Та часть его существа, которая, собственно, и определяла его как человека и художника, даже во сне не вспоминала больше о родине и о юности. Душа его, забывшая свой родной край, находила себе пищу в жизни чужбины и добровольно отдавала ей все свое богатство. Случилось так, что он, может быть, невольно и неосознанно, оборвал все нити, связующие его с прошлым, и теперь был совершенно свободен. Он добился славы, приобрел состояние. Немудрено, что его удивляли восхваления, расточаемые ему в компании: он понимал, что всеми своими чувствами, мыслями и поступками стал чужеземцем, и те чисто внешние контакты, которые еще соединяли его с этими людьми и их родиной, только оболочка и цепь случайностей. Когда кто-нибудь говорил при нем, а отчасти и ради него, о словенских художниках и словенском искусстве, он только смеялся, утверждая, что словенского искусства вообще не существует:
— Это же все чужестранцы, французские или немецкие художники, случайно родившиеся у нас на юге... Язык, на котором они говорят — не самое главное: йег СЬагаНег тасМ'в, ааз ИпЪелтоззЪе...1 Если я заявлю, что я такой-то и такой-то, а того-то и того-то нет в моей жизни и моих творениях, значит, я солгу. До сих пор я еще не видел ни одного словенского художника.
— Стало быть, мы — не нация,— заметил кто-то полушутя-полусерьезно.
— Это не мое дело,—- холодно ответил Тратник. Наглядевшись на лица этих чужаков и наслушавшись
их разговоров, Сливар по пути домой впадал в глубокую задумчивость и предавался мечтам, сладостным и величественным, которые, однако, казались ему немного грешными. Он вспоминал вечер и последнюю прогулку с Анной, когда он засмотрелся с горы на Люблянское поле. «Стою на этой земле так прочно, словно врос в нее обеими ногами...» Слишком глубоко врос он в нее и слишком прочно был связан с ней — отсюда его нерешительность и робость. Сердце нерешительное и робкое, ноги по колено
...главное — характер, то, что неосознанно... (нем.) вросли в эту дивную землю, а мысли... как далеко и высоко витают мысли, мечты уже оторвались от родины, в них — упоение чужой красотой, устремленность к ней!..
Сливар восхищался Тратником: сам, исключительно своими силами он сотворил из себя нового человека, создал себе новый дом и новую родину. Не сделай он этого, он кончил бы самым плачевным образом — фантазия его истощилась бы и засохла на бесплодном песке, ни одно из его творений не увидело бы света солнца, ибо руки его были бы робкими и слабыми... Да, и руки Сливара сейчас робкие и слабые именно оттого, что в сердце его живет горестное смирение его трудной юности, тихая, кроткая печаль родимой земли, оттого, что в груди у него застоялся ее гнетущий, гибельный воздух... Ему вспомнились веселые слова Амброжа: «Скорее прочь отсюда!» Да, скорее прочь, с отвагой и гордостью в сердце, с дерзновенной свободой в руках!
В такие вечера Сливар работал при свете лампы, но всего несколько минут. Слишком сильным становилось волнение, слишком высоко взмывала фантазия, он быстро уставал, и его охватывало глубокое недовольство собой, чуть ли не отвращение к себе: то, что было задумано какой-нибудь час назад, начинало казаться ребяческой глупостью. В таком настроении он вспоминал Байта, его тихое счастье. «Спокойно работать — уверенной, твердой рукой, глядя на мир ясными глазами, без смехотворных мечтаний... А стоит оглянуться — в приоткрытых дверях две кудрявые головки, любопытные глазенки и красивое лицо жены. Все как есть залито ласковым солнечным светом... Да, неплохо бы так пожить, и ведь не обязательно дорога должна быть постоянно узкой, скромной тропинкой, почему бы ей потом не стать пошире, не вести вверх, к вершине, мягко извиваясь по горному склону? Постепенно, как бы само собой, можно было бы не спеша и без особых усилий прийти по гладкой дороге к воплощению самых дерзновенных замыслов... Неторопливо, постепенно, и при этом — никаких туманных грез, никакого бунтарства! А то ведь многие драгоценные месяцы теряются в бесплодных мечтах — как далеко можно было бы уйти за это время, если бы шел он прекрасной, ровной дорогой с безмятежно-спокойной душой!..
