И в связи с этим выяснившимся уже в дороге обстоятельством Азарову на вторые сутки после выезда из Москвы пришлось распроститься с комфортабельным транссибирским экспрессом. Сделав остановку на одном из крупных железнодорожных узлов, где он обнаружил часть застрявших в тупиках грузов, адресованных зерносовхозу, Азаров потратил немало времени и усилий, чтобы вагоны и открытые платформы с грузом были прицеплены к одному из маршрутных поездов, следующих в сибирском направлении. По этим же причинам задержался он в Кунгуре, в Свердловске и в Кургане, где тоже пришлось браниться со станционным начальством, обращаться за помощью в областной и городской комитеты партии, проталкивая платформы с прицепным инвентарем и цистерны с горючим.
На девятые сутки после выезда из Москвы добрался наконец "Азаров до глухого полустанка Раздольного. Здесь директора должны были поджидать присланные за ним из районного центра лошади, на которых предстояло ему совершить стоверстное путешествие в глубь полупустынной, малообжитой степи — к месту организации зерносовхоза.
Измотанный бесконечными пересадками, усталый от пережитого в пути нервного напряжения, заметно постаревший и осунувшийся, Азаров покинул на глухом полустанке душный вагон.
Поезд после пятиминутной остановки ушел. Азаров стоял на пустынном, посыпанном светлым озерным песком перроне, любуясь бескрайней степью и маячившими вдали юртами казахских кочевников и чуть приметным на горизонте, призрачным, как мираж, караваном верблюдов.
Живительный степной воздух с горьковато-бражным ароматом ранних майских цветов и трав и необыкновенная тишина окрестной степи, щедро залитой потоками тепла и света, тотчас преобразили его.
Азарова ждали уже четвертые сутки. Ямщик — невзрачный с виду, как будто на всю жизнь запуганный мужичок с жиденькой выцветшей бороденкой клином,— подогнал пару бойких меринов местной породы, запряженных в легкие дрожки с ракитовым кузовом, обшитым по бортам полувытертой жеребячьей шкурой.
Азаров поздоровался с возницей, назвал себя. Уложив нехитрые дорожные пожитки в кузов дрожек, уселся и сам. Ямщик, ни слова не говоря, припугнул шустрых саврасых меринков приподнятым кнутовищем, и они, дружно тронув с места, резво затропотили по ровной и пыльной степной дороге.
— Далеко, отец, до райцентра-то? — пытаясь втянуть в разговор явно неразговорчивого ямщика, спросил Азаров.
— Не ахти. Сто двадцать верст.
— Вот так «не ахти»!
— Обыкновенное дело...
— А до окружного города сколько от вас?
— Через паром али бродом?
— Я уж не знаю, как вы тут ездите.
— Верст триста с гаком. Обыкновенное дело... Перебросившись с малоречивым ямщиком еще двумя-тремя фразами, Азаров решил пока не тревожить его расспросами. Удобно полуразвалясь в кузове, он то дремал, то, очнувшись, подолгу любовался степью. Проходили часы за часами. Но все та же пыльная проселочная дорога, вольнолюбиво петляя вокруг изредка попадавшихся в этих краях светлостволых березовых перелесков, текла и текла под колесами дрожек. Все так же безлюдно было в этом древнем царстве ковылей и непуганых птиц, одиноких придорожных курганов и застенчиво спрятавшихся в камыши озер. Извечные старожилы этих равнин — сурки, встав в круговой караул, строго оберегали обжитые ими пригорки. Подобно граду внезапно ударивших лучных стрел, проносились време-
нами стороной и мгновенно исчезали из глаз плотные стаи диких степных косуль — сайгаков. И молодые орлята, только что поднявшиеся на крыло, изнемогая от первого кругового полета над степью, храбро забирали все выше и выше вслед за громадным бронзовокрылым орлом, уводившим их в безоблачное, полыхавшее голубым огнем небо...
Было что-то богатырское, бесконечно древнее в сторожевом безмолвии этих равнин, в угрюмом молчании приземистых курганов, обремененных тяжким грузом времен, в медлительном полете орлов, царственно взиравших с подвластной им высоты на далекую, дремотно присмиревшую землю. И Азаров, глядя на землю, столетиями не тронутую ни горемычной русской сохой, ни азиатской мотыгой, ни бойким железным плугом, думал о нерастраченном плодородии, которое веками ревниво копила земля под упругим панцирным дерном целины, густо поросшей бессмертником и жестким, звенящим от ветра седым ковылем. И ничуть бы, казалось, не удивили в эту минуту Азарова три былинных богатыря, появись они на своих дремучих конях вблизи одного из окрестных курганов — современника ратных их подвигов во славу земли русской...
