уж не дрогнул ли его дом от удара молнии или землетрясения?
Сидя среди горшечных черепков, вывалившихся из ящика пузырьков и бутылок, Мирон Викулыч так свирепо чихал на весь дом, что не заметил даже показавшейся в дверях Арсентьевны.
— Будьте здоровы! — таким голосом проговорила Арсентьевна, что муж, ошарашенно взглянув на нее, вдруг перестал чихать.
— Благодарствую, матушка...— вполне серьезно и бодро откликнулся Мирон Викулыч. Опасливо поглядывая на жену, он проворно вскочил с пола, поддернул для порядка подштанники и смирно встал в сторону, поняв свое безусловно незавидное стратегическое положение. Арсентьевна стояла в дверях, полностью отрезав Мирону Викулычу выход из горницы. Створчатые окна, как назло, были заставлены чертовыми горшками с геранью. Стало быть, и выход на улицу, в случае острой нужды, через окно тоже был для него закрыт. Оставалось одно — готовиться к обороне. Старик ждал лобового удара.
«Словом, пиши пропало. Достукался... Дернули меня черти позариться на ее шкалик! Теперь держись. Таку мне ярмарку откроет — святых выноси!..» — мысленно рассуждал не без горечи Мирон Викулыч.
Секунды две-три стояли они молча, глядя один на другого.За окнами занимался уже погожий рассвет весеннего дня, и в горнице было светло и неприглядно от раскатившихся по полу дурацких аптекарских пузырьков, черепков разбитого вдребезги цветочного горшка, перемешанных с землей лепестков герани. Проснувшиеся в палисаднике воробьи лихо озоровали, и их щебет казался сейчас Мирону Викулычу таким неуместным и даже кощунственным, что он готов был запустить в них злополучными черепками. Только еще воробьиного песнопения не хватало!
Арсентьевна, посмотрев в упор на стоящего перед ней навытяжку мужа, перевела недобрый взгляд на пол, на валявшиеся жалкие останки роскошной герани и, ни слова не вымолвив, вышла с глубоким вздохом из горницы.
«Не иначе — за сковородником. Факт»,— решил Мирон, сделав несмелый шаг к двери. Он все еще не терял слабой надежды изловчиться и боком выскользнуть в дверь мимо вооружившейся старухи. Но не успел он об этом подумать, как в дверях снова появилась Арсентьевна. Вооружена она была на этот раз увесистым железным совком и мокрым полынным веником.
«Совсем хорошо. Не крестила она еще меня железным совком и не парила грязным веником!» — подумал Мирон Викулыч, невольно попятившись в тыл горницы.
Однако Арсентьевна принялась с присущей ей расторопностью молча и деловито подметать пол.Подметя чисто-начисто горницу, Арсентьевна столь же быстро и деловито накрыла комод чистой, вынутой из сундука гарусной скатертью, переставила на него с подоконника новый горшок с роскошной геранью. Потом,
несколько отступив от прибранного комода, придирчиво приглядывалась к нему, как бы стараясь проверить на глаз, на прежнем ли месте стояли поставленные ею вещи. И все это делала она с таким обидным и оскорбительным безразличием к присутствию мужа, словно его и не было в горнице.
Непонятно вела себя жена. Хуже того — коварно, загадочно. Бог ее знает, что у нее на уме?Арсентьевна, поправив на столе сбитую холщовую скатерть, не по летам стремительной и легкой походкой вышла из горницы.
Мирон Викулыч, озадаченный поведением своей супруги, продолжал стоять смирно, слушая суетливую возню Арсентьевны, звякающей в кухне посудой. Он не знал, что ему делать: прилечь ли с миром на кошомку, затеять ли наконец на свой страх и риск худой или добрый разговор с женой, или незаметно улизнуть от греха подальше из дому.
Но и тут не проявив должной решительности, Мирон Викулыч снова столкнулся лицом к лицу с женой и совсем опешил. Да и было, по правде сказать, отчего опешить: он увидел в руках вошедшей в горницу не в меру строгой и важной супруги тот самый роковой шкалик с водкой, из-за которого и натворил он столько бед.
Поставив шкалик на стол, Арсентьевна подала затем и закуску! румяную краюшку пшеничного хлеба и змалированную тарелку нежных, матово-белых груздей.
Мирон Викулыч наспех оделся.Накрыв на стол, Арсентьевна впервые за все это время подняла спокойные, ясные глаза на ошарашенного вконец Мирона и потом совсем запросто сказала:
— Ну, милости прошу к столу. Потчуйся...
— Покорно благодарны,— отозвался Мирон Викулыч.