В состоянии душевной усталости, пытаясь как-то самого себя успокоить, он получил однажды письмо от Анны. Сливар не писал ей, решив положить конец их отношениям. «Это тоже были детские мечты, долой их! Разве я посмел бы сковать цепью себя и ее, изнеженного ребенка, игрушку, которая не перенесла бы даже слабого дуновения вегерка, а ведь моя жизнь — сплошной ураган!» И все же, когда он распечатывал письмо, у него дрожали руки. Анна писала, что у нее скверное настроение, она чувствует себя несчастной, потому что он не пишет. А она о нем без конца мечтает («Лжет!» — подумал Сливар) и по-прежнему верит в его будущее — не ради себя, а потому, что любит его («Лжет!» — повторил Сливар, но на глаза у него навернулись слезы), что ж, ее пе удивляет его измена, она знает художников, ей известна их ветреность, ими все восхищаются, все их любят, вокруг них много красивых женщин — есть из кого выбирать («Какое ты еще дитя!»), но она будет молиться за него, только пусть он ей все-таки напишет.
Сливар, однако, ей не написал. Правда, едва прочитав письмо, он сел за стол, чтобы взяться за ответ, но просидев полчаса, он в конце концов отложил перо. «Нужно кончить раз и навсегда, все это только весенние фантазии!»
Через две недели он получил холодное, коротенькое письмецо с требованием вернуть ее письма, поскольку они ему, конечно, не нужны, а памятник Кетте никогда не будет поставлен, все это была сплошная чепуха — просто хотели оказать помощь «бедным художникам».
Ему стало противно, и он швырнул письмо в угол.
Месяц спустя он узнал, что Айна помолвлена с почтовым служащим, с которым он тоже был знаком — тот заходил иногда к Марновым. Сливар засмеялся, но смех его был невеселый и не от души. «Еще шаг вперед, но как трудно делать такие шаги, как горько!» Ему почудилось, будто родина еще дальше отступила от него, и образ ее, живущей в его памяти, словно подернулся дымкой. Он махнул рукой: «Это путь Тратника к вершинам; итак, вперед, прочь все ненужное, чтобы в сердце ничего не оставалось...»
Только теперь он начал получать истинную радость и удовольствие, всматриваясь на улице в красивые женские лица, до этого ему все казалось, будто его постоянно сопровождает кто-то малоприятный, мешает ему свободно двигаться и глядеть на то, что ему нравится. Он редко думал об Анне, в душе он давно с ней простился, но до получения ее последнего письма подсознательно, помимо воли был связан с ней; невидимая, она держала его за руку...
Иногда он выходил из дома только для того, чтобы увидеть женские лица; в вечерние часы на главных улицах города вокруг него бурлил шумный людской водоворот, в сутолоке можно было случайно коснуться маленькой, нежной руки, вдохнуть запах духов, исходящий от волос или светлого платья. У Анны было овальное, бледное лицо с мелкими, правильными чертами. Теперь ему нравились веселые, задорные лица, огневые, дерзко прищуренные глаза, пышные фигуры, в которых чувствовалось биение жизни...
Но вскоре он перестал выходить на улицу, чтобы смотреть на красивые женские лица, и полностью забыл Анну, будто никогда с ней и не целовался.
Дело было в марте, в один из тех исполненных томительного предчувствия дней, когда южный ветер впервые приносит теплое дыхание приближающегося весеннего солнца. Сливар отправился пешком за город. На лугу, за последними домами предместья, подтаивал снег. Стоявшие вдоль дороги деревья намокли и почернели, изредка они покачивались и подрагивали — в них пробуждалась жизнь. Было уже далеко за полдень, косые солнечные лучи падали на белые стены возведенных недавно зданий, высившихся то тут, то там у дороги, лучи эти были теплые, но еще робкие и трепетные. Прохожие выжидательно оглядывались по сторонам округлившимися глазами и, останавливаясь, глубоко вдыхали влажный и теплый воздух; в воздухе что-то шелестело, позванивало —- звуки доносились как бы издалека; природа готовилась к великому празднику. Но звон этот скоро затих — едва близящаяся весна коснулась струны, как звук затерялся вдали и растаял. Заспанные, удивленные глаза на миг широко распахнулись, в них заиграл солнечный зайчик, но вскоре усталые веки снова сонно смежились. Наступала ночь. Сливар возвращался в город, и грудь его тоже распирало томительное ожидание. Он ни о чем не думал — ни о будущем, ни о прошлом, жил, как ребенок, только этой минутой и был счастлив лишь оттого, что просто живет на свете и что наступает весна.