Часов через пять после выезда с полустанка молчаливый ямщик, круто свернув с дороги к озерцу с парой белых лебедей, плававших на средине, сказал, легко спрыгнув с козел:
— Лошадей пора подкормить, гражданин.
— Правильно. И коней время покормить, и нам с тобой, отец, не грех подкрепиться,— с живостью отозвался Азаров.
И пока ямщик отпрягал и пускал на подножный корм лошадей, Азаров, устроившись в тени под дрожками, добыл из рюкзака дорожные харчи: краюшку черствого серого хлеба, банку рыбных консервов и две золотистые луковки. Потом, лукаво покосившись на примостившегося в сторонке возницу, достал из рюкзака и поллитровку.
— Ну что же, земляк, трахнем, что ли, по посошку для знакомства? — предложил Азаров угрюмому ямщику.
— Кушайте на здоровье...
— А ты что же — не пьешь?
— Как не пить? Обыкновенное дело...
— Правильно. Ну, садись поближе.
И Азаров протянул спутнику наполненную до краев граненую стопку.
— Благодарствую. Вы бы сперва сами,— смущенно пробормотал ямщик, нерешительно придвигаясь, однако, поближе к Азарову.
— Держи, держи. Я себя тоже не обижу. Ямщик, рывком сдернув с головы потерявшую всякий
цвет и форму солдатскую фуражонку времен гражданской войны, провел тылом ладони по своим вяло ухмыльнувшимся губам и двумя негибкими пальцами бережно принял стопку с водкой из рук Азарова.
Отвернув с термоса алюминиевый колпачок и честно наполнив его вровень с краями, Азаров чокнулся с ямщиком.
— Ну, будем живы!
— Ваше здоровье! — сказал ямщик, выжидая, пока выпьет Азаров.
Но тот не заставил ждать себя, и ямщик, вздохнув, последовал его примеру. Выпив, он утер губы обтрепанным рукавом грубошерстной рубахи, но закусывать не стал. Только когда выпили по второй, он осторожно взял с полевого стола луковицу и, закусив ею, с таким наслаждением крякнул, что Азаров понял: разговор, пожалуй, теперь состоится!
— Ты бы, отец, хоть сказал, как тебя зовут,— исподволь начал новую беседу Азаров.
Ямщик пренебрежительно отмахнулся:
— Насчет званья — лучше не спрашивай. Зовут меня — хуже некуды.
— Вот тебе раз! В русском языке худых имен нет.
— А вот для меня поп никудышное отыскал. Окрестил, варнак, с перепою — страм слушать!
— Ну и как все же? — спросил с любопытством Азаров.
— Фитой меня зовут. Не поверите? Обыкновенное дело...
— Фита? Имя довольно странное. Такого и в святцах, сдается, нет.
— По святцам-то, сказывают, и по метрикам я — Филарет. Тоже не мужицкое имя, но терпеть можно. А меня как сызмальства приучились домашние и деревенские ребятишки Фитой крестить, так я с этим званьем и до седых волос дожил. Ведь до чего доходило? — рас-словоохотился после третьей рюмки ямщик.— Я при старом режиме прошение на гербовой бумаге в высочай-
ший синод подавал. Нетель из-за этого дела продал — расходовался. Сами знаете прежние времена: то волостному письмоводителю три рубля, то отцу благочинному пятерку. Богом просил и епархию и синод перекрестить меня хоть в Кузьму на худой конец...
— На худой конец? Выходит, по-твоему, Кузьма тоже последнее имя? — придирчиво перебил ямщика Азаров.
— Не из царских. Обыкновенное дело...
— А я вот, к примеру, доволен, что меня Кузьмой окрестили. По-русски! — ошарашил Азаров смутившегося возницу и, смеясь, подал ему четвертую стопку.
— Да Фита — что! У меня есть прозвище почище,— с веселым отчаянием сказал ямщик. А выпив стопку и опять утерев губы рукавом, добавил: — По прозвищу я — Нашатырь. Моей фамилии на хуторе скрозь никто не знает. А спроси про Нашатыря — пожалуйста. Любой недоносок пальцем покажет. Обыкновенное дело...
— Да, тут тебе, отец, смотрю я, и в самом деле не повезло,— сказал с добродушной усмешкой Азаров.