— Благодарствовать после будешь. Угощайся.
— А с каких же таких радостей, матушка? — осмелился спросить Мирон Викулыч.
Ну ладно, ладно, не криви душой. Не наводи на грех ради воскресного праздника... Не знаю уж, отчего там — с горя ли, с радости ли тебя в комод потянуло, не в том суть. Потчуйся, если угощаю,— все тем же полустрогим тоном проговорила Арсентьевна.
— Не смею отказаться. Благодарствую, мать. Благодарствую...— бойко ответил заметно расхрабрившийся Мирон Викулыч и бочком подошел к столу.
Помедлив, как положено для приличия, он не спеша налил рюмку. Но, прежде чем выпить, снова помедлил. Затем поднял глаза на Арсентьевну и сказал, доверительно поведя рукою:
— Приглашаю, мать, за компанию. Не побрезгуй.
— Потчуйся сам. Не охотница,— отказалась старуха и присела к столу напротив Мирона Викулыча.
— Ну что ж, первую — за твое здоровье, матушка! — сказал Мирон Викулыч, поднимая рюмку.
— Спаси тебя бог. Одно могу сказать на это... «Все-таки она в сердцах на меня!» — подумал Мирон
Викулыч и лихо выпил первую рюмку. Затем, закусив похрустывающими на зубах груздиками, он налил вторую. Но пить не стал. Резковатым, несколько сердитым движением старик отставил рюмку и шкалик в сторону и, сложив на столе отяжелевшие руки, задумался. В голове у него слегка уже начинали шуметь золотые шмели, и умиротворяющее тепло растекалось по жилам. Хорошо! Полузакрыв на минуту веки, он как бы прислушивался к великой внутренней тишине, которую ощущал теперь всем своим покойно и мирно бьющимся сердцем. Приятен был старику этот необыкновенный душевный покой, впервые возникший в нем за последние суматошные дни и бессонные ночи. И бог весть, отчего вдруг хорошо у него стало на душе — от легкого ли опьянения после первой, с удовольствием выпитой рюмки водки, или от соседства мирно сидящей напротив жены. Но как бы там ни было, а чувствовал он себя необыкновенно хорошо, и его потянуло на откровенность. И, помолчав, пожевав губами, он наконец сказал, прямо, честно глядя в спокойные и ясные глаза жены:
— В обиде ты, мать, на меня. Понимаю.
— Ну, слава богу...
— Что слава богу?
— А то, что понимать на старости лет научился.
— Ну, как же не понимать. Живность-то вместе своим горбом наживали...— повел Мирон разговор напрямую.
— Выходит — вместе...— проговорила, согласно кивнув головой, Арсентьевна.
— А распорядился я ей в кой миг один.
— Выходит — один.
— А ты как думаешь, мне-то своего добра не жалко?
— Ох, не в этом дело, мужик,— откликнулась после некоторого раздумья со скорбным вздохом Арсентьевна.
- Нет, в этом все дело, мать,— возразил ей с упрямым ожесточением Мирон Викулыч.— На миру о том не скажу. А перед тобой как на духу покаюсь: жалко мне меринов. Смерть как жалко.
— Не в меринах дело! Время такое пришло, что нам с тобой о них жалеть не приходится...— строго и рассудительно сказала Арсентьевна.
— Во как! — воскликнул с трезвым изумлением старик.
— Да, не приходится...— повторила старуха, глядя куда-то в сторону.
— Непонятны мне твои речи, матушка.
— Чую, что непонятны. Доканчивай шкалик — скорее поймешь.
— А ты без шуток...
— Какие там шутки! Всерьез говорю. Допей поживей, что положено, да на боковую. Не двужильный. В такой заварухе тебя ненадолго хватит. Об отдыхе тоже надо думать. Так я своим бабьим умом рассуждаю. Крутое время настало. Все колесом. А нам с тобой надо бы ишо пожить...
— Надо бы, мать. Я помирать не собираюсь.
— И я не думаю. Не то время...
— Время бедовое. Как на пожаре — не знаешь, куда податься. Треснул наш хутор, как грецкий орех, надвое. Артель наша из голых рабочих рук: ни запрячь, ни по-ехать не на чем. Вот тут и выбирай, сударыня!
У нас с тобой выбор, старик, короткий. Век прожили — на чужое добро не зарились, а в такой час нам оно совсем ни к чему.
— Это ты о чем, мать? — не понял старик Арсенть-евны.
