Увидев Антония, она облегченно вздохнула. Но сердце билось так сильно, что она снова села.
— Боже, какая я стала нервная!— сказала она, словно оправдываясь.— Я подумала, это чужой...
Косецкий быстро, воровато огляделся по сторонам.
— Розалии нет?
— Только что ушла в город. Она тебе нужна?
— Нет, я просто так.
На первый взгляд он выглядел прекрасно. На нем безукоризненно сидел его лучший довоенный костюм темно-коричневого цвета, который Алиция заботливо берегла все эти годы. Чистая рубашка, изящно повязанный галстук, приличные ботинки, тоже довоенных времен. И только притаившийся в глазах страх и нездоровая одутловатость лица, которую еще больше подчеркивала конусообразная форма наголо остриженной головы, изобличали в нем человека, долгое время находившегося в заключении.
Алиция вскочила с места и подбежала к раковине.
— Беда с этим краном! Капает и капает...— Пытаясь его завернуть, она спросила:— Ты не голоден? Может, съешь чего-нибудь?
— Нет, спасибо. Вот чаю я бы выпил, если есть... Алиция обрадовалась, что может чем-нибудь заняться.
— Конечно, есть! Я как раз сегодня купила немного чаю, кажется, неплохой. Сейчас поставлю воду, она быстро вскипит.
— Спасибо,— сказал он безразлично и вышел, тихо закрыв за собой дверь.
Он исчез так внезапно, что Алиция в растерянности опустила руку с чайником.
Антоний только второй день был дома, но она заметила, что он избегает оставаться с ней наедине. Он никуда не выходил, а после семейных, по большей части молчаливых, трапез удалялся к себе в кабинет. Заглянув к нему несколько раз, она испытала унизительное чувство, будто мешает мужу. То, что он не хотел рассказывать о пережитом, избегал в первые дни всяких признаний и отделывался общими фразами, когда его спрашивали о жизни в лагере, она могла понять. У нее был другой характер, но Антоний всегда был скрытный, и она к этому привыкла. Впрочем, она надеялась, что через некоторое время, когда Антоний немного отойдет дома и лагерные переживания потеряют остроту, ему будет легче говорить о них. А вот что ей было совершенно непонятно — это его полное равнодушие (которое обнаружилось в первый же день) к тому, как она жила все эти годы; а ведь ей тоже было несладко. Долгие месяцы она прожила одна, без чьей-либо помощи и поддержки, и теперь ей было просто необходимо разделить с близким человеком это непосильное бремя. Антоний, казалось, не понимал этого, во всяком случае, не подавал вида, что догадывается, как тяжело ей пришлось Он погрузился в себя, целиком ушел в свои переживания. Она и тут утешала себя, что это скоро пройдет, но доводы, которыми она старалась оправдать и объяснить поведение мужа, наполняли ее горечью и обидой. В чем же смысл ее жизни, как не в сознании, что ока нужна? В самые тяжелые минуты ее поддерживала мысль о возвращении Антония. Наперекор мрачным, невероятным по своей чудовищности слухам, доходившим из лагерей, она упрямо верила, что Антоний все перенесет и вернется. Разве могла она тогда подумать, что, когда это наконец произойдет, каждая встреча с мужем будет для нее так тяжела и унизительна!
Больше всего она боялась, неожиданно открыв дверь, застать Антония врасплох и увидеть, каким было его лицо, когда он находился в комнате один. Но стучать она тоже не хотела — раньше у них это не было принято и только еще больше подчеркнуло бы их отчужденность. Однако, подходя к кабинету, она никогда не забывала предупредить Антония о своем приближении.
И сейчас тоже не забыла. Громко хлопнув кухонной дверью, она медленно шла через большой холл и покашливала, заранее зная, что Антоний будет сидеть за столом, деловито склонившись над бумагами. Так и оказалось.
Она поставила чашку на стол, но не смогла сразу же уйти.
— Вот чай,— сказала она вполголоса.
— Спасибо.— Косецкий кивнул уродливой бритой головой.
Она заметила, что лежавшая перед ним газета раскрыта на той же странице, что и утром, когда она заходила сюда в последний раз. Алиция отошла к окну, ей стало неловко, что у мужа при взгляде на него беспокойно бегают глаза. Она чувствовала, что он не в силах овладеть собой. Внешне он был спокоен, но в исподлобья глядящих глазах отражался скрытый, непонятный для нее разлад.
За окном, до половины забитым фанерой, белели цветущие яблони. И хотя на дворе было еще светло, в комнате царил полумрак.