— Хе! Это ишо не все про себя я расшифровал. Ведь я же, плюс на минус, к тому же лишенец!
— То есть как это лишенец?
— По закону. Как дважды два — четыре. Лишенный всех прав голоса.
— Позволь, ты из зажиточных?
— В том-то и дело, самой беднейшей нации. В одном кармане — вошь на аркане, в другом — блоха на цепи. Кругом — рубль двадцать. Кобыленку, правда, имею.
— Ничего не пойму. Тогда за что же тебя голоса лишили?
— А за культ.
— За какой культ?
— По первому разряду в сельсовете расписали как служителя церковного культа.
— Как попа, что ли?
— Как попова попутчика... Звонарем я при церкви числился. У меня и покойный родитель в этой должности всю жизнь состоял. Вот и меня, царство ему небесное, на беду с малых лет пристрастил к колокольному звону. Я на этих колоколах, как на духовой музыке, играл. Вот и доигрался...
— Значит, звонарь был? Только и всего?
— Звонарь — природный. Каюсь. Обыкновенное дело.
— Черт знает что такое! И только за это одно лишенец?
— Натурально, только за это. Вместе с попом Ипа-том под монастырь меня подвели.
— Да у вас Советская-то власть есть на хуторе?
— Все честь по форме. Даже милиционер завелся.
— Фокусы!.. Ну, а кроме вас с попом, еще кого-нибудь на вашем хуторе прав лишили? — забыв о еде, продолжал допытываться Азаров.
— Норовили было ишо одного нашего жителя вместе с нами отпеть. А он — не будь дурак — родовой крестовый домик хуторянам под школу дарственно отдал! Мало того, от всего движимого имущества в пользу общества пригрозил отречься. Ну его и помиловали. Даже благодарственную грамоту на гербовой бумаге посулили!
— Вот это номер! Кто же он, такой ловкий?
— Фамилии знаменитой — Окатов. Епифаном Ионычем величается. Мужик — с царем в голове!
— Не дурак, вижу. Определенно не дурак! — охотно согласился Азаров.
— Было время — тыщами ворочал играючи. Рогатым скотом промышлял. От перекупки шерсти и кож на степных ярмарках тоже в убытках не был. Словом, прасолом слыл — на славу.
— А теперь в бедняки записался? — спросил с ехидной усмешкой Азаров.
— Кровного сына по миру грозился пустить.
— Силен... Вы что, на каком-то диком острове, что ли, живете?
— Похоже на то. Хутор наш невелик. А вокруг — одна матушка-степь, как твой океян-море...
— И далеко от райцентра?
— Не рукой подать. Ну и не за горами.
— Все же примерно — сколько?
— Так себе. Верст сто. Не больше.
— Сто верст это у вас — так себе?
— Обыкновенное дело...
— Как же ты в ямщики из райцентра ко мне попал?
— Свояку под руку подвернулся. У него — грыжа. Уговорил подменить. Дело свойское — уважил.
Когда поллитровка была опорожнена, Азаров заметил, что охота к разговору так же быстро пошла на убыль у Нашатыря, как внезапно и стремительно она появилась. На все дальнейшие прямые и окольные вопросы
стал теперь отвечать ямщик все отрывочней, суше и уклончивее. Было очевидно, что он, трезвея, мрачнел, впадал в прежнюю замкнутость и ко всякому разговору не только выказывал явную неохоту, но и прямую подозрительность, близкую к враждебной настороженности. Позднее, когда повеселевшие после полуторачасового отдыха лошади снова дружно понесли легкие на ходу дрожки по пыльной степной дороге, Азаров, желая втянуть угрюмого Нашатыря в продолжение разговора, решил рассказать ему о строительстве первого в крае зернового совхоза. Но и к рассказу разговорчивого седока ямщик отнесся сперва безучастно, а потом и с нескрываемым недоверием. Азарову было ясно, что этому пришибленному бесчинством старику было уже немало надуто в уши всякого вздора и вражеской клеветы в связи со слухами о предстоящей организации совхоза.
— Рисковые люди! — не то удивленно, не то насмешливо сказал Нашатырь, выслушав рассказ Азарова.— Весь белый свет готовы перепахать...
— Придет время — перепашем.
— Пока солнце взойдет, роса очи выест...
— Это тебе Епифан Окатов подсказал?
— Своим умом живу. Обыкновенное дело...
— Вот этого я пока; батя, не вижу.
— Хлебнул бы с мое горького до слез — не то бы увидел! — озлобленно пробормотал Нашатырь, с яростью хлестнув кнутом по заплясавшей пристяжке.