Неподалеку от дома ему повстречалась девушка, красивее которой он в жизни не видел, потому что никогда не испытывал такой жажды любви и готовности любить. Был восьмой час, возможно, она возвращалась с работы. Лицо ее понравилось ему сразу — свежее и веселое, полыхавшее огнем молодости, темно-серые глаза смотрели смело и открыто, и не было в них отражения мятежных грез, недовольства или холодной рассудочности. Это были по-детски наивные глаза, жаждущие радостей и удовольствий, любви и весны. Сквозь легкую одежду чувствовался трепет юного, прекрасно сложенного, пышного тела. Сливар остановился на миг, охваченный несказанной радостью, сладкой и тревожной, волны которой всколыхнули его сердце до самого дна. Когда он устремил на нее пылкий взгляд, томящийся по красоте и любви, она ответила ему улыбкой и потом, когда он стоял на углу и смотрел ей вслед, еще раз на него оглянулась.
Так началось дивное время. Звон в воздухе стал громче и отчетливее, весенние голоса вздымались до самого неба и оттуда ниспадали на землю, струны, протянутые от лесов и лугов к поднебесью, громко запели победную песнь весны. Сливар хорошо ее слышал, даже слова разбирал.
Он встречал девушку каждый день в течение недели и наконец заговорил с ней. Он узнал, что живет она в одном из последних домов предместья, в каких-нибудь десяти минутах ходьбы от его ателье. Живет с отцом и матерью; отец ее — мелкий писарь в магистрате, уже старый, полуслепой. Брат умер три года назад, едва закончив гимназию,— пока он болел, они так задолжали, что живут теперь все в одной комнате на четвертом этаже. Брат умер от чахотки. Детей осталось только двое, сама она, Берта, и младшая сестра, Мари, больная от рождения, ее возят в коляске. Однажды вечером она каким-то образом подползла к окну, но как раз в этот миг в комнату вошла она, Берта, и так испугалась, что у нее одеревенели ноги; с тех пор за сестрой все время нужно присматривать, а она молчит, грустит, и жить ей не хочется. Сама она, Берта, хорошо знает, почему Мари тоскует и уже год не смеется... Сливар задал ей всего лишь один вопрос, а она разговорилась с ним, как со старым знакомым. Тепло и радостно было у него на душе, когда он слушал ее откровенный, бесхитростный, непринужденный рассказ, за которым не скрывалось ничего своекорыстного. Он поджидал ее теперь каждый день и провожал до самого дома, они останавливались поговорить еще и в подъезде. На лице ее никогда не было отпечатка усталости или скверного настроения, это его удивляло, и он любил ее все сильнее. Берта шила блузки — с семи утра до семи вечера. Через день она ходила обедать домой, но при этом очень торопилась — отпускали ее на час, а дорога была неблизкой. В другие дни она брала с собой завтрак — кусок хлеба и на десять крейцеров колбасных обрезков. За неделю она зарабатывала пять гульденов, а летом, случалось, по два месяца сидела без работы, и тогда приходилось очень туго. Как-то она попробовала получить работу прямо в городском магазине — так она могла бы заработать побольше, просиживая за шитьем до полуночи. Но это не удалось. Магазин давал заказы только старым швеям, поставлявшим изделия для магазина лет по десять, не меньше, и они оберегали свои привилегии, ведь летом даже у них не бывало работы... Сливар почувствовал что-то вроде стыда: «работа... работа... работа»... и эти красивые, белые руки, это веселое лицо, живые, как огонь, глаза!.. А он себе мечтал и разгуливал, подобный труд казался ему унизительным, ненавистным, в муках добытый хлеб был горек, ибо зарабатывался с отвращением, при вечном недовольстве собой... Но теперь все будет иначе, совсем иначе!.. В течение всех этих дней он не проронил ни слова о своих чувствах. Любовь его была молчаливой, тихой, словно река, прикрытая тенью ракит, ни одной беспокойной волны, но сердце его переполнилось до краев — ни для чего другого не оставалось в нем места, исчезли все изменчивые, томительные мечты, и он смотрел на мир спокойным, прояснившимся взглядом. Раньше ему и не снилось, что в жизни его когда-нибудь наступит такая удивительная весна. Счастье его было так велико, что он не считал нужным облекать свои чувства в слова — боялся что-то нарушить, нечаянно сдуть лепесток с одной из алых росистых роз, которые буйно цвели в нем и вокруг. Он не помышлял ни о чем определенном, не задумывался, чем это может кончиться, ему даже казалось, будто у этого счастья не было никакого начала — оно беспредельно и вечно.