— Все о том самом, что достаток да сила Окатовых нам с тобой не с руки. А уж если пробил час для раздела, будем держаться за свою кровную сторону. Мы ведь с тобой не пропадем. С одной нетелью в отдел от покойных родителей пошли. А вот и дом своим трудом сколотили. И хозяйство и живность нажили. Не чужими руками жар загребали — свою силушку дожили... Так вот теперь и с артелью. Народ, я вижу, там подобрался один к одному — работники. С такой силой артельно любую гору можно перевернуть.
— Я тоже так определяю...— все больше и больше трезвел от рассудительных речей жены Мирон Викулыч.
— И правильно определил...— заметно оживляясь, подтвердила Арсентьевна.— Сейчас можно признаться. Таиться не стану. В душе я сразу была с тобой в артельных делах согласная и, благословясь, проводила с конями тогда тебя со двора. И не за меринов, не за плуг, не за бричку была я на тебя з кровной обиде, Мирон, хотя и мне нелегко было расставаться с таким имуществом. Нет, бог с ним, с добром. Живы будем — наживем, может статься, артельным трудом не это. Видно будет... А смертельно обидел ты меня тем, что пошел на такое дело, не спросясь моего совету. Выходит ты — в артель, а я — в сторону? Нет, извиняй, отец. Худо ли, бедно ли, а век прожили вместе. Давай же вместе и коротать его в новой жизни. Я на отшибе жить не хочу. Нитка тянется, говорят, за иглой. Сам знаешь. Сказывать тебе нечего.
Слушая строгую речь Арсентьевны, Мирон Викулыч испытывал такое волнение, что ни слова не мог вымолвить ей в ответ. Ни одного достойного слова не находил он, чтобы выразить то огромное, непривычно сложное чувство, которое овладело всем его существом и точно озарило душу теплым и ярким светом. Не отрывая своих блестевших, точно налитых слезами глаз от простого, строгого лица жены, он молча, беспокойно крутил пальцами и расплескивал стоявшую перед ним рюмку, забыв и о недопитой водке, и о недоеденных груздях. Он испытывал прилив такой нежности и благодарности к Ар-сентьевне, что это чувство, знакомое ему только в молодости, смущало его. И хотя ему очень хотелось встать и бережно обнять худые плечи своей подруги, сделать это он не решился.
— Ну допивай. Допивай, отец. Да приляг на часок. А мне пора корову доить. Пойду,— сказала Арсентьевна, взглянув с напускной строгостью на мужа, и вышла из горницы.
Оставшись один, Мирон Викулыч сидел за столом и как завороженный смотрел на порозовевшее от восхода, необыкновенно высокое, безмятежное небо, клочок которого он видел в окно. Воробьи, по-прежнему озоруя, буйно резвились в кустах акации.
Двое суток крутилась и гудела, как бубен, степь, обожженная суровым дыханием свирепого ледяного вихря. Пропитанный солью и ядовитым запахом солончака ве-
тер поднимал с далеких земных окраин снежные смерчи и грозно нес их в степь, казалось, лишенную всего живого. Кружились, порхали в воздухе сухие стебли и листья чернобыльника, и солнце, закрытое пепельным сумраком, зловеще и скупо просвечивало из холодной небесной мглы.
А в полночь, когда погасли по юртам жаркие семейные очаги, ударил вдруг с глухим мертвым гулом забес-новавшийся ледяной дождь. И поднялся тогда безысходный протяжный коровий рев, понеслось над степью пронзительное ржание кобылиц, точно напуганных налетом волчьей стаи. Сто буланых кобыл бая Наурбека, сбившись в кучу, прикрывали горячими и сильными телами беззащитных жеребят. Они закрывали своих детенышей так, как закрывали их всегда в часы опасности и несчастья. По дорогам, напрямик целиной, от аула к аулу вихрем мчалась крылатая весть — хабар. И всадники, привстав на стременах, растеряв на ветру свои малахаи, до крови разодрав удилами губы взбесившихся от скачки коней, задыхались на встречном ветру и летели из аула в аул, припадая к фигурным лукам седла. Подобно ястребам мчались они по степи, пронося сквозь ледяную мглу черную весть:
— Джут!
Высоко задрав опаленные стужей морды, лошади мчались, не чуя земли, напуганные этим кратким и резким, как свист плетей, словом.
— Джут!
Беркут, сорвавшись с кургана, вдруг замер в косом полете. Злобный порыв ветра ударил его по загудевшему крылу, и огромная птица, как камень, стремглав полетела вниз.
— Джут!
— Ой-бой! Вы слышите, люди? Вблизи Кокчетавских гор погибли от гололедицы табуны восемнадцати окрестных аулов!
— Джут!
Ледяной дождь зловеще и глухо барабанил по войлоку юрты. Вместе с дождем валил мокрый, тяжелый снег, и степь покрывалась ледяной коркой, наглухо закрывавшей травы прозрачным колпаком.
