился вопрос о вооруженном выступлении, намеченном на весну будущего года. Надо признать, что ежели и дальнейший ход событий будет развиваться в плане еще более обостренных социальных осложнений в стране, то обстановка для внутреннего мятежа создастся именно к началу весны крайне благоприятная. Оказывается, у зажиточной части линейного и оренбургского казачества, у белых сподвижников трех казачьих атаманов Сибирского войска — Калмыкова, Анненкова, Дутова — сохранилось замурованное со времен Колчака холодное и огнестрельное оружие. Сбережены казачьи шашки и японские шпаги, винтовки английского и французского образца, а кое-где даже и добротные мундиры союзников.
Кого из нас не вдохновит, не увлечет эта игра? Вчера, слушая взволнованно-отрывочную речь Боброва, я впервые за последние годы на мгновение вновь почувствовал
себя молодым, сильным, отлично подтянутым офицером, и чуть подрагивали и горели у меня от напряжения икры, точно сидел я не на дрянненьком стуле, а в новом, слегка поскрипывающем седле, готовый обнажить клинок и ринуться в атаку...
Сумею ли я прорваться сквозь этот последний фронт?5 октябряДождь.Вторые сутки, мелкий и мглистый, дымится он над неприглядно-пустынной степью, и студеное дыхание осени оставляет на окнах обильный, в бисерных накрапах, пот. Блеклые, немощно желтеют в саду последние астры. Тяжелей и глуше шумит теперь медлительно опадающий наземь кленовый лист. Тупо ноют простуженные в давнишних походах ноги. Странный, печальный звон в ушах...
Осень.Медленно умирает над пепельной степью серый, тусклый денек. Непогодь. Свист раздетой ветрами осени. Пью противную теплую водку. Недозрелые помидоры, протухшие огурцы, разварная картошка — закуска и... такая тоска!
Пью.Мокрая, вся в репьях, собака, сидя посреди улицы, поднимает* в небо тупую морду и робко, точно позевывая, принимается выть.
Темнеет.Мелкий, как сквозь частое сито, осенний дождь сыплет и сыплет за окном. Вспоминается Бунин:Что ж! Камин затоплю, буду пить... Хорошо бы собаку купить.
Может, лучше уйти в монастырь и молиться у темных притворов? Или, может, совсем не молиться, а эту же песенку петь?.. Ах, коня бы, коня бы мне сейчас строевого! Да казачье седло с тороками, с переметной сумой! Да клинок наголо — и в атаку в конном строю!»
Приписка на полях«Сегодня перечел невеселую свою исповедь и долго сидел у раскрытой лежанки в раздумье: не запустить ли этот сверток земных страстей в огонь? Однако сделать это почему-то не решился — не поднялась рука. Запал прошел. И, как истинно русский интеллигент, я потом
жалею, что не подчинил чувства разуму... Впрочем, не все ли равно? Иногда охватывает такое равнодушие, что становится совершенно безразлично — друг ли раскроет эту тетрадь, недруг ли. Страшны такие минуты, Маша!
Но не выдумал ли и вас я, княжна? Были ли вы когда-нибудь рядом со мной? Мечтали ли вслух о родине, о медовых запахах степных трав, о мерцающих в знойные полдни в родимом краю озерах? Касался ли я своими губами ваших узких прелестных рук, ваших милых смуглых щек, пахнущих — как казалось мне — российским загаром? И на каком перекрестке сведет нас судьба, и сведет ли когда-либо?»
Густо исписанные вкривь и вкось разрозненные листки тетради упрятал Татарников под тонкими стельками просторных своих опойковых харбинских сапог.
И затем мало-помалу стал даже забывать об этих сокровенных своих записках, все прочнее и увереннее ступая по советской земле.
Шли дни. А между тем слухи о предстоящем переселении хуторов Белоградовского и Арлагуля не утихали. Прошел по степи хабар — молва, что в дело вмешался ВЦИК и будто бы сам Михаил Иванович Калинин распорядился по телеграфу об отмене противозаконных действий районных властей.
Тогда Нашатырь надоумил жителей обоих хуторов отправить в район совместную делегацию. Мир дружно согласился с звонарем, и делегация во главе с близнецами Куликовыми была отправлена в райцентр.