Сливар сказал Берте, что он художник, и она очень обрадовалась: он неожиданно вырос в ее глазах, к любви прибавилось восхищение. Он это понял, заметив ее восторженный, сияющий взгляд, и сам был тоже доволен. Он любил ее и хотел предстать перед ней великим, прославленным мастером, чтобы возвысить вместе с собой и ее, хотел быть богатым, чтобы было чем ее одарить. В это время он не чувствовал своей бедности — перед ним открывались все дороги, и в будущем его ожидала сплошная весна. Он смеялся над тяжкими думами, одолевавшими его совсем недавно, вспоминал, как мучился в поисках
правильного пути, как колебался, нащупывая неверной ногой опору потверже, блуждая по краю пропасти, словно слепой/ И при этом не трогался с места — стоял как заколдованный, истязая себя, вместо того чтобы смело шагать вперед без домыслов и рассуждений... Нужно жить как живется, не думая ни о чем, и река жизни понесет тебя по верному руслу — к пристани, которая тебе суждена. Если в тебе самом, в душе твоей нет весны, нет ее и вокруг, и от холодного взгляда вянут зеленые листья.
Это были счастливые недели. Он изготовил в своем ателье несколько небольших вещиц по заказу — изделия прикладного искусства. В числе их — настольная электрическая лампа — юное, еще неразвитое тело тянется вверх, к свету, к солнцу, пальцы ног едва касаются земли, на лице — смутная, мечтательная улыбка, взгляд широко открытых глаз устремлен ввысь; затем он сделал вазу для цветов и столовые приборы. Торговец был не особенно доволен, ему все это показалось «ультрасовременным»; он твердил, что предпочитает продавать вещи, созданные в более традиционном, спокойном и солидном стиле — это лучше, чем новейшие крайности.
— Время идет с ужасающей быстротой,— пояснял он,— люди в растерянности не знают, что покупать, и потому охотнее всего хватаются за старое. То, что было модным вчера, сегодня выходит из моды, а старое остается старым и никогда не устаревает.
Сливар оправдывался, говоря, что искусство всегда остается искусством.
— Не бойся, никто тебя не съест,— ответил ему торговец.
Собственная робость и леность больше Сливара не волновали — он их вообще не замечал. Теперь он не думал о себе, не исследовал в страхе со всей тщательностью каждую черточку своего характера, каждую мысль, которая ненароком приходила ему в голову на улице. Мысли его были поглощены любовью — любовь источала на его жизнь столько света, что в ее веселых, ослепительно ярких лучах ничего не было видно — так бывает утром, когда солнце покажется из-за высокой горы, заливая сверкающим половодьем всю долину, и нет уже ни полей, ни лугов, ни сел — одно светлое солнце, поглотившее всю округу.
Покупатели не разбираются в искусстве (нем.).
До сих пор — а прошло уже три недели — он ни разу еще не поцеловал ее в губы и не сказал ни одного слова любви. Но однажды вечером, перед тем как встретиться с Бертой, он выпил стаканчик-другой вина. На улице он разговаривал с ней весело и сердечно, ему хотелось идти так без конца, не чувствуя ног под собой, с безграничной нежностью в сердце, которую он испытывал к идущей рядом с ним девушке — совсем еще юной, бедной, но исполненной ожидания, любви и надежды. Время от времени он пожимал ее руку, тогда она обращала к нему влажные большие глаза, а на губах появлялась улыбка. В подъезде он обнял ее, притянул к себе и, поцеловав, пробормотал невнятные, бессмысленные слова. Она молча обняла его за шею, и тело ее затрепетало от счастья.