Алиция переставила аспарагус на середину подоконника.
— Тебе не холодно?
— Нет,— поспешно ответил он.
Она проверила, не на/до ли полить цветок. Оказалось, что земля в горшке достаточно влажная. Не найдя для себя никакого дела, она уже хотела уйти, но вдруг к глазам подступили тяжелые, жгучие слезы. Алиция испугалась, что не справится с собой и разрыдается. Закусив губу, она инстинктивно прижала руки к груди, словно хотела унять, подавить в себе боль и чувство беспомощности. Антоний со стуком поставил чашку на блюдце. То, что он, не дожидаясь ее ухода, начал пить чай, показалось ей хорошим предзнаменованием, и она воспрянула духом. Но, боясь, как бы ее не выдал голос, заговорила не сразу:
— Ну, как чай? Не очень слабый?
— Нет, в самый раз.
Ей почудились в его голосе теплые нотки, и, обрадованная, она быстро обернулась к нему. Антоний сидел, низко склонившись над столом, и маленькими глотками отхлебывал чай, держа чашку обеими руками, словно желая согреть их. Алиция молчала, потрясенная этим жестом — жестом нищего. Когда Антоний заметил взгляд жены, глаза у него снова беспокойно забегали, но он отвернулся и поставил чашку на блюдце.
— Чай замечательный. Давно я не пил такого. Алиция задумалась.
— У нас с чаем тоже было трудно. Достать можно было, но за большие деньги.
Сказала — и сразу пожалела, что так необдуманно, из-за такого пустяка сравнила свою жизнь на свободе с его жизнью там, в лагере. И чтобы загладить неловкость, торопливо сказала:
— Знаешь, я встретила Франека Подгурского. Косецкий не выказал никакого интереса.
— Он очень рад, что ты вернулся. Он уже знал об этом.
— Знал?— Косецкий поднял голову.— От кого?
— Почем я знаю? Наверно, кто-нибудь тебя видел. Сам знаешь, как это бывает.
Косецкий снова взял чашку.
— Может быть. Алиция подошла ближе.
— Он все время скрывался...
— Кто?
— Подгурский.
— А, Подгурский!
— Он хочет с тобой увидеться.
Антоний ничего не сказал, только наклонился над газетой и подпер голову рукой так, что заслонил лицо.
— По-моему, надо его принять, если он придет,— неуверенно сказала Алиция.
Косецкий встал, резко отодвинув стул.
— Я уже говорил, что не желаю никого видеть!— закричал он, но тут же взял себя в руки и уже спокойней прибавил:— Во всяком случае, пока.
Он прошелся несколько раз вдоль стола и снова вспылил:
— Сегодня Станевич, завтра Подгурский, послезавтра еще кто-нибудь, а через два дня здесь соберется целая толпа любопытных... Имею я право отдохнуть после всего, что было, или нет?
Алиция прижала руки к груди.
— Мне тоже нелегко жилось. Не думай, что здесь было легко.
Косецкий остановился.
— Разве я думаю, что тебе было легко? Но какое это имеет отношение к Подгурскому?
— Вот именно, что имеет. Только ты этого не замечаешь... тебе кажется... а я ведь тоже человек и заслужила хоть немного... потому что у меня больше нет сил, никаких сил...
Она стояла в той же позе, словно для защиты прижав руки к груди, и вдруг тихо заплакала. Крупные слезы покатились по ее увядшим щекам, и все тело сотряслось от сдерживаемых рыданий.
Антоний не пытался ее успокоить. Он неподвижно стоял за столом, глаза у него были опущены, а лицо ничего не выражало.
— Ну, перестань...— сказал он наконец.— Зачем так нервничать? Толку от этого все равно никакого.
— Сил моих больше нет,— повторила она прерывающимся голосом.— Мне так тяжело...
— Что тебе тяжело?
— Да все.
Косецкий пожал плечами.
— Что значит: все? В конце концов, все мы живы, здоровы, и даже дом у нас есть,— прибавил он с иронией.— Чего ж тебе еще надо?
Она вытерла платком покрасневшие глаза и кивнула в знак того, что все понимает.
— Тогда в чем же дело?
Она снова заплакала. На этот раз Антоний решился покинуть свое убежище за столом и подошел к жене.
— Успокойся.— Он положил ей руку на плечо.— Это все нерв
Сказал, и сразу отошел, и, заложив руки за спину, стал прохаживаться по комнате. Алиция посмотрела на него сквозь слезы.
— Знаю, что нервы. Но ничего не могу с собой поделать!
Косецкий остановился.