По пути в станицу ходоки решили прежде всего заглянуть в центральную усадьбу нового зерносовхоза, к директору совхоза Азарову. Азаров принял их так тепло и участливо, что ходоки вдруг стали подозрительно переглядываться, и никто из них не захотел докладывать первым о том, зачем они пришли. Когда же делегатам были поданы чай, сахар и брынза, они долго отнекивались от неожиданного угощения и втайне решили, что гостеприимен директор неспроста, что тут непременно готовят для них какой-то подвох, что дело их наверняка обречено на провал.
Словом, было не до чая. Правда, некоторые из хуторян, не дотронувшись до стаканов с чаем, все же украдкой сунули в карманы куска по три сахару, но к брынзе не прикоснулись. Подозрительно и хитро поглядывая на директора, мужики ждали, затаив дыхание, решающего его слова. Наконец близнецы Агафон и Ефим Куликовы, вскочив на ноги, немногословно и путано заявили о претензиях двух хуторов. Остальные ходоки вслед за своими главарями понемногу развязали языки и тоже заговорили наперебой.
Азаров внимательно выслушал их.
— Зря вы волнуетесь, дорогие друзья! Зря! Ни того, ни другого хутора переселять мы не будем. Вековой целины в этих степях хватит зерносовхозу и без вашей земли. Да и не только нашему — не одному десятку, если не сотням, новых зерносовхозов, которые — придет такое время — будут построены по велению партии в этом плодородном, но малообжитом пока крае. Так что слухи о переселении — чистейший вздор. Уверяю вас, дорогие товарищи. Это кулацкая провокация. Ни больше, ни меньше. Честно вам говорю,— весело заключил Азаров.
Сказано все это было таким тоном, что нельзя было усомниться в правдивости этих слов, в искренности директора. И ходоки, дружно отблагодарив Азарова, распрощавшись с ним за руку, покинули директорский кабинет в самом хорошем настроении.
Но совсем по-другому встретил их на другой день председатель райисполкома Старцев, В его полусумрачном от папиросного дыма кабинете оказался в ту пору и секретарь райкома Чукреев. Полулежа в ободранном дерматиновом кресле, секретарь райкома близоруко разглядывал какие-то бумаги и не сразу обратил внимание на появившихся в дверях ходоков. И только тогда, когда близнецы Куликовы снова, как и в кабинете Азарова, перебивая друг друга, заговорили о цели своего визита к председателю райисполкома, встрепенувшийся Чукреев, недоверчиво приглядевшись к ходокам, прервал невразумительные речи Куликовых.
— Стоп, братцы. Говори кто-нибудь один, толковее и покороче,— сказал Чукреев.
— Это во-первых,— в тон Чукрееву продолжал председатель райисполкома.— А во-вторых, насколько мне стало известно, гражданин, присутствующий среди вас,— он указал кивком на Филарета Нашатыря,— лишен права голоса. Поэтому я вынужден попросить его удалиться из кабинета.
Среди делегатов произошло некоторое замешательство. Нашатырь неловко переминался с ноги на ногу, и виноватая улыбка на мгновение озарила его загорелое, испещренное морщинами лицо. Кто-то из ходоков, открыв дверь, требовательно шепнул Нашатырю: «Давай, давай, выходи. Постой за дверью, раз велят!» И Нашатырь, пятясь, вышел из кабинета.
Чукреев, отложив в сторону свои бумаги, сказал, глядя на близнецов Куликовых:
— Итак, продолжайте. Мы слушаем.
— Разрешите...— начал Ефим Куликов.— Мир наш в расстройстве. Земля у нас не первый год обрабатывается. Земля, обжитая и нами, и отцами нашими. Так что переселяться с нее не к лицу.
— Не к лицу,— бодро подтвердил вслед за братом Агафон Куликов.
— Эк ведь вы какие, поглядишь на вас, шустрые,— насмешливо сказал Чукреев.
— Кулаки — не дураки: знают, кого в свои ходоки выбирать,— таким же насмешливым тоном сказал вслед за Чукреевым и предрайисполкома Старцев.
— Вот именно. Сразу видно, в чью дудочку они дуют. Смотрите-ка, переселение им не к лицу! Это кому же, позвольте вас спросить, не к лицу? — сказал, быстро вставая с кресла, Чукреев.