А на рассвете опустилась над степными просторами мертвая тишина. Умолкли отчаянно ревевшие ночью коровы. Не слышно было и конского ржания. Молчала и неживая, подернувшаяся гололедицей великая степная
равнина. Юрты кочевников походили на огромные глыбы льда, разбросанные штормовой непогодой в безбрежном море. Неподвижны были одетые в ледяные панцири редкие березы.
Сатанинская буря из ветра, дождя и снега затихла, завершившись самым страшным бедствием кочевого народа — гололедицей.
В степи стало тихо.На вершине кургана сидел ледяной беркут. Он сидел, подняв сломанное крыло, точно вглядываясь остекленевшими зрачками вослед исчезнувшему безумию ночи.
В эти дни члены сельхозартели «Интернационал» толклись во дворе Мирона Викулыча, перебрасывали без всякой нужды с места на место стасканное сюда со всех подворий нехитрое добро: вилы и лопаты, грабли и ржавые мотыги, тяпки и заступы. Мирон Викулыч перевез сюда с пашни свою сенокосилку. Она стояла посреди двора, вытянув подгнившее дышло и беспомощно распластав крылья таких же вальков. На ее беседке посменно ерзали ребятишки. Вокруг этой старой машины толклись и любопытные аульные пастухи и подпаски. Они недоверчиво ощупывали каждый зуб поднятой рамы, каждую шестеренку, точно впервые видели сенокосилку.
Отремонтированные бороны рядком стояли около повихнувшегося плетня. Рядом с боронами вытянулись в затылок, гуськом, приведенные в порядок однолемешные плуги.
Мирон Викулыч неустанно сновал по двору, стремясь найти какое-нибудь дело. Но делать было, в сущности, нечего. Весь артельный инвентарь, какой можно было отремонтировать, был приведен за эти дни в порядок, и артель была уже готова к выходу в поле. Однако подводы, посланные за семенами, до сих пор не возвращались, хотя по расчетам Мирона Викулыча им пора бы уж быть обратно. Не вернулся и ушедший в районный центр Роман. Все это не могло не волновать Мирона Викулыча и его новых товарищей по сельхозартели. А тут еще эта неслыханная за последние годы гололедица! По хутору и окрестным аулам поползли тревожные, черные слухи о предстоящем неурожае. Епифан Окатов, завернув однажды под вечер на двор к Мирону Викулычу, завел раз-
говор о джуте. Говорил он вскользь, намеками, недомолвками. Голос его был зловеще глухим.
— В одна тыща восемьсот девяносто восьмом году,— вещал Епифан Окатов, потрясая посохом,— прошел такой джут в страстную субботу. И тогда, вы слышите, люди, погиб весь скот на Куяндинской ярмарке. И тогда вся великая Западно-Сибирская равнина пострадала от засухи.
Силантий Пикулин кликушеским голосом кричал на перекрестке:
— Степь варом подернулась. Варом! Грядет голод и мор, гражданы хуторяне!
— Факт,— подтверждал Филарет Нашатырь.— Факт. Гололедица — к голоду. Обыкновенное дело.
— Прогневили мы тебя, всемогущий,— потрясая псалтырем и посохом, провозглашал Епифан Окатов, появляясь перед вечерней службой на церковной паперти.
— Чем же, батюшка, мы прогневили его? — хором спрашивали Епифана старухи.
— Неподобными земными деяниями,— отвечал им пророческим голосом Епифан.
По вечерам досужие бабы, гнездясь на завалинках или собираясь стайками у колодцев, шептались:
— Ромка-то как в воду канул; в бегах, говорят, от своей артели...
Слух идет, будто степные пастухи на русских девках в колхозе переженились.
— А Соломея Дворникова с Аблайкой схлестнулась. Скоро киргизенка принесет.
— Говорят, на хуторе Май-Балык колхозных баб насильно с киргизами спать кладут. Коммунально...
А Епифан Окатов, шляясь по хутору, нередко вмешиваясь в бабьи сплетни и пересуды, хрипел:
— Слушайте, бабы, что говорит пророк Лука. Он говорит: «И подернутся степи пепелищем, и падут обреченные народы ниц перед лицом твоим!» Быть в этом году гладу и мору в наших краях, бабы.
— Колхозы не до этого доведут,— поддакивала Епи-фану беременная сноха Куликовых.— Ить подумать надо, какого борова у Силантия Никулина с голоду заморили!
Неспокойной, суетной жизнью жил в эти дни маленький хутор.
