А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

«Как ты надеялась, Берта, и как я тебя обманул!» Тогда она тоже пугалась и, хотя не различала отчетливо смысл, на сердце все равно ложилась неизъяснимая тяжесть.
— Зачем ты коришь себя, Павле, я тебя ни в чем не упрекаю. Ты всегда был со мной ласковым и добрым, и я тебе благодарна... Ты ведь художник, поэтому я и сама не хочу, чтобы ты все время был рядом, только мною и занимался. Ты должен думать о своей работе. Но разок в месяц, Павле, запри свою мастерскую. Сейчас весна, там, за городом, уже наверняка все цветет...
— С этих пор, Берта, мы будем жить совсем иначе, так же хорошо, как тогда... ты помнишь прошлую весну?
Но в голосе его не было тепла — он звучал холодно и равнодушно; Сливар сам не верил своим словам. Он сознавал, что та весна уже никогда не вернется. Берта чуть приметно улыбнулась— она тоже знала, что та весна не может повториться.
Сливар понимал гораздо лучше, чем она сама, что творилось в ее сердце, когда она лежала в постели, мрачно сдвинув к переносице брови, и когда потом, у окна, вдруг затосковала по росистой загородной зелени.
В ее радостную жизнь первых месяцев тоже проникали тени, они становились все темнее, и сердце ее — все беспокойней: постепенно оно прозревало и уже сотрясалось от разочарования и томления, которое на время затихло, нр теперь вновь пробудилось, неутоленное и обманутое, с еще большей силой. Однако после болезни, после этих долгих печальных дней, на лице у нее и в душе появилась суровая сдержанность. Давно промелькнуло весеннее время, теперь все увяло и омертвело... да, омертвело... Так далеко ушли в прошлое первые месяцы юной любви, что она с трудом вспоминала тот безграничный искрящийся свет. Что-то еще мерцало перед ней вдали, но уже бледнея и угасая.
Зато все отчетливее припоминались ей томительные мечты, что взошли, выросли и расцвели на скудной и суровой почве ее юности, как алый цветок на болоте. Они поднялись над трясиной, над нищетой и повседневными унижениями, поэтому были еще пышней и прекрасней. Теперь они возвращались, постепенно становились все ближе, проникали в сердце, и вокруг уже разливался запах роскошного алого цветка. Она боялась этих грез — ей было жутко, ведь они несли с собой привкус той земли, на которой взошли впервые. Казалось, нечестно и неблагодарно, просто грешно и непорядочно мечтать ей о какой-то другой жизни, если эта настолько хороша и благополучна, что тысячи изможденных, истомившихся рук жадно тянутся из болота к такому существованию, какое ей обеспечено в этих светлых комнатах рядом с любящим мужем.
После родов и горького разочарования, нанесшего ее сердцу кровавую рану, она видела все вокруг более отчетливо. Внимание ее привлекали мелочи, которые раньше почти не причиняли ей беспокойства, но теперь она постигла их смысл. Многое можно было прочесть по лицу Сливара, она будто заглядывала ему в душу, и ей становилось страшно. Она видела суровую складку на его лбу, строгие, глубоко врезавшиеся морщины около губ, тревожный взгляд. И ей подумалось, что размышлять о своих великих творениях он мог бы без этой тревоги в глазах, без такой озабоченности во всем облике. Ласковые слова он произносил холодно и рассеянно или в хмельном возбуждении, в котором не было так нравившейся ей тихой, чистой нежности. Ей хотелось, чтобы по вечерам он садился рядом с ней за стол и говорил что-то ласковое и приятное, а потом вдруг взял бы ее за руку, легонько погладил по щеке и шутя поцеловал бы ей мизинец или мочку уха; пусть бы рассказывал о своих делах, о городских новостях, и они обсуждали бы свои планы на будущее — тихо и сердечно: то весело посмеиваясь, то серьезно и спокойно, как брат и сестра. Но этого никогда не бывало. Если он и присаживался на минуту, то говорил рассеянно и чуть ли не со злостью, а то вообще замолкал, и на лбу у него вырисовывалась глубокая суровая складка. Чаще всего он запирался в своей мастерской, и тогда Берта слышала, как он ходит тяжелыми шагами от стены к стене и обратно. Когда он становился ласковым, в его ласках не было ни подлинной искренности, ни сладостного покоя... И еще ей хотелось в воскресенье после обеда или даже вечером в будни в теплую, ясную погоду пойти с ним погулять за город, в лес, на луга; хотелось шагать по дороге среди веселых людей, которые оглядывались бы на них, выйти на тропинку, ведущую через луга к лесу, а потом, беспечно переговариваясь, медленно ступать по мягкой лесной дорожке