— Нам. Мужикам. Хуторянам,— один за другим по-вторяя одни и те же слова, сказали братья Куликовы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71
А ночами, когда наглухо закрывались на железные болты дубовые ставни, подобно зверю в неволе, лихорадочно сновал он из угла в угол или садился на кровать, брал почтовую бумагу и, поджав босые ноги, писал косым и мелким рассыпчатым почерком:
«Маша! Милая!Опять пишу и опять не знаю — когда и куда отправлю я это письмо. Может быть, давно закрыт «Ша нуар», арестован полицией за долги ваш дядюшка, и средь неживого блеска неоновых реклам в фешенебельных кварталах Харбина почтальон не найдет уже вашего имени... Я прошу извинить мне эти злые догадки. Но что ж поделаешь, когда везде и всюду преследует нас безнадежная мгла, безучастное небо, чужой мир. Знаете ли вы, откуда пишу я вам это письмо? Да и знаю ли я сам — откуда?
...Комната с низким бревенчатым потолком. Веер семейных фотографий в простенке. Легкое трепетание кружевных занавесок в настежь распахнутых створчатых окнах. Веселая игра солнечных бликов на крашенном охрой полу. Сложный, нежнейший аромат омытых озорным грозовым дождем кустов жимолости, черемухи и сирени, разросшихся в палисаднике. Тишина. Покой.
Ах, какой первобытный покой в этом старинном, переходящем из рода в род доме! Как хорошо было после нелегкой, но веселой работы в степи, залитой потоками тепла и света, вернуться в сумерках в этот дом, в его тихую горницу, неярко озаренную шафранно-желтым огоньком семилинейной керосиновой лампы, где дремотно скрипят под ногами старые половицы. Как хорошо лежать на прадедовской софе, смотреть на тускло поблескивающий на стене эфес родительской сабли, старомодный парадный мундир с позументом и нарукавниками. И, глядя на все эти атрибуты былой доблести казака, мечтать, засыпая, о дальних походах, о битвах и сечах, написанных нам на роду...
Я пишу вам глубокой ночью.Лимонный свет керосиновой лампешки чуть внятно мерцает над головой. И такая за окнами тишина, что, кажется, слышно, как опадают в саду кленовые листья. Я, почти не дыша, ревниво прислушиваюсь к каждому звуку, и чуть заскребется где-нибудь мышь — у меня холодеют руки. Непонятный и дикий, неоправданный страх преследует меня здесь каждую ночь. Откуда же он, этот мистический ужас? Скажите, чего страшиться мне в краю, который называем мы нашей родиной, о котором мечтали мы с вами, Мари, в том далеком, отравленном кокаином и морфием «Ша нуаре»?
Полночь.Точно захлебываясь, прокуковала в смежной комнате двенадцать раз кукушка. Я слушал ее не дыша — даже бой старинных часов напомнил мне о былом, о предпраздничной тишине родительского дома, о его безмятежном покое...
25 августаЯ проснулся, разбуженный оглушительным грохотом канонады, в четвертом часу утра. Казалось, огненные ракеты сотрясают весь дом: ходуном ходили вековые стены, трещали готовые рухнуть потолки. Окоченевший, в ознобе, с холодным потом на лбу, долго сидел в ожидании страшного рокового взрыва и был, наверное, страшен. Потом, придя в себя, понял, что галлюцинация эта вызвана колонной промаршировавших мимо только что полученных зерносовхозом тракторов.
Не сплю.Скоро рассвет, и надо будет напяливать на себя промасленный, грубый и грязный, опротивевший мне комбинезон, идти в мастерские, становиться к станку, притворяться этаким энтузиастом, или, как здесь говорят, ударником. Впрочем, фанатизм большевиков поражает. Утопические идеи социализма поработили все молодое поколение. Если бы видели вы, как жадны и неутомимы они в работе, как азартно набрасываются они на каждую новую машину, с какой поразительной настойчивостью изучают каждую техническую деталь!..
Гудок! Пора в мастерские.Открываются ставни. Слава богу — рассвет. Родимая, как и прежде, встает за окном овеянная осенним туманом степь. Дымятся остуженные озера. И только пронзительный рев сирены да гулкие залпы газующих на обкатке тракторов терзают на клочья эту древнюю и священную тишину степного рассвета.
Нет былого покоя, Мария!28 августаМашенька! Маша!Сегодня ночью был у меня Бобров и с ним — инженер Стрельников, тоже не менее зловещая и роковая (для меня) фигура. Пришли они во втором часу ночи.
Я сидел на постели в одном белье. Напуганный стуком в дверь, второпях я так вывернул фитиль в лампе, что она, кроваво дымясь, коптила стекло, но ни «гости», ни я не замечали этого. Кончилось все это глупым, но страшным для меня в такую минуту фарсом.