— Что горя ты выхлебал в жизни полную чашу — это я знаю,— горячо подхватил Азаров.
— Знахари! — с презрением, граничащим с ненавистью, пробормотал Нашатырь и снова огрел кнутом пристяжку.
Азарову были понятны причины предельного озлобления Нашатыря, который в минуту такого вот душевного ожесточения презирал всех, кто приставал к нему с подобными разговорами. Но сам Нашатырь, видимо, худо разбирался в том сложном переплете, в который брала его несладкая жизнь. Смутное, неосознанное чувство классовой ненависти, обостряясь в нем, однолошадном мужике, выливалось в глухое озлобление против каждого, кто бередил его душу расспросами и советами.
Они долго ехали молча. В залитой потоками тепла и света степи стоял густой, медово-бражный аромат диких цветов и трав. Томительно-горек и нежен был запах придорожной голубой полыни — древней красы
степных равнин. Чуть начинали серебриться матовым блеском полуоперившиеся ковыли. И степь, как море в часы мертвой зыби, тяжело колыхалась.
Это была вековая целина, и Азаров, любуясь ею, не мог удержаться от вопроса:
— Хороша здесь, старина, земля?
— Земля — золотое дно.
— Да. Это верно — золотое дно. Только вот тебя, гляжу я, что-то не богато это дно-то озолотило...— Азаров опять невольно задел за живое Нашатыря.
— Обо мне разговор особый...
— Это тоже правильно. Тут — разговор особый... Перебирайся со своего хутора к нам в совхоз. Вот где золотое-то дно мы откроем, батя!
— Нет уж, благодарствую,— сказал Нашатырь, сердито заерзав на облучке и передернув опять без всякой нужды вожжами.— Я свое отбатрачил. Хватит.
— В советском хозяйстве батраков нет, а есть сельскохозяйственные рабочие. Это тебе не барская экономия! Для твоих лет и дело найдем посильное. А права твои, будь уверен, мы тебе воротим! — твердо посулил Азаров.
— Я не Епифан Ионыч Окатов. Мне это ни к чему...— равнодушно ответил Нашатырь.
— Ну, ты это брось, старик. Вот тебе-то они как раз и к чему. Теперь мы с тобой командовать Окатовым будем, а не он нами. Это ты запомни!
— Попробуйте...— сказал с усмешкой Нашатырь.
— Попробуем, отец. Попробуем,— многозначительно проговорил Азаров, скорее думая в эту минуту вслух, чем отвечая малодоверчивому вознице.
И они опять замолчали.
Уже вечерело. Неподвижные беркуты дремали на вершинах придорожных курганов. Печально пересвистывались кулики. И степная тишина на исходе погожего майского дня становилась физически ощутимой. Перед закатом показались наконец вдали неясные очертания вольно раскинувшегося в степном просторе селения, потонувшего в буйной зелени палисадников. То была старинная линейная казачья станица Светозаровская — центр глубинного степного района, на территории которого находилась центральная усадьба нового зерносовхоза.
Лошади, почуяв близость человеческого жилья, пошли веселее. Азаров, поглядывая на худую, черную от
загара, изборожденную глубокими морщинами шею Нашатыря, на пришибленно-сутуловатую его фигуру, думал: «Да, нелегкое дело — распахать вековые степи. Но все это еще полбеды. А вот поднять душевную целину народа к активному вторжению в жизнь — это уже дело, равное подвигу на поле боя. Бои в этих краях за новый порядок жизни предстоят нам, чую, жаркие. И даже ты, Нашатырь, вряд ли теперь отсидишься в тылу!»
И Нашатырь, будто догадавшись о размышлениях седока, вдруг оживился при виде станицы и, подогрев кнутом коренного, а вожжой — пристяжку, весело крикнул вдогонку рванувшимся коням:
— Ну, залетные! Не последний денек живем — выноси!
Ободренные этой показной ямщицкой удалью кони полетели, как вспорхнувшие под выстрелом птицы, не чуя уже ни жесткой грунтовой дороги, ни ощутимой доселе тяжести дрожек, чечетисто застучавших медными втулками.
В горнице с наглухо закрытыми на засовы ставнями, скудно освещенной десятилинейной лампой, сидели глубокой ночью Лука Бобров и Алексей Татарников за круглым столом, покрытым дореволюционной клеенкой, украшенной портретами царской четы и чад дома Романовых. Вперемежку с крепким, как смола, кирпичным чаем со сливками пили они лютую, цвета вяленых Табаков домашнюю настойку.