Оживленно бывало по вечерам около куликовского
дома.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71
Сидя среди горшечных черепков, вывалившихся из ящика пузырьков и бутылок, Мирон Викулыч так свирепо чихал на весь дом, что не заметил даже показавшейся в дверях Арсентьевны.
— Будьте здоровы! — таким голосом проговорила Арсентьевна, что муж, ошарашенно взглянув на нее, вдруг перестал чихать.
— Благодарствую, матушка...— вполне серьезно и бодро откликнулся Мирон Викулыч. Опасливо поглядывая на жену, он проворно вскочил с пола, поддернул для порядка подштанники и смирно встал в сторону, поняв свое безусловно незавидное стратегическое положение. Арсентьевна стояла в дверях, полностью отрезав Мирону Викулычу выход из горницы. Створчатые окна, как назло, были заставлены чертовыми горшками с геранью. Стало быть, и выход на улицу, в случае острой нужды, через окно тоже был для него закрыт. Оставалось одно — готовиться к обороне. Старик ждал лобового удара.
«Словом, пиши пропало. Достукался... Дернули меня черти позариться на ее шкалик! Теперь держись. Таку мне ярмарку откроет — святых выноси!..» — мысленно рассуждал не без горечи Мирон Викулыч.
Секунды две-три стояли они молча, глядя один на другого.За окнами занимался уже погожий рассвет весеннего дня, и в горнице было светло и неприглядно от раскатившихся по полу дурацких аптекарских пузырьков, черепков разбитого вдребезги цветочного горшка, перемешанных с землей лепестков герани. Проснувшиеся в палисаднике воробьи лихо озоровали, и их щебет казался сейчас Мирону Викулычу таким неуместным и даже кощунственным, что он готов был запустить в них злополучными черепками. Только еще воробьиного песнопения не хватало!
Арсентьевна, посмотрев в упор на стоящего перед ней навытяжку мужа, перевела недобрый взгляд на пол, на валявшиеся жалкие останки роскошной герани и, ни слова не вымолвив, вышла с глубоким вздохом из горницы.
«Не иначе — за сковородником. Факт»,— решил Мирон, сделав несмелый шаг к двери. Он все еще не терял слабой надежды изловчиться и боком выскользнуть в дверь мимо вооружившейся старухи. Но не успел он об этом подумать, как в дверях снова появилась Арсентьевна. Вооружена она была на этот раз увесистым железным совком и мокрым полынным веником.
«Совсем хорошо. Не крестила она еще меня железным совком и не парила грязным веником!» — подумал Мирон Викулыч, невольно попятившись в тыл горницы.
Однако Арсентьевна принялась с присущей ей расторопностью молча и деловито подметать пол.Подметя чисто-начисто горницу, Арсентьевна столь же быстро и деловито накрыла комод чистой, вынутой из сундука гарусной скатертью, переставила на него с подоконника новый горшок с роскошной геранью. Потом,
несколько отступив от прибранного комода, придирчиво приглядывалась к нему, как бы стараясь проверить на глаз, на прежнем ли месте стояли поставленные ею вещи. И все это делала она с таким обидным и оскорбительным безразличием к присутствию мужа, словно его и не было в горнице.
Непонятно вела себя жена. Хуже того — коварно, загадочно. Бог ее знает, что у нее на уме?Арсентьевна, поправив на столе сбитую холщовую скатерть, не по летам стремительной и легкой походкой вышла из горницы.
Мирон Викулыч, озадаченный поведением своей супруги, продолжал стоять смирно, слушая суетливую возню Арсентьевны, звякающей в кухне посудой. Он не знал, что ему делать: прилечь ли с миром на кошомку, затеять ли наконец на свой страх и риск худой или добрый разговор с женой, или незаметно улизнуть от греха подальше из дому.
Но и тут не проявив должной решительности, Мирон Викулыч снова столкнулся лицом к лицу с женой и совсем опешил. Да и было, по правде сказать, отчего опешить: он увидел в руках вошедшей в горницу не в меру строгой и важной супруги тот самый роковой шкалик с водкой, из-за которого и натворил он столько бед.
Поставив шкалик на стол, Арсентьевна подала затем и закуску! румяную краюшку пшеничного хлеба и змалированную тарелку нежных, матово-белых груздей.
Мирон Викулыч наспех оделся.Накрыв на стол, Арсентьевна впервые за все это время подняла спокойные, ясные глаза на ошарашенного вконец Мирона и потом совсем запросто сказала:
— Ну, милости прошу к столу. Потчуйся...
— Покорно благодарны,— отозвался Мирон Викулыч.
— Благодарствовать после будешь. Угощайся.