За время моей работы в мастерских я не вывел из строя ни одного трактора, ни одной машины. У меня не хватает сил. У меня опускаются руки. Я чувствую, что малейший неверный жест будет разоблачен тотчас же. Я не смею смотреть в глаза рабочим. Я опасаюсь встречи с директором... Но я знаю и то, что медлить больше нельзя, что, не подчинись я Боброву, он убьет меня, как трусливого пса, убьет вот здесь же, в кровати, при таком же кровавом пламени лампы, в такую же вот шальную ночь...
— Если, полковник, в ближайшее время не навредишь — я тебя мигом на небеси отправлю, там за меня, грешного, помолишься! — сказал он мне сквозь зубы.
Сейчас они ушли. Опять я один. И опять тишина. Чуть внятный лепет разбуженных предрассветным залетным ветром деревьев в кленовом садике. Дремотное верещание сверчка в запечье.
Покой!Но как страшен этот покой, Мария!5 сентябряМожет быть, это и скучно, но, умоляю, выслушайте меня, Вчера было первое боевое крещение. Я дал заведомо неверный расчет по фрезеровке одной детали. Деталь эта называется средним валиком коробки скоростей. Вместо тридцати пяти миллиметров в диаметре я распорядился давать тридцать шесть. За смену мы дали девятнадцать таких деталей. Инженер С. взглядом одобрил мой почин и крепко пожал мне руку. Но, вернувшись домой, я до рассвета не сомкнул воспаленных глаз. Всю ночь гулко гудел сад, рокотала под ураганом железная крыша, хлопали сорванные с шарниров ставни. И всю ночь, коченея от страха, ждал я стука в дверь, сурового, обличительного окрика. Я ждал, что за мной придут люди, уличившие меня во вредительстве...
В эту ночь я не в силах был даже писать вам, Мария.Перед строгим суздальским ликом спасителя я зажег почерневший огарок и пробовал молиться. Но ни полузабытые псалмы и молитвы, ни думы о вас — ничто не рассеяло лютого страха, пока не затих ураган на рассвете, пока не глянуло в окна заголубевшее, умытое ливнем утро.
А в полдень близ мастерских меня окликнул директор. Подойдя ко мне, он посмотрел на меня в упор необычайно светлыми, проникновенными глазами. Он, должно быть, впервые видел меня — я понял это по проницательному взгляду, по смущенной, мгновенно вспорхнувшей с его лица улыбке. Секунды две-три стояли мы друг против друга молча. Я растерялся. Но он протянул мне руку и, осуждающе качнув головой, сказал:
— Нечисто работаете, товарищ механик!..
— Виноват. Расчеты неверные поставил, товарищ директор. Всего только на один миллиметр...— поражаясь своему спокойствию и натуральности голоса, начал длинно оправдываться я.
Он терпеливо выслушал меня. Но в пытливых глазах его заметил я недоверие, скрытую приглядку.
— Отлично,— сказал он, прощаясь,— Я непременно загляну вечерком в мастерские. Но имейте в виду, что брак в следующий раз будет списан на вас. Пока же ограничиваюсь выговором...— закончил он и так вдруг холодно посмотрел на меня, что я побагровел и потупился.
Потом, глядя ему вслед, я думал, что с такими людьми в открытую, лицом к лицу, не сразишься — их можно уничтожить только из-за угла и только в затылок!
22 сентября
Как я завидую этому человеку!
Да. Да. Да. Это настоящий, хоть и обреченный на гибель, но злобный и страшный враг большевиков. Втайне предчувствуя свой бесславный конец, он отлично владеет собой, делает вид перед нами, что отнюдь не сомневается в успехе задуманного им предприятия. Он совсем не похож на тех кулаков, о которых знаем мы с вами из советских книг и советской прессы. Он ничуть не пытается, как выражаются правые оппозиционеры, «врастать в социализм» и цинично, в открытую бравирует своими социальными «пороками».
— Кулак! — с каким-то восторженным изумлением говорит он о себе.— Эксплуататор! Сотни людей на меня, слава богу, работали — имел таковую власть! И на большевиков до поры до времени не обижался, на мировую ладили. Советскую казну через свои табаки валютой снабжал... Да шабаш, расходятся пути наши. Другой, лихой маршрут надобно мне выбирать!..— заявил он на днях районному коммунисту.
Неведомо как, но он уже знает о готовящихся репрессиях против людей его класса и потому неравную, страшную затевает игру...