Побагровевший от крепкого чая и огнеподобной, как самогонный первач, водки, потный, похожий на палача в своей кумачовой шелковой косоворотке с настежь распахнутым воротом, обнажившим густо заросшую жестким волосом грудь, Лука Лукич, вплотную придвинувшись к захмелевшему гостю, вполголоса говорил:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71
На девятые сутки после выезда из Москвы добрался наконец "Азаров до глухого полустанка Раздольного. Здесь директора должны были поджидать присланные за ним из районного центра лошади, на которых предстояло ему совершить стоверстное путешествие в глубь полупустынной, малообжитой степи — к месту организации зерносовхоза.
Измотанный бесконечными пересадками, усталый от пережитого в пути нервного напряжения, заметно постаревший и осунувшийся, Азаров покинул на глухом полустанке душный вагон.
Поезд после пятиминутной остановки ушел. Азаров стоял на пустынном, посыпанном светлым озерным песком перроне, любуясь бескрайней степью и маячившими вдали юртами казахских кочевников и чуть приметным на горизонте, призрачным, как мираж, караваном верблюдов.
Живительный степной воздух с горьковато-бражным ароматом ранних майских цветов и трав и необыкновенная тишина окрестной степи, щедро залитой потоками тепла и света, тотчас преобразили его.
Азарова ждали уже четвертые сутки. Ямщик — невзрачный с виду, как будто на всю жизнь запуганный мужичок с жиденькой выцветшей бороденкой клином,— подогнал пару бойких меринов местной породы, запряженных в легкие дрожки с ракитовым кузовом, обшитым по бортам полувытертой жеребячьей шкурой.
Азаров поздоровался с возницей, назвал себя. Уложив нехитрые дорожные пожитки в кузов дрожек, уселся и сам. Ямщик, ни слова не говоря, припугнул шустрых саврасых меринков приподнятым кнутовищем, и они, дружно тронув с места, резво затропотили по ровной и пыльной степной дороге.
— Далеко, отец, до райцентра-то? — пытаясь втянуть в разговор явно неразговорчивого ямщика, спросил Азаров.
— Не ахти. Сто двадцать верст.
— Вот так «не ахти»!
— Обыкновенное дело...
— А до окружного города сколько от вас?
— Через паром али бродом?
— Я уж не знаю, как вы тут ездите.
— Верст триста с гаком. Обыкновенное дело... Перебросившись с малоречивым ямщиком еще двумя-тремя фразами, Азаров решил пока не тревожить его расспросами. Удобно полуразвалясь в кузове, он то дремал, то, очнувшись, подолгу любовался степью. Проходили часы за часами. Но все та же пыльная проселочная дорога, вольнолюбиво петляя вокруг изредка попадавшихся в этих краях светлостволых березовых перелесков, текла и текла под колесами дрожек. Все так же безлюдно было в этом древнем царстве ковылей и непуганых птиц, одиноких придорожных курганов и застенчиво спрятавшихся в камыши озер. Извечные старожилы этих равнин — сурки, встав в круговой караул, строго оберегали обжитые ими пригорки. Подобно граду внезапно ударивших лучных стрел, проносились време-
нами стороной и мгновенно исчезали из глаз плотные стаи диких степных косуль — сайгаков. И молодые орлята, только что поднявшиеся на крыло, изнемогая от первого кругового полета над степью, храбро забирали все выше и выше вслед за громадным бронзовокрылым орлом, уводившим их в безоблачное, полыхавшее голубым огнем небо...
Было что-то богатырское, бесконечно древнее в сторожевом безмолвии этих равнин, в угрюмом молчании приземистых курганов, обремененных тяжким грузом времен, в медлительном полете орлов, царственно взиравших с подвластной им высоты на далекую, дремотно присмиревшую землю. И Азаров, глядя на землю, столетиями не тронутую ни горемычной русской сохой, ни азиатской мотыгой, ни бойким железным плугом, думал о нерастраченном плодородии, которое веками ревниво копила земля под упругим панцирным дерном целины, густо поросшей бессмертником и жестким, звенящим от ветра седым ковылем. И ничуть бы, казалось, не удивили в эту минуту Азарова три былинных богатыря, появись они на своих дремучих конях вблизи одного из окрестных курганов — современника ратных их подвигов во славу земли русской...
Часов через пять после выезда с полустанка молчаливый ямщик, круто свернув с дороги к озерцу с парой белых лебедей, плававших на средине, сказал, легко спрыгнув с козел:
— Лошадей пора подкормить, гражданин.