Возвращаясь в город, он шел как пьяный, в глазах стоял туман, и ноги плохо повиновались.
VII
После этого поцелуя отношения их несколько изменились. В серьезные, доверительные, сердечные разговоры проникали веселые, задорные шутки. Беспечность молодости, которую, казалось, совсем поглотила нежная, предупредительная, бережная любовь первых дней, неожиданно прорвалась на свет божий.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
— Это же все чужестранцы, французские или немецкие художники, случайно родившиеся у нас на юге... Язык, на котором они говорят — не самое главное: йег СЬагаНег тасМ'в, ааз ИпЪелтоззЪе...1 Если я заявлю, что я такой-то и такой-то, а того-то и того-то нет в моей жизни и моих творениях, значит, я солгу. До сих пор я еще не видел ни одного словенского художника.
— Стало быть, мы — не нация,— заметил кто-то полушутя-полусерьезно.
— Это не мое дело,—- холодно ответил Тратник. Наглядевшись на лица этих чужаков и наслушавшись
их разговоров, Сливар по пути домой впадал в глубокую задумчивость и предавался мечтам, сладостным и величественным, которые, однако, казались ему немного грешными. Он вспоминал вечер и последнюю прогулку с Анной, когда он засмотрелся с горы на Люблянское поле. «Стою на этой земле так прочно, словно врос в нее обеими ногами...» Слишком глубоко врос он в нее и слишком прочно был связан с ней — отсюда его нерешительность и робость. Сердце нерешительное и робкое, ноги по колено
...главное — характер, то, что неосознанно... (нем.) вросли в эту дивную землю, а мысли... как далеко и высоко витают мысли, мечты уже оторвались от родины, в них — упоение чужой красотой, устремленность к ней!..
Сливар восхищался Тратником: сам, исключительно своими силами он сотворил из себя нового человека, создал себе новый дом и новую родину. Не сделай он этого, он кончил бы самым плачевным образом — фантазия его истощилась бы и засохла на бесплодном песке, ни одно из его творений не увидело бы света солнца, ибо руки его были бы робкими и слабыми... Да, и руки Сливара сейчас робкие и слабые именно оттого, что в сердце его живет горестное смирение его трудной юности, тихая, кроткая печаль родимой земли, оттого, что в груди у него застоялся ее гнетущий, гибельный воздух... Ему вспомнились веселые слова Амброжа: «Скорее прочь отсюда!» Да, скорее прочь, с отвагой и гордостью в сердце, с дерзновенной свободой в руках!
В такие вечера Сливар работал при свете лампы, но всего несколько минут. Слишком сильным становилось волнение, слишком высоко взмывала фантазия, он быстро уставал, и его охватывало глубокое недовольство собой, чуть ли не отвращение к себе: то, что было задумано какой-нибудь час назад, начинало казаться ребяческой глупостью. В таком настроении он вспоминал Байта, его тихое счастье. «Спокойно работать — уверенной, твердой рукой, глядя на мир ясными глазами, без смехотворных мечтаний... А стоит оглянуться — в приоткрытых дверях две кудрявые головки, любопытные глазенки и красивое лицо жены. Все как есть залито ласковым солнечным светом... Да, неплохо бы так пожить, и ведь не обязательно дорога должна быть постоянно узкой, скромной тропинкой, почему бы ей потом не стать пошире, не вести вверх, к вершине, мягко извиваясь по горному склону? Постепенно, как бы само собой, можно было бы не спеша и без особых усилий прийти по гладкой дороге к воплощению самых дерзновенных замыслов... Неторопливо, постепенно, и при этом — никаких туманных грез, никакого бунтарства! А то ведь многие драгоценные месяцы теряются в бесплодных мечтах — как далеко можно было бы уйти за это время, если бы шел он прекрасной, ровной дорогой с безмятежно-спокойной душой!..