под зелеными кронами. Издалека временами доносился бы веселый смех гуляющих, нарушавший тишину, и сквозь листву пробивалось бы воскресное солнце; он обнял бы ее правой рукой за талию, а левой, ласково поддразнивая, приподнял ее подбородок и, наклонившись к ней, поцеловал бы ее. И они оба смеялись бы просто от того, что молоды и любят друг друга, а вечером медленно возвращались бы в город, немного усталые, словно в полудремоте. От одежды, от волос и лица пахло бы весной, в глазах сияло бы еще весеннее солнце, и, может быть, где-то в складках одежды спрятался бы крохотный заблудившийся жучок, которого они принялись бы жалеть... Но ничего этого не было. Сливар всюду ходил один, иногда он отправлялся куда-то еще до полудня, а вечером вообще редко бывал дома. Только раза два или три они вместе выбрались за город, но все происходило не так, как она хотела. Сливар был погружен в свои мысли, и лишь изредка Берта ощущала на своем лице теплый, веселый луч его взгляда. Но она так и не почувствовала себя легко и привольно, не решилась от души рассмеяться, а почему — сама не могла понять. Так было вначале, а потом и по воскресеньям она оставалась одна, сидела с сестрой у окна; если Сливар никуда не уходил, он запирался у себя в ателье. Нарядные, светлые платья Берты, в которых она собиралась ходить на воскресные прогулки, висели в шкафу, изредка она их доставала, и на душе становилось тягостно.
Берта чувствовала, что Сливар постепенно от нее отдаляется; ее слабые руки не могли его удержать, он уходил все дальше, она теряла его. Он не сказал ей ни одного обидного слова, и если порой смотрел на нее не слишком приветливо, то это был случайный, мимолетный взгляд, возможно, даже непроизвольный, неосознанный. Но лицо его становилось отчужденным, он уходил, и слабые руки Берты не могли его удержать.
Вот и стала возвращаться к ней давнишняя, хорошо знакомая, сладостная и щемящая тоска по веселой, солнечной, весенней жизни. Берта противилась и радовалась ей одновременно. Опять настали долгие, томительные часы, когда глаза устремлялись куда-то вдаль, а губы подрагивали от волнения. Мечты становились все упоительней по мере того, как возрастали заботы, которые уже не таились где-то в сторонке, а заглядывали в дом, подкрадываясь все ближе, назойливые и несносные.
Деньги, полученные Сливаром как аванс за памятник, растаяли за каких-нибудь два месяца, половину их потратили во время болезни Берты. Пособия из Любляны до сих пор не было — Сливар опасался, что его вообще не пришлют; продать он тоже ничего не смог. Торговец посмотрел его работы и только пожал плечами, засмеявшись: — Вы что, за дурака меня принимаете? Кто станет покупать такие сумасбродные штуки? Их не поставишь ни в одну комнату — еще и перепугаешься, если глянешь ненароком. Это вы, видно, просто забавлялись.
Сливар не очень удивился, ему даже польстило, что работы его — «сумасбродные». Он больше не убирал их и старательно не завешивал. «Нарочно не стану прятать; если они не подходят ни для одной комнаты, то для моей мастерской они как раз подходят; пусть сумасбродные, зато мои, я их создал для себя, чужие руки только осквернили бы их, да и чужие глаза — тупые и бессмысленные — тоже. Работы мои испугали торгаша, а для меня они тем более святы».
Обещая Берте, что жить они будут теперь «совсем иначе», Сливар не слишком в это верил. Он понимал, что к лучшему ничего не изменится, наоборот, станет еще хуже, и впереди их ждет сплошной мрак. Но все в нем словно пошатнулось и оборвалось. У него не было больше охоты искать какой-то выход, о чем-то думать, снова стремиться вверх; он уже не строил никаких планов. «Пусть будет так, как есть; если наш корабль сам поплывет вперед —хорошо, если нет — пусть себе стоит на месте и истлевает». Иногда на него находила ярость. В такие минуты он думал язвительно и с презрением и о себе, и о своих близких. «Хотел бы я знать, что будет дальше; любопытно, что бывает, если человек усядется сложа руки и не желает шевельнуться, даже если его толкают со всех сторон... Может, я должен искать ремесленную работу? Тьфу! Я ею сыт по горло, и так слишком много марал ею руки. Каждому свое: ремесленнику — ремесло, а мне — свободное искусство. Если такой работы нет, я тут ни при чем, виноват не я, а мое естество. И люди виноваты; нет человека, который был бы вправе оскорбиться, если бы я плюнул в его сторону. Меня так долго пинали, что я докатился до «сумасбродных» поделок... проклятый торгаш!..»