— А с каких же таких радостей, матушка? — осмелился спросить Мирон Викулыч.
Ну ладно, ладно, не криви душой. Не наводи на грех ради воскресного праздника... Не знаю уж, отчего там — с горя ли, с радости ли тебя в комод потянуло, не в том суть. Потчуйся, если угощаю,— все тем же полустрогим тоном проговорила Арсентьевна.
— Не смею отказаться. Благодарствую, мать. Благодарствую...— бойко ответил заметно расхрабрившийся Мирон Викулыч и бочком подошел к столу.
Помедлив, как положено для приличия, он не спеша налил рюмку. Но, прежде чем выпить, снова помедлил. Затем поднял глаза на Арсентьевну и сказал, доверительно поведя рукою:
— Приглашаю, мать, за компанию. Не побрезгуй.
— Потчуйся сам. Не охотница,— отказалась старуха и присела к столу напротив Мирона Викулыча.
— Ну что ж, первую — за твое здоровье, матушка! — сказал Мирон Викулыч, поднимая рюмку.
— Спаси тебя бог. Одно могу сказать на это... «Все-таки она в сердцах на меня!» — подумал Мирон
Викулыч и лихо выпил первую рюмку. Затем, закусив похрустывающими на зубах груздиками, он налил вторую. Но пить не стал. Резковатым, несколько сердитым движением старик отставил рюмку и шкалик в сторону и, сложив на столе отяжелевшие руки, задумался. В голове у него слегка уже начинали шуметь золотые шмели, и умиротворяющее тепло растекалось по жилам. Хорошо! Полузакрыв на минуту веки, он как бы прислушивался к великой внутренней тишине, которую ощущал теперь всем своим покойно и мирно бьющимся сердцем. Приятен был старику этот необыкновенный душевный покой, впервые возникший в нем за последние суматошные дни и бессонные ночи. И бог весть, отчего вдруг хорошо у него стало на душе — от легкого ли опьянения после первой, с удовольствием выпитой рюмки водки, или от соседства мирно сидящей напротив жены. Но как бы там ни было, а чувствовал он себя необыкновенно хорошо, и его потянуло на откровенность. И, помолчав, пожевав губами, он наконец сказал, прямо, честно глядя в спокойные и ясные глаза жены:
— В обиде ты, мать, на меня. Понимаю.
— Ну, слава богу...
— Что слава богу?
— А то, что понимать на старости лет научился.
— Ну, как же не понимать. Живность-то вместе своим горбом наживали...— повел Мирон разговор напрямую.
— Выходит — вместе...— проговорила, согласно кивнув головой, Арсентьевна.
— А распорядился я ей в кой миг один.
— Выходит — один.
— А ты как думаешь, мне-то своего добра не жалко?
— Ох, не в этом дело, мужик,— откликнулась после некоторого раздумья со скорбным вздохом Арсентьевна.
- Нет, в этом все дело, мать,— возразил ей с упрямым ожесточением Мирон Викулыч.— На миру о том не скажу. А перед тобой как на духу покаюсь: жалко мне меринов. Смерть как жалко.
— Не в меринах дело! Время такое пришло, что нам с тобой о них жалеть не приходится...— строго и рассудительно сказала Арсентьевна.
— Во как! — воскликнул с трезвым изумлением старик.
— Да, не приходится...— повторила старуха, глядя куда-то в сторону.
— Непонятны мне твои речи, матушка.
— Чую, что непонятны. Доканчивай шкалик — скорее поймешь.
— А ты без шуток...
— Какие там шутки! Всерьез говорю. Допей поживей, что положено, да на боковую. Не двужильный. В такой заварухе тебя ненадолго хватит. Об отдыхе тоже надо думать. Так я своим бабьим умом рассуждаю. Крутое время настало. Все колесом. А нам с тобой надо бы ишо пожить...
— Надо бы, мать. Я помирать не собираюсь.
— И я не думаю. Не то время...
— Время бедовое. Как на пожаре — не знаешь, куда податься. Треснул наш хутор, как грецкий орех, надвое. Артель наша из голых рабочих рук: ни запрячь, ни по-ехать не на чем. Вот тут и выбирай, сударыня!
У нас с тобой выбор, старик, короткий. Век прожили — на чужое добро не зарились, а в такой час нам оно совсем ни к чему.
— Это ты о чем, мать? — не понял старик Арсенть-евны.