В состоянии душевной усталости, пытаясь как-то самого себя успокоить, он получил однажды письмо от Анны. Сливар не писал ей, решив положить конец их отношениям. «Это тоже были детские мечты, долой их! Разве я посмел бы сковать цепью себя и ее, изнеженного ребенка, игрушку, которая не перенесла бы даже слабого дуновения вегерка, а ведь моя жизнь — сплошной ураган!» И все же, когда он распечатывал письмо, у него дрожали руки. Анна писала, что у нее скверное настроение, она чувствует себя несчастной, потому что он не пишет. А она о нем без конца мечтает («Лжет!» — подумал Сливар) и по-прежнему верит в его будущее — не ради себя, а потому, что любит его («Лжет!» — повторил Сливар, но на глаза у него навернулись слезы), что ж, ее пе удивляет его измена, она знает художников, ей известна их ветреность, ими все восхищаются, все их любят, вокруг них много красивых женщин — есть из кого выбирать («Какое ты еще дитя!»), но она будет молиться за него, только пусть он ей все-таки напишет.
Сливар, однако, ей не написал. Правда, едва прочитав письмо, он сел за стол, чтобы взяться за ответ, но просидев полчаса, он в конце концов отложил перо. «Нужно кончить раз и навсегда, все это только весенние фантазии!»
Через две недели он получил холодное, коротенькое письмецо с требованием вернуть ее письма, поскольку они ему, конечно, не нужны, а памятник Кетте никогда не будет поставлен, все это была сплошная чепуха — просто хотели оказать помощь «бедным художникам».
Ему стало противно, и он швырнул письмо в угол.
Месяц спустя он узнал, что Айна помолвлена с почтовым служащим, с которым он тоже был знаком — тот заходил иногда к Марновым. Сливар засмеялся, но смех его был невеселый и не от души. «Еще шаг вперед, но как трудно делать такие шаги, как горько!» Ему почудилось, будто родина еще дальше отступила от него, и образ ее, живущей в его памяти, словно подернулся дымкой. Он махнул рукой: «Это путь Тратника к вершинам; итак, вперед, прочь все ненужное, чтобы в сердце ничего не оставалось...»
Только теперь он начал получать истинную радость и удовольствие, всматриваясь на улице в красивые женские лица, до этого ему все казалось, будто его постоянно сопровождает кто-то малоприятный, мешает ему свободно двигаться и глядеть на то, что ему нравится. Он редко думал об Анне, в душе он давно с ней простился, но до получения ее последнего письма подсознательно, помимо воли был связан с ней; невидимая, она держала его за руку...
Иногда он выходил из дома только для того, чтобы увидеть женские лица; в вечерние часы на главных улицах города вокруг него бурлил шумный людской водоворот, в сутолоке можно было случайно коснуться маленькой, нежной руки, вдохнуть запах духов, исходящий от волос или светлого платья. У Анны было овальное, бледное лицо с мелкими, правильными чертами. Теперь ему нравились веселые, задорные лица, огневые, дерзко прищуренные глаза, пышные фигуры, в которых чувствовалось биение жизни...
Но вскоре он перестал выходить на улицу, чтобы смотреть на красивые женские лица, и полностью забыл Анну, будто никогда с ней и не целовался.
Дело было в марте, в один из тех исполненных томительного предчувствия дней, когда южный ветер впервые приносит теплое дыхание приближающегося весеннего солнца. Сливар отправился пешком за город. На лугу, за последними домами предместья, подтаивал снег. Стоявшие вдоль дороги деревья намокли и почернели, изредка они покачивались и подрагивали — в них пробуждалась жизнь. Было уже далеко за полдень, косые солнечные лучи падали на белые стены возведенных недавно зданий, высившихся то тут, то там у дороги, лучи эти были теплые, но еще робкие и трепетные. Прохожие выжидательно оглядывались по сторонам округлившимися глазами и, останавливаясь, глубоко вдыхали влажный и теплый воздух; в воздухе что-то шелестело, позванивало —- звуки доносились как бы издалека; природа готовилась к великому празднику. Но звон этот скоро затих — едва близящаяся весна коснулась струны, как звук затерялся вдали и растаял. Заспанные, удивленные глаза на миг широко распахнулись, в них заиграл солнечный зайчик, но вскоре усталые веки снова сонно смежились. Наступала ночь. Сливар возвращался в город, и грудь его тоже распирало томительное ожидание. Он ни о чем не думал — ни о будущем, ни о прошлом, жил, как ребенок, только этой минутой и был счастлив лишь оттого, что просто живет на свете и что наступает весна.