— Правильно. И коней время покормить, и нам с тобой, отец, не грех подкрепиться,— с живостью отозвался Азаров.
И пока ямщик отпрягал и пускал на подножный корм лошадей, Азаров, устроившись в тени под дрожками, добыл из рюкзака дорожные харчи: краюшку черствого серого хлеба, банку рыбных консервов и две золотистые луковки. Потом, лукаво покосившись на примостившегося в сторонке возницу, достал из рюкзака и поллитровку.
— Ну что же, земляк, трахнем, что ли, по посошку для знакомства? — предложил Азаров угрюмому ямщику.
— Кушайте на здоровье...
— А ты что же — не пьешь?
— Как не пить? Обыкновенное дело...
— Правильно. Ну, садись поближе.
И Азаров протянул спутнику наполненную до краев граненую стопку.
— Благодарствую. Вы бы сперва сами,— смущенно пробормотал ямщик, нерешительно придвигаясь, однако, поближе к Азарову.
— Держи, держи. Я себя тоже не обижу. Ямщик, рывком сдернув с головы потерявшую всякий
цвет и форму солдатскую фуражонку времен гражданской войны, провел тылом ладони по своим вяло ухмыльнувшимся губам и двумя негибкими пальцами бережно принял стопку с водкой из рук Азарова.
Отвернув с термоса алюминиевый колпачок и честно наполнив его вровень с краями, Азаров чокнулся с ямщиком.
— Ну, будем живы!
— Ваше здоровье! — сказал ямщик, выжидая, пока выпьет Азаров.
Но тот не заставил ждать себя, и ямщик, вздохнув, последовал его примеру. Выпив, он утер губы обтрепанным рукавом грубошерстной рубахи, но закусывать не стал. Только когда выпили по второй, он осторожно взял с полевого стола луковицу и, закусив ею, с таким наслаждением крякнул, что Азаров понял: разговор, пожалуй, теперь состоится!
— Ты бы, отец, хоть сказал, как тебя зовут,— исподволь начал новую беседу Азаров.
Ямщик пренебрежительно отмахнулся:
— Насчет званья — лучше не спрашивай. Зовут меня — хуже некуды.
— Вот тебе раз! В русском языке худых имен нет.
— А вот для меня поп никудышное отыскал. Окрестил, варнак, с перепою — страм слушать!
— Ну и как все же? — спросил с любопытством Азаров.
— Фитой меня зовут. Не поверите? Обыкновенное дело...
— Фита? Имя довольно странное. Такого и в святцах, сдается, нет.
— По святцам-то, сказывают, и по метрикам я — Филарет. Тоже не мужицкое имя, но терпеть можно. А меня как сызмальства приучились домашние и деревенские ребятишки Фитой крестить, так я с этим званьем и до седых волос дожил. Ведь до чего доходило? — рас-словоохотился после третьей рюмки ямщик.— Я при старом режиме прошение на гербовой бумаге в высочай-
ший синод подавал. Нетель из-за этого дела продал — расходовался. Сами знаете прежние времена: то волостному письмоводителю три рубля, то отцу благочинному пятерку. Богом просил и епархию и синод перекрестить меня хоть в Кузьму на худой конец...
— На худой конец? Выходит, по-твоему, Кузьма тоже последнее имя? — придирчиво перебил ямщика Азаров.
— Не из царских. Обыкновенное дело...
— А я вот, к примеру, доволен, что меня Кузьмой окрестили. По-русски! — ошарашил Азаров смутившегося возницу и, смеясь, подал ему четвертую стопку.
— Да Фита — что! У меня есть прозвище почище,— с веселым отчаянием сказал ямщик. А выпив стопку и опять утерев губы рукавом, добавил: — По прозвищу я — Нашатырь. Моей фамилии на хуторе скрозь никто не знает. А спроси про Нашатыря — пожалуйста. Любой недоносок пальцем покажет. Обыкновенное дело...
— Да, тут тебе, отец, смотрю я, и в самом деле не повезло,— сказал с добродушной усмешкой Азаров.
— Хе! Это ишо не все про себя я расшифровал. Ведь я же, плюс на минус, к тому же лишенец!
— То есть как это лишенец?
— По закону. Как дважды два — четыре. Лишенный всех прав голоса.
— Позволь, ты из зажиточных?
— В том-то и дело, самой беднейшей нации. В одном кармане — вошь на аркане, в другом — блоха на цепи. Кругом — рубль двадцать. Кобыленку, правда, имею.