— Все о том самом, что достаток да сила Окатовых нам с тобой не с руки. А уж если пробил час для раздела, будем держаться за свою кровную сторону. Мы ведь с тобой не пропадем. С одной нетелью в отдел от покойных родителей пошли. А вот и дом своим трудом сколотили. И хозяйство и живность нажили. Не чужими руками жар загребали — свою силушку дожили... Так вот теперь и с артелью. Народ, я вижу, там подобрался один к одному — работники. С такой силой артельно любую гору можно перевернуть.
— Я тоже так определяю...— все больше и больше трезвел от рассудительных речей жены Мирон Викулыч.
— И правильно определил...— заметно оживляясь, подтвердила Арсентьевна.— Сейчас можно признаться. Таиться не стану. В душе я сразу была с тобой в артельных делах согласная и, благословясь, проводила с конями тогда тебя со двора. И не за меринов, не за плуг, не за бричку была я на тебя з кровной обиде, Мирон, хотя и мне нелегко было расставаться с таким имуществом. Нет, бог с ним, с добром. Живы будем — наживем, может статься, артельным трудом не это. Видно будет... А смертельно обидел ты меня тем, что пошел на такое дело, не спросясь моего совету. Выходит ты — в артель, а я — в сторону? Нет, извиняй, отец. Худо ли, бедно ли, а век прожили вместе. Давай же вместе и коротать его в новой жизни. Я на отшибе жить не хочу. Нитка тянется, говорят, за иглой. Сам знаешь. Сказывать тебе нечего.
Слушая строгую речь Арсентьевны, Мирон Викулыч испытывал такое волнение, что ни слова не мог вымолвить ей в ответ. Ни одного достойного слова не находил он, чтобы выразить то огромное, непривычно сложное чувство, которое овладело всем его существом и точно озарило душу теплым и ярким светом. Не отрывая своих блестевших, точно налитых слезами глаз от простого, строгого лица жены, он молча, беспокойно крутил пальцами и расплескивал стоявшую перед ним рюмку, забыв и о недопитой водке, и о недоеденных груздях. Он испытывал прилив такой нежности и благодарности к Ар-сентьевне, что это чувство, знакомое ему только в молодости, смущало его. И хотя ему очень хотелось встать и бережно обнять худые плечи своей подруги, сделать это он не решился.
— Ну допивай. Допивай, отец. Да приляг на часок. А мне пора корову доить. Пойду,— сказала Арсентьевна, взглянув с напускной строгостью на мужа, и вышла из горницы.
Оставшись один, Мирон Викулыч сидел за столом и как завороженный смотрел на порозовевшее от восхода, необыкновенно высокое, безмятежное небо, клочок которого он видел в окно. Воробьи, по-прежнему озоруя, буйно резвились в кустах акации.
Двое суток крутилась и гудела, как бубен, степь, обожженная суровым дыханием свирепого ледяного вихря. Пропитанный солью и ядовитым запахом солончака ве-
тер поднимал с далеких земных окраин снежные смерчи и грозно нес их в степь, казалось, лишенную всего живого. Кружились, порхали в воздухе сухие стебли и листья чернобыльника, и солнце, закрытое пепельным сумраком, зловеще и скупо просвечивало из холодной небесной мглы.
А в полночь, когда погасли по юртам жаркие семейные очаги, ударил вдруг с глухим мертвым гулом забес-новавшийся ледяной дождь. И поднялся тогда безысходный протяжный коровий рев, понеслось над степью пронзительное ржание кобылиц, точно напуганных налетом волчьей стаи. Сто буланых кобыл бая Наурбека, сбившись в кучу, прикрывали горячими и сильными телами беззащитных жеребят. Они закрывали своих детенышей так, как закрывали их всегда в часы опасности и несчастья. По дорогам, напрямик целиной, от аула к аулу вихрем мчалась крылатая весть — хабар. И всадники, привстав на стременах, растеряв на ветру свои малахаи, до крови разодрав удилами губы взбесившихся от скачки коней, задыхались на встречном ветру и летели из аула в аул, припадая к фигурным лукам седла. Подобно ястребам мчались они по степи, пронося сквозь ледяную мглу черную весть:
— Джут!
Высоко задрав опаленные стужей морды, лошади мчались, не чуя земли, напуганные этим кратким и резким, как свист плетей, словом.
— Джут!
Беркут, сорвавшись с кургана, вдруг замер в косом полете. Злобный порыв ветра ударил его по загудевшему крылу, и огромная птица, как камень, стремглав полетела вниз.
— Джут!
— Ой-бой! Вы слышите, люди? Вблизи Кокчетавских гор погибли от гололедицы табуны восемнадцати окрестных аулов!
— Джут!
Ледяной дождь зловеще и глухо барабанил по войлоку юрты. Вместе с дождем валил мокрый, тяжелый снег, и степь покрывалась ледяной коркой, наглухо закрывавшей травы прозрачным колпаком.