Неподалеку от дома ему повстречалась девушка, красивее которой он в жизни не видел, потому что никогда не испытывал такой жажды любви и готовности любить. Был восьмой час, возможно, она возвращалась с работы. Лицо ее понравилось ему сразу — свежее и веселое, полыхавшее огнем молодости, темно-серые глаза смотрели смело и открыто, и не было в них отражения мятежных грез, недовольства или холодной рассудочности. Это были по-детски наивные глаза, жаждущие радостей и удовольствий, любви и весны. Сквозь легкую одежду чувствовался трепет юного, прекрасно сложенного, пышного тела. Сливар остановился на миг, охваченный несказанной радостью, сладкой и тревожной, волны которой всколыхнули его сердце до самого дна. Когда он устремил на нее пылкий взгляд, томящийся по красоте и любви, она ответила ему улыбкой и потом, когда он стоял на углу и смотрел ей вслед, еще раз на него оглянулась.
Так началось дивное время. Звон в воздухе стал громче и отчетливее, весенние голоса вздымались до самого неба и оттуда ниспадали на землю, струны, протянутые от лесов и лугов к поднебесью, громко запели победную песнь весны. Сливар хорошо ее слышал, даже слова разбирал.
Он встречал девушку каждый день в течение недели и наконец заговорил с ней. Он узнал, что живет она в одном из последних домов предместья, в каких-нибудь десяти минутах ходьбы от его ателье. Живет с отцом и матерью; отец ее — мелкий писарь в магистрате, уже старый, полуслепой. Брат умер три года назад, едва закончив гимназию,— пока он болел, они так задолжали, что живут теперь все в одной комнате на четвертом этаже. Брат умер от чахотки. Детей осталось только двое, сама она, Берта, и младшая сестра, Мари, больная от рождения, ее возят в коляске. Однажды вечером она каким-то образом подползла к окну, но как раз в этот миг в комнату вошла она, Берта, и так испугалась, что у нее одеревенели ноги; с тех пор за сестрой все время нужно присматривать, а она молчит, грустит, и жить ей не хочется. Сама она, Берта, хорошо знает, почему Мари тоскует и уже год не смеется... Сливар задал ей всего лишь один вопрос, а она разговорилась с ним, как со старым знакомым. Тепло и радостно было у него на душе, когда он слушал ее откровенный, бесхитростный, непринужденный рассказ, за которым не скрывалось ничего своекорыстного. Он поджидал ее теперь каждый день и провожал до самого дома, они останавливались поговорить еще и в подъезде. На лице ее никогда не было отпечатка усталости или скверного настроения, это его удивляло, и он любил ее все сильнее. Берта шила блузки — с семи утра до семи вечера. Через день она ходила обедать домой, но при этом очень торопилась — отпускали ее на час, а дорога была неблизкой. В другие дни она брала с собой завтрак — кусок хлеба и на десять крейцеров колбасных обрезков. За неделю она зарабатывала пять гульденов, а летом, случалось, по два месяца сидела без работы, и тогда приходилось очень туго. Как-то она попробовала получить работу прямо в городском магазине — так она могла бы заработать побольше, просиживая за шитьем до полуночи. Но это не удалось. Магазин давал заказы только старым швеям, поставлявшим изделия для магазина лет по десять, не меньше, и они оберегали свои привилегии, ведь летом даже у них не бывало работы... Сливар почувствовал что-то вроде стыда: «работа... работа... работа»... и эти красивые, белые руки, это веселое лицо, живые, как огонь, глаза!.. А он себе мечтал и разгуливал, подобный труд казался ему унизительным, ненавистным, в муках добытый хлеб был горек, ибо зарабатывался с отвращением, при вечном недовольстве собой... Но теперь все будет иначе, совсем иначе!.. В течение всех этих дней он не проронил ни слова о своих чувствах. Любовь его была молчаливой, тихой, словно река, прикрытая тенью ракит, ни одной беспокойной волны, но сердце его переполнилось до краев — ни для чего другого не оставалось в нем места, исчезли все изменчивые, томительные мечты, и он смотрел на мир спокойным, прояснившимся взглядом. Раньше ему и не снилось, что в жизни его когда-нибудь наступит такая удивительная весна. Счастье его было так велико, что он не считал нужным облекать свои чувства в слова — боялся что-то нарушить, нечаянно сдуть лепесток с одной из алых росистых роз, которые буйно цвели в нем и вокруг. Он не помышлял ни о чем определенном, не задумывался, чем это может кончиться, ему даже казалось, будто у этого счастья не было никакого начала — оно беспредельно и вечно.