Пятница (без даты)Всю прошлую ночь совещались в доме Боброва.Па этот раз, слава богу, без карт, без вина, без истерик. Он был краток в словах, скуп в откровениях и, как всегда, суров. Итак, окончательно решился вопрос о вооруженном выступлении, намеченном на весну будущего года. Надо признать, что ежели и дальнейший ход событий будет развиваться в плане еще более обостренных социальных осложнений в стране, то обстановка для внутреннего мятежа создастся именно к началу весны крайне благоприятная. Оказывается, у зажиточной части линейного и оренбургского казачества, у белых сподвижников трех казачьих атаманов Сибирского войска — Калмыкова, Анненкова, Дутова — сохранилось замурованное со времен Колчака холодное и огнестрельное оружие. Сбережены казачьи шашки и японские шпаги, винтовки английского и французского образца, а кое-где даже и добротные мундиры союзников.
Кого из нас не вдохновит, не увлечет эта игра? Вчера, слушая взволнованно-отрывочную речь Боброва, я впервые за последние годы на мгновение вновь почувствовал
себя молодым, сильным, отлично подтянутым офицером, и чуть подрагивали и горели у меня от напряжения икры, точно сидел я не на дрянненьком стуле, а в новом, слегка поскрипывающем седле, готовый обнажить клинок и ринуться в атаку...
Сумею ли я прорваться сквозь этот последний фронт?5 октябряДождь.Вторые сутки, мелкий и мглистый, дымится он над неприглядно-пустынной степью, и студеное дыхание осени оставляет на окнах обильный, в бисерных накрапах, пот. Блеклые, немощно желтеют в саду последние астры. Тяжелей и глуше шумит теперь медлительно опадающий наземь кленовый лист. Тупо ноют простуженные в давнишних походах ноги. Странный, печальный звон в ушах...
Осень.Медленно умирает над пепельной степью серый, тусклый денек. Непогодь. Свист раздетой ветрами осени. Пью противную теплую водку. Недозрелые помидоры, протухшие огурцы, разварная картошка — закуска и... такая тоска!
Пью.Мокрая, вся в репьях, собака, сидя посреди улицы, поднимает* в небо тупую морду и робко, точно позевывая, принимается выть.
Темнеет.Мелкий, как сквозь частое сито, осенний дождь сыплет и сыплет за окном. Вспоминается Бунин:Что ж! Камин затоплю, буду пить... Хорошо бы собаку купить.
Может, лучше уйти в монастырь и молиться у темных притворов? Или, может, совсем не молиться, а эту же песенку петь?.. Ах, коня бы, коня бы мне сейчас строевого! Да казачье седло с тороками, с переметной сумой! Да клинок наголо — и в атаку в конном строю!»
Приписка на полях«Сегодня перечел невеселую свою исповедь и долго сидел у раскрытой лежанки в раздумье: не запустить ли этот сверток земных страстей в огонь? Однако сделать это почему-то не решился — не поднялась рука. Запал прошел. И, как истинно русский интеллигент, я потом
жалею, что не подчинил чувства разуму... Впрочем, не все ли равно? Иногда охватывает такое равнодушие, что становится совершенно безразлично — друг ли раскроет эту тетрадь, недруг ли. Страшны такие минуты, Маша!
Но не выдумал ли и вас я, княжна? Были ли вы когда-нибудь рядом со мной? Мечтали ли вслух о родине, о медовых запахах степных трав, о мерцающих в знойные полдни в родимом краю озерах? Касался ли я своими губами ваших узких прелестных рук, ваших милых смуглых щек, пахнущих — как казалось мне — российским загаром? И на каком перекрестке сведет нас судьба, и сведет ли когда-либо?»
Густо исписанные вкривь и вкось разрозненные листки тетради упрятал Татарников под тонкими стельками просторных своих опойковых харбинских сапог.
И затем мало-помалу стал даже забывать об этих сокровенных своих записках, все прочнее и увереннее ступая по советской земле.
Шли дни. А между тем слухи о предстоящем переселении хуторов Белоградовского и Арлагуля не утихали. Прошел по степи хабар — молва, что в дело вмешался ВЦИК и будто бы сам Михаил Иванович Калинин распорядился по телеграфу об отмене противозаконных действий районных властей.
Тогда Нашатырь надоумил жителей обоих хуторов отправить в район совместную делегацию. Мир дружно согласился с звонарем, и делегация во главе с близнецами Куликовыми была отправлена в райцентр.