А на рассвете опустилась над степными просторами мертвая тишина. Умолкли отчаянно ревевшие ночью коровы. Не слышно было и конского ржания. Молчала и неживая, подернувшаяся гололедицей великая степная
равнина. Юрты кочевников походили на огромные глыбы льда, разбросанные штормовой непогодой в безбрежном море. Неподвижны были одетые в ледяные панцири редкие березы.
Сатанинская буря из ветра, дождя и снега затихла, завершившись самым страшным бедствием кочевого народа — гололедицей.
В степи стало тихо.На вершине кургана сидел ледяной беркут. Он сидел, подняв сломанное крыло, точно вглядываясь остекленевшими зрачками вослед исчезнувшему безумию ночи.
В эти дни члены сельхозартели «Интернационал» толклись во дворе Мирона Викулыча, перебрасывали без всякой нужды с места на место стасканное сюда со всех подворий нехитрое добро: вилы и лопаты, грабли и ржавые мотыги, тяпки и заступы. Мирон Викулыч перевез сюда с пашни свою сенокосилку. Она стояла посреди двора, вытянув подгнившее дышло и беспомощно распластав крылья таких же вальков. На ее беседке посменно ерзали ребятишки. Вокруг этой старой машины толклись и любопытные аульные пастухи и подпаски. Они недоверчиво ощупывали каждый зуб поднятой рамы, каждую шестеренку, точно впервые видели сенокосилку.
Отремонтированные бороны рядком стояли около повихнувшегося плетня. Рядом с боронами вытянулись в затылок, гуськом, приведенные в порядок однолемешные плуги.
Мирон Викулыч неустанно сновал по двору, стремясь найти какое-нибудь дело. Но делать было, в сущности, нечего. Весь артельный инвентарь, какой можно было отремонтировать, был приведен за эти дни в порядок, и артель была уже готова к выходу в поле. Однако подводы, посланные за семенами, до сих пор не возвращались, хотя по расчетам Мирона Викулыча им пора бы уж быть обратно. Не вернулся и ушедший в районный центр Роман. Все это не могло не волновать Мирона Викулыча и его новых товарищей по сельхозартели. А тут еще эта неслыханная за последние годы гололедица! По хутору и окрестным аулам поползли тревожные, черные слухи о предстоящем неурожае. Епифан Окатов, завернув однажды под вечер на двор к Мирону Викулычу, завел раз-
говор о джуте. Говорил он вскользь, намеками, недомолвками. Голос его был зловеще глухим.
— В одна тыща восемьсот девяносто восьмом году,— вещал Епифан Окатов, потрясая посохом,— прошел такой джут в страстную субботу. И тогда, вы слышите, люди, погиб весь скот на Куяндинской ярмарке. И тогда вся великая Западно-Сибирская равнина пострадала от засухи.
Силантий Пикулин кликушеским голосом кричал на перекрестке:
— Степь варом подернулась. Варом! Грядет голод и мор, гражданы хуторяне!
— Факт,— подтверждал Филарет Нашатырь.— Факт. Гололедица — к голоду. Обыкновенное дело.
— Прогневили мы тебя, всемогущий,— потрясая псалтырем и посохом, провозглашал Епифан Окатов, появляясь перед вечерней службой на церковной паперти.
— Чем же, батюшка, мы прогневили его? — хором спрашивали Епифана старухи.
— Неподобными земными деяниями,— отвечал им пророческим голосом Епифан.
По вечерам досужие бабы, гнездясь на завалинках или собираясь стайками у колодцев, шептались:
— Ромка-то как в воду канул; в бегах, говорят, от своей артели...
Слух идет, будто степные пастухи на русских девках в колхозе переженились.
— А Соломея Дворникова с Аблайкой схлестнулась. Скоро киргизенка принесет.
— Говорят, на хуторе Май-Балык колхозных баб насильно с киргизами спать кладут. Коммунально...
А Епифан Окатов, шляясь по хутору, нередко вмешиваясь в бабьи сплетни и пересуды, хрипел:
— Слушайте, бабы, что говорит пророк Лука. Он говорит: «И подернутся степи пепелищем, и падут обреченные народы ниц перед лицом твоим!» Быть в этом году гладу и мору в наших краях, бабы.
— Колхозы не до этого доведут,— поддакивала Епи-фану беременная сноха Куликовых.— Ить подумать надо, какого борова у Силантия Никулина с голоду заморили!
Неспокойной, суетной жизнью жил в эти дни маленький хутор.
Оживленно бывало по вечерам около куликовского
дома.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71