— Ничего не пойму. Тогда за что же тебя голоса лишили?
— А за культ.
— За какой культ?
— По первому разряду в сельсовете расписали как служителя церковного культа.
— Как попа, что ли?
— Как попова попутчика... Звонарем я при церкви числился. У меня и покойный родитель в этой должности всю жизнь состоял. Вот и меня, царство ему небесное, на беду с малых лет пристрастил к колокольному звону. Я на этих колоколах, как на духовой музыке, играл. Вот и доигрался...
— Значит, звонарь был? Только и всего?
— Звонарь — природный. Каюсь. Обыкновенное дело.
— Черт знает что такое! И только за это одно лишенец?
— Натурально, только за это. Вместе с попом Ипа-том под монастырь меня подвели.
— Да у вас Советская-то власть есть на хуторе?
— Все честь по форме. Даже милиционер завелся.
— Фокусы!.. Ну, а кроме вас с попом, еще кого-нибудь на вашем хуторе прав лишили? — забыв о еде, продолжал допытываться Азаров.
— Норовили было ишо одного нашего жителя вместе с нами отпеть. А он — не будь дурак — родовой крестовый домик хуторянам под школу дарственно отдал! Мало того, от всего движимого имущества в пользу общества пригрозил отречься. Ну его и помиловали. Даже благодарственную грамоту на гербовой бумаге посулили!
— Вот это номер! Кто же он, такой ловкий?
— Фамилии знаменитой — Окатов. Епифаном Ионычем величается. Мужик — с царем в голове!
— Не дурак, вижу. Определенно не дурак! — охотно согласился Азаров.
— Было время — тыщами ворочал играючи. Рогатым скотом промышлял. От перекупки шерсти и кож на степных ярмарках тоже в убытках не был. Словом, прасолом слыл — на славу.
— А теперь в бедняки записался? — спросил с ехидной усмешкой Азаров.
— Кровного сына по миру грозился пустить.
— Силен... Вы что, на каком-то диком острове, что ли, живете?
— Похоже на то. Хутор наш невелик. А вокруг — одна матушка-степь, как твой океян-море...
— И далеко от райцентра?
— Не рукой подать. Ну и не за горами.
— Все же примерно — сколько?
— Так себе. Верст сто. Не больше.
— Сто верст это у вас — так себе?
— Обыкновенное дело...
— Как же ты в ямщики из райцентра ко мне попал?
— Свояку под руку подвернулся. У него — грыжа. Уговорил подменить. Дело свойское — уважил.
Когда поллитровка была опорожнена, Азаров заметил, что охота к разговору так же быстро пошла на убыль у Нашатыря, как внезапно и стремительно она появилась. На все дальнейшие прямые и окольные вопросы
стал теперь отвечать ямщик все отрывочней, суше и уклончивее. Было очевидно, что он, трезвея, мрачнел, впадал в прежнюю замкнутость и ко всякому разговору не только выказывал явную неохоту, но и прямую подозрительность, близкую к враждебной настороженности. Позднее, когда повеселевшие после полуторачасового отдыха лошади снова дружно понесли легкие на ходу дрожки по пыльной степной дороге, Азаров, желая втянуть угрюмого Нашатыря в продолжение разговора, решил рассказать ему о строительстве первого в крае зернового совхоза. Но и к рассказу разговорчивого седока ямщик отнесся сперва безучастно, а потом и с нескрываемым недоверием. Азарову было ясно, что этому пришибленному бесчинством старику было уже немало надуто в уши всякого вздора и вражеской клеветы в связи со слухами о предстоящей организации совхоза.
— Рисковые люди! — не то удивленно, не то насмешливо сказал Нашатырь, выслушав рассказ Азарова.— Весь белый свет готовы перепахать...
— Придет время — перепашем.
— Пока солнце взойдет, роса очи выест...
— Это тебе Епифан Окатов подсказал?
— Своим умом живу. Обыкновенное дело...
— Вот этого я пока; батя, не вижу.
— Хлебнул бы с мое горького до слез — не то бы увидел! — озлобленно пробормотал Нашатырь, с яростью хлестнув кнутом по заплясавшей пристяжке.
— Что горя ты выхлебал в жизни полную чашу — это я знаю,— горячо подхватил Азаров.
— Знахари! — с презрением, граничащим с ненавистью, пробормотал Нашатырь и снова огрел кнутом пристяжку.