Работа над памятником неизвестному поэту двигалась медленно. Сливар изваял бюст более чем в натуральную величину, но радости эта могучая, величественная голова ему больше не доставляла. Взявшись с жадной поспешностью за первый эскиз, Сливар вложил в него всю свою душу, и теперь основная работа казалась ему скучной и даже нелепой. «Какое мне дело до этого человека, которого я никогда не видел? На улице встречаются лица куда более интересные — почему им не ставят памятников? Это было бы куда лучше!» Он представил себе женский образ, красивый нос, упрямые губы, стройную фигуру, и руки его играючи принялись за глину. Ему захотелось оживить воображаемую модель, чтобы под руками у него затрепетала плоть и из глины родилась совершенно новая жизнь, очищенная в его душе, Но едва возликовали его руки, как мысль рассеялась, и радость улетучилась.
После таких минут взлета и злости его одолевала страшная усталость. Лечь бы и лежать без мыслей в голове, без тоски и тревоги. И пусть жизнь идет себе дальше без него, мимо него. Лежать бы и слушать, как шумной чередой проходят мимо люди, бунтуют, вздыхают, а он только иногда улыбается в спокойном забытьи, жалея людей, которые толпою идут по пыльной дороге и стонут, истерзанные, закованные в кандалы... А может быть, все-таки его захватило бы томление по чему-то иному, глубоко в сердце зашевелилось бы тихое, неосознанное раскаяние? Ведь мимо него проходили бы и другие люди — веселые, легкие, с сияющими как солнце глазами, с цветами в волосах — те, что идут путем избранников. Оба потока несут свои волны почти рядом, один вверх, другой вниз, они почти соприкасаются, порой чуть ли не пересекаются, и все же между ними преграда до самых небес, оба течения наглухо разгорожены, чтобы не забрел какой-нибудь погибший в число избранных и чтобы несметные ряды закованных и измученных не отягчали веселые сердца избранников. Они проходят мимо, совсем рядом, не видя и не зная друг друга, лишь изредка идущие по солнечной стороне слышат приглушенные стоны, долетающие из дальней дали, и лишь время от времени усталые, окровавленные странники, замедлив шаги, слушают с затуманенными мечтою глазами звуки небесной музыки, доносящейся неизвестно откуда... Так они и будут идти мимо него, лежащего с крепко закрытыми глазами, и лишь иногда во сне непроизвольно задрожат его губы.
Но даже когда он погружался в такие видения, его не покидали назойливые, несносные заботы. Он был подобен железнодорожному обходчику, который лежит на скамье одетый и спит так крепко, что не пошевельнется, если кто-нибудь крикнет ему в самое ухо, и в то же время во сне тщательно отсчитывает часы и минуты,— он встанет, едва послышится дальний, глухой перестук колес, и выйдет к поезду твердым шагом, широко открыв глаза, но сделает это во сне — ему будет сниться три года назад умерший сын, служивший в солдатах; вернувшись на свою скамейку, обходчик закроет глаза, продолжая спать и одновременно тщательно отсчитывать часы и минуты.
В мозгу у Сливара, словно гнойная рана, непрестанно сверлила и саднила докучливая забота. Сливар хотел забыть о ней, но не мог отвлечься ни на минуту, все его мысли пропитались гнойным зловонием и стали от этого гнусного недуга злыми, болезненными и грязными.
«Я ведь странник, как сказал обо мне Байт, я мечтатель, как назвал меня Тратник, зачем мне навязали это тяжкое бремя, которое я не в силах нести? Теперь эти люди смотрят на меня в ожидании хлеба — заработайте его сами, у меня его нет! Я путник, забредший к вам совершенно случайно — всего лишь переночевать, зачем вы удержали меня и повисли на мне? Неужели вы не заметили, что я скиталец?.. Я обманул вас, солгал вам? Все странники лгут, таков уж обычай, иначе и быть не может. Вы сами должны были догадаться и насильно вложить мне в руку дорожный посох! Ты, Берта, должна была все предвидеть, мы оба поплакали бы и распрощались, а в сердце осталась бы прекрасная память. Но теперь тебе плохо и страшно, а мне еще хуже и еще страшней... Я принял на душу тяжкий грех, связав вашу судьбу со своей скитальческой участью. Вот мы и идем теперь, прикованные друг к другу, как перепуганные дети в грозу и ливень, бредем и падаем на колени... Ты должна была все предвидеть, Берта!..»