Сливар сказал Берте, что он художник, и она очень обрадовалась: он неожиданно вырос в ее глазах, к любви прибавилось восхищение. Он это понял, заметив ее восторженный, сияющий взгляд, и сам был тоже доволен. Он любил ее и хотел предстать перед ней великим, прославленным мастером, чтобы возвысить вместе с собой и ее, хотел быть богатым, чтобы было чем ее одарить. В это время он не чувствовал своей бедности — перед ним открывались все дороги, и в будущем его ожидала сплошная весна. Он смеялся над тяжкими думами, одолевавшими его совсем недавно, вспоминал, как мучился в поисках
правильного пути, как колебался, нащупывая неверной ногой опору потверже, блуждая по краю пропасти, словно слепой/ И при этом не трогался с места — стоял как заколдованный, истязая себя, вместо того чтобы смело шагать вперед без домыслов и рассуждений... Нужно жить как живется, не думая ни о чем, и река жизни понесет тебя по верному руслу — к пристани, которая тебе суждена. Если в тебе самом, в душе твоей нет весны, нет ее и вокруг, и от холодного взгляда вянут зеленые листья.
Это были счастливые недели. Он изготовил в своем ателье несколько небольших вещиц по заказу — изделия прикладного искусства. В числе их — настольная электрическая лампа — юное, еще неразвитое тело тянется вверх, к свету, к солнцу, пальцы ног едва касаются земли, на лице — смутная, мечтательная улыбка, взгляд широко открытых глаз устремлен ввысь; затем он сделал вазу для цветов и столовые приборы. Торговец был не особенно доволен, ему все это показалось «ультрасовременным»; он твердил, что предпочитает продавать вещи, созданные в более традиционном, спокойном и солидном стиле — это лучше, чем новейшие крайности.
— Время идет с ужасающей быстротой,— пояснял он,— люди в растерянности не знают, что покупать, и потому охотнее всего хватаются за старое. То, что было модным вчера, сегодня выходит из моды, а старое остается старым и никогда не устаревает.
Сливар оправдывался, говоря, что искусство всегда остается искусством.
— Не бойся, никто тебя не съест,— ответил ему торговец.
Собственная робость и леность больше Сливара не волновали — он их вообще не замечал. Теперь он не думал о себе, не исследовал в страхе со всей тщательностью каждую черточку своего характера, каждую мысль, которая ненароком приходила ему в голову на улице. Мысли его были поглощены любовью — любовь источала на его жизнь столько света, что в ее веселых, ослепительно ярких лучах ничего не было видно — так бывает утром, когда солнце покажется из-за высокой горы, заливая сверкающим половодьем всю долину, и нет уже ни полей, ни лугов, ни сел — одно светлое солнце, поглотившее всю округу.
Покупатели не разбираются в искусстве (нем.).
До сих пор — а прошло уже три недели — он ни разу еще не поцеловал ее в губы и не сказал ни одного слова любви. Но однажды вечером, перед тем как встретиться с Бертой, он выпил стаканчик-другой вина. На улице он разговаривал с ней весело и сердечно, ему хотелось идти так без конца, не чувствуя ног под собой, с безграничной нежностью в сердце, которую он испытывал к идущей рядом с ним девушке — совсем еще юной, бедной, но исполненной ожидания, любви и надежды. Время от времени он пожимал ее руку, тогда она обращала к нему влажные большие глаза, а на губах появлялась улыбка. В подъезде он обнял ее, притянул к себе и, поцеловав, пробормотал невнятные, бессмысленные слова. Она молча обняла его за шею, и тело ее затрепетало от счастья.
Возвращаясь в город, он шел как пьяный, в глазах стоял туман, и ноги плохо повиновались.
VII
После этого поцелуя отношения их несколько изменились. В серьезные, доверительные, сердечные разговоры проникали веселые, задорные шутки. Беспечность молодости, которую, казалось, совсем поглотила нежная, предупредительная, бережная любовь первых дней, неожиданно прорвалась на свет божий.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16