Азарову были понятны причины предельного озлобления Нашатыря, который в минуту такого вот душевного ожесточения презирал всех, кто приставал к нему с подобными разговорами. Но сам Нашатырь, видимо, худо разбирался в том сложном переплете, в который брала его несладкая жизнь. Смутное, неосознанное чувство классовой ненависти, обостряясь в нем, однолошадном мужике, выливалось в глухое озлобление против каждого, кто бередил его душу расспросами и советами.
Они долго ехали молча. В залитой потоками тепла и света степи стоял густой, медово-бражный аромат диких цветов и трав. Томительно-горек и нежен был запах придорожной голубой полыни — древней красы
степных равнин. Чуть начинали серебриться матовым блеском полуоперившиеся ковыли. И степь, как море в часы мертвой зыби, тяжело колыхалась.
Это была вековая целина, и Азаров, любуясь ею, не мог удержаться от вопроса:
— Хороша здесь, старина, земля?
— Земля — золотое дно.
— Да. Это верно — золотое дно. Только вот тебя, гляжу я, что-то не богато это дно-то озолотило...— Азаров опять невольно задел за живое Нашатыря.
— Обо мне разговор особый...
— Это тоже правильно. Тут — разговор особый... Перебирайся со своего хутора к нам в совхоз. Вот где золотое-то дно мы откроем, батя!
— Нет уж, благодарствую,— сказал Нашатырь, сердито заерзав на облучке и передернув опять без всякой нужды вожжами.— Я свое отбатрачил. Хватит.
— В советском хозяйстве батраков нет, а есть сельскохозяйственные рабочие. Это тебе не барская экономия! Для твоих лет и дело найдем посильное. А права твои, будь уверен, мы тебе воротим! — твердо посулил Азаров.
— Я не Епифан Ионыч Окатов. Мне это ни к чему...— равнодушно ответил Нашатырь.
— Ну, ты это брось, старик. Вот тебе-то они как раз и к чему. Теперь мы с тобой командовать Окатовым будем, а не он нами. Это ты запомни!
— Попробуйте...— сказал с усмешкой Нашатырь.
— Попробуем, отец. Попробуем,— многозначительно проговорил Азаров, скорее думая в эту минуту вслух, чем отвечая малодоверчивому вознице.
И они опять замолчали.
Уже вечерело. Неподвижные беркуты дремали на вершинах придорожных курганов. Печально пересвистывались кулики. И степная тишина на исходе погожего майского дня становилась физически ощутимой. Перед закатом показались наконец вдали неясные очертания вольно раскинувшегося в степном просторе селения, потонувшего в буйной зелени палисадников. То была старинная линейная казачья станица Светозаровская — центр глубинного степного района, на территории которого находилась центральная усадьба нового зерносовхоза.
Лошади, почуяв близость человеческого жилья, пошли веселее. Азаров, поглядывая на худую, черную от
загара, изборожденную глубокими морщинами шею Нашатыря, на пришибленно-сутуловатую его фигуру, думал: «Да, нелегкое дело — распахать вековые степи. Но все это еще полбеды. А вот поднять душевную целину народа к активному вторжению в жизнь — это уже дело, равное подвигу на поле боя. Бои в этих краях за новый порядок жизни предстоят нам, чую, жаркие. И даже ты, Нашатырь, вряд ли теперь отсидишься в тылу!»
И Нашатырь, будто догадавшись о размышлениях седока, вдруг оживился при виде станицы и, подогрев кнутом коренного, а вожжой — пристяжку, весело крикнул вдогонку рванувшимся коням:
— Ну, залетные! Не последний денек живем — выноси!
Ободренные этой показной ямщицкой удалью кони полетели, как вспорхнувшие под выстрелом птицы, не чуя уже ни жесткой грунтовой дороги, ни ощутимой доселе тяжести дрожек, чечетисто застучавших медными втулками.
В горнице с наглухо закрытыми на засовы ставнями, скудно освещенной десятилинейной лампой, сидели глубокой ночью Лука Бобров и Алексей Татарников за круглым столом, покрытым дореволюционной клеенкой, украшенной портретами царской четы и чад дома Романовых. Вперемежку с крепким, как смола, кирпичным чаем со сливками пили они лютую, цвета вяленых Табаков домашнюю настойку.
Побагровевший от крепкого чая и огнеподобной, как самогонный первач, водки, потный, похожий на палача в своей кумачовой шелковой косоворотке с настежь распахнутым воротом, обнажившим густо заросшую жестким волосом грудь, Лука Лукич, вплотную придвинувшись к захмелевшему гостю, вполголоса говорил:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71