Случилось это в конце июня — вечером Берта постучалась в двери его мастерской. Войдя смущенно и робко, она остановилась у самых дверей.
— Павле, на завтра у нас ничего не осталось... еле на сегодня хватило.
— У меня тоже ничего нет,— ответил он холодно, не взглянув ей в лицо.
— Но...
— Что «но»? Ведь было достаточно денег, на что их потратили?
Он хорошо знал, на что их потратили, просто хотел ее обидеть.
— Я ничего не смог продать, торговцы не покупают мои работы — их нельзя поставить ни в одну комнату, вообще они ни на что не годятся, вот, смотри!
Она так испугалась, что побледнела.
— Что же теперь будет?
— А я почем знаю? Если удастся найти работу — хорошо, если нет — пусть будет что будет... Триста гульденов получу еще за эту ерунду,— он показал на завешанный бюст неизвестного поэта,— но двести из них я должен вернуть Тратнику, а пришлют ли что из Любляны, еще вопрос, может, только зимой... Вот так-то, Берта! А теперь готовься — я не знаю, как быть, и ничего не могу поделать.
Еще минуту она безмолвно стояла в дверях, затем вернулась в комнату. Сливар сидел к ней спиной, если бы он увидел ее лицо, то ужаснулся бы — такое оно было бледное и испуганное, в глазах блестели слезы.
Вечером Сливар пошел прогуляться, и его не было дома до поздней ночи. Вернувшись, он сразу же лег и мигом уснул. Но скоро проснулся и вскочил с постели: ему почудилось, будто на диване сидит кто-то совершенно белый и неподвижный. Это оказался лунный свет — за окном была ясная ночь, по небу плыла луна, и широкая полоса белого света падала на диван сквозь неплотно занавешенное окно. Наглухо задернув шторы, Сливар вернулся на кровать встревоженный и присмиревший. Всю ночь в голове его сновали странные мысли, ему мерещились совсем рядом чьи-то холодные, искаженные лица, он дрожал от страха и озноба.
XI
Утром Берта вышла из дома и пробыла где-то почти два часа. Сливар видел только, что вернулась она с большим свертком в руках. В полдень, как обычно, на столе появился обед. Проходил день за днем, будто ничего не случилось. С шести часов утра до семи вечера Берта просиживала за швейной машиной, она нашла в городе работу, а на первую неделю заложила свое воскресное платье. Сливару она не сказала ни одного укоризненного слова, лицо ее осталось таким же приветливым, только исчезло прежнее выражение детской доверчивости и брови были горестно сдвинуты, как в те дни, когда она лежала в постели, пристально глядя куда-то вдаль.
Сливар и раньше мало бывал в комнате, теперь он появлялся там только за обедом и ужином. Он сидел у себя в мастерской и слушал, как за стеной жужжит швейная машина и через определенные промежутки времени поскрипывают ножницы. Этот звуковой аккомпанемент задавал ритм его мыслям, удерживая их на привязи, так что им было не свернуть на какие-то более веселые окольные дорожки; они пытались убежать, освободиться, но твердая рука тянула их назад, и они ползли по земле, испачканные грязью и усталые.
Он закончил памятник и послал на родину окончательный эскиз. Получив оставшиеся деньги, Сливар заплатил за квартиру и отдал долг Тратнику. Иногда он отправлялся в город— «поискать работы», как говорил себе, закрывая за собой дверь. Но по улицам ходил, забыв про всякую цель. Дни стояли жаркие, опаленные солнцем улицы были безлюдны; когда задувал ветер, пыль поднималась до самых крыш. Высокие дома предместья громоздились на солнцепеке, скучные и однообразные; из окон их выглядывала и бродила по мостовой летняя, смердящая нищета; в этих краях было немало осунувшихся, изможденных женских лиц, оборванных и грязных ребятишек; рабочие, потерявшие работу, бог весть где раздобывшие десять крейцеров на водку, ругались в питейных заведениях, так что было слышно далеко на улице.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16