По пути в станицу ходоки решили прежде всего заглянуть в центральную усадьбу нового зерносовхоза, к директору совхоза Азарову. Азаров принял их так тепло и участливо, что ходоки вдруг стали подозрительно переглядываться, и никто из них не захотел докладывать первым о том, зачем они пришли. Когда же делегатам были поданы чай, сахар и брынза, они долго отнекивались от неожиданного угощения и втайне решили, что гостеприимен директор неспроста, что тут непременно готовят для них какой-то подвох, что дело их наверняка обречено на провал.
Словом, было не до чая. Правда, некоторые из хуторян, не дотронувшись до стаканов с чаем, все же украдкой сунули в карманы куска по три сахару, но к брынзе не прикоснулись. Подозрительно и хитро поглядывая на директора, мужики ждали, затаив дыхание, решающего его слова. Наконец близнецы Агафон и Ефим Куликовы, вскочив на ноги, немногословно и путано заявили о претензиях двух хуторов. Остальные ходоки вслед за своими главарями понемногу развязали языки и тоже заговорили наперебой.
Азаров внимательно выслушал их.
— Зря вы волнуетесь, дорогие друзья! Зря! Ни того, ни другого хутора переселять мы не будем. Вековой целины в этих степях хватит зерносовхозу и без вашей земли. Да и не только нашему — не одному десятку, если не сотням, новых зерносовхозов, которые — придет такое время — будут построены по велению партии в этом плодородном, но малообжитом пока крае. Так что слухи о переселении — чистейший вздор. Уверяю вас, дорогие товарищи. Это кулацкая провокация. Ни больше, ни меньше. Честно вам говорю,— весело заключил Азаров.
Сказано все это было таким тоном, что нельзя было усомниться в правдивости этих слов, в искренности директора. И ходоки, дружно отблагодарив Азарова, распрощавшись с ним за руку, покинули директорский кабинет в самом хорошем настроении.
Но совсем по-другому встретил их на другой день председатель райисполкома Старцев, В его полусумрачном от папиросного дыма кабинете оказался в ту пору и секретарь райкома Чукреев. Полулежа в ободранном дерматиновом кресле, секретарь райкома близоруко разглядывал какие-то бумаги и не сразу обратил внимание на появившихся в дверях ходоков. И только тогда, когда близнецы Куликовы снова, как и в кабинете Азарова, перебивая друг друга, заговорили о цели своего визита к председателю райисполкома, встрепенувшийся Чукреев, недоверчиво приглядевшись к ходокам, прервал невразумительные речи Куликовых.
— Стоп, братцы. Говори кто-нибудь один, толковее и покороче,— сказал Чукреев.
— Это во-первых,— в тон Чукрееву продолжал председатель райисполкома.— А во-вторых, насколько мне стало известно, гражданин, присутствующий среди вас,— он указал кивком на Филарета Нашатыря,— лишен права голоса. Поэтому я вынужден попросить его удалиться из кабинета.
Среди делегатов произошло некоторое замешательство. Нашатырь неловко переминался с ноги на ногу, и виноватая улыбка на мгновение озарила его загорелое, испещренное морщинами лицо. Кто-то из ходоков, открыв дверь, требовательно шепнул Нашатырю: «Давай, давай, выходи. Постой за дверью, раз велят!» И Нашатырь, пятясь, вышел из кабинета.
Чукреев, отложив в сторону свои бумаги, сказал, глядя на близнецов Куликовых:
— Итак, продолжайте. Мы слушаем.
— Разрешите...— начал Ефим Куликов.— Мир наш в расстройстве. Земля у нас не первый год обрабатывается. Земля, обжитая и нами, и отцами нашими. Так что переселяться с нее не к лицу.
— Не к лицу,— бодро подтвердил вслед за братом Агафон Куликов.
— Эк ведь вы какие, поглядишь на вас, шустрые,— насмешливо сказал Чукреев.
— Кулаки — не дураки: знают, кого в свои ходоки выбирать,— таким же насмешливым тоном сказал вслед за Чукреевым и предрайисполкома Старцев.
— Вот именно. Сразу видно, в чью дудочку они дуют. Смотрите-ка, переселение им не к лицу! Это кому же, позвольте вас спросить, не к лицу? — сказал, быстро вставая с кресла, Чукреев.
— Нам. Мужикам. Хуторянам,— один за другим по-вторяя одни и те же слова, сказали братья Куликовы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71