— Разве я тебя упрекаю? Это пройдет. Все проходит. Постепенно все утрясется...
Алиция ждала от него утешения, а он говорил так неуверенно, что она почувствовала себя еще более несчастной. Она вспомнила о сыновьях, о доме, о пропавших деньгах...
— Я иногда уже ни во что не верю,— сказала она упавшим голосом.— Как подумаю обо всем, просто жить не хочется.
— Это только так говорится!— Он пренебрежительно махнул рукой.— Жить всем хочется.
— Зачем? Для кого? Антоний молчал.
— Ты все меряешь на свой аршин...
— Я?
— А другим ведь тоже пришлось немало пережить. Не все были в лагере, но здесь временами было не лучше...
Косецкий остановился в темном углу.
— Говоришь, я всех меряю на свой аршин?
— А разве нет?
— Может быть.
И вдруг он неестественно громко и неприятно засмеялся. Алиция вздрогнула и отняла платок от глаз. Но в сгустившихся сумерках она не могла разглядеть лицо мужа, в темноте вырисовывался только его силуэт. Смех его напоминал надрывный сухой кашель, и Алиции стало жутко.
— Антоний!— испуганно закричала она.
Он мгновенно утих, и в полутемной комнате наступило молчание. Оно длилось долго. Наконец Алиция, с трудом преодолевая внутреннюю дрожь, спросила:
— Может, тебе принести еще чаю?
— Спасибо,— послышалось из темноты.— Мне ничего не надо.
IV
День клонился к вечеру, когда Щука с Подгурским вернулись в город. Рынок выглядел иначе, чем два часа назад. Он опустел, и его заволакивал сизоватый сумрак. На фоне светло-зеленого неба еще резче выделялись рыжие силуэты сгоревших домов. С наступлением весеннего вечера людские толпы в поисках прохлады устремились в сторону парка Костюшко и Аллеи Третьего мая. Была суббота, вечер был теплый и ясный, хотя немного душный.
Посреди рыночной площади еще стояло несколко грузовиков, но суетившиеся вокруг них солдаты готовились к отъезду. По радио передавали мазурку Шопена, и над затихшей площадью она звучала как-то особенно громко. По противоположной стороне площади, занимая почти весь тротуар, шагали четверо патрульных. Их длинные теки сливались с тенью каштанов. Вот они приостановились на углу и свернули в первую, уже темную, улицу.
Подгурский затормозил у «Монополя» и первым вышел из машины, за ним с трудом вылез Щука. Два милиционера, сидевшие сзади, выскочили следом за ними. Перед гостиницей было пусто. Поодаль стояли три извозчика.
— Значит, в девять, товарищ Щука?— сказал Подгурский.
Щука сдвинул шляпу на затылок.
— Ах да, этот банкет! Совсем из головы вылетело. А нельзя ли его отменить? Признаться, пировать у меня сегодня нет никакого желания.
— Охотно верю,— согласился Подгурский.— Но ничего не поделаешь. Это затея Свенцкого.
— А народу много будет?
— Человек пятнадцать.
— Больше чем достаточно. Ну что ж, придется идти.
— Вы останетесь в гостинице? Щука задумался.
— Посмотрю, может, выйду. У меня здесь дальние родственники есть.
— В Островце?
— Сестра жены.
— Что вы говорите? А я не знал, что у вас есть жена.
— Была. Она умерла.
Подгурский смутился. Щука, должно быть, это заметил.
— А что касается моей свояченицы, вы, как местный житель, должны знать ее мужа, хотя бы понаслышке. Его фамилия Станевич.
— Майор?
— Он самый. Командовал полком островецких улан. Теперь он, кажется, уже полковник.
— Ну да? Неужели тот самый Станевич из армии Андерса?
— Почему это вас удивляет? Подгурский засмеялся.
— Как-то не укладывается в голове: вы и Станевич.
— Ну, чего только не бывает в польских семьях. Итак, значит, в девять.
— Да. А завтра ровно в семь я заеду за вами.
В ближайшие два дня, воскресенье и понедельник, им предстояло посетить партийные организации повята.
— Да, я помню,— ответил Щука.
Он дошел до подъезда и вдруг вернулся. Подгурский стоял возле машины.
— Забыли что-нибудь?
— Да. Только сейчас вспомнил. Вы увидите этого... судью?
— Косецкого?
— Да.
Подгурский посмотрел на часы.
— Скоро половина восьмого. Я как раз к нему собираюсь.
— Ну, вот и хорошо. Передайте ему...
— Что вы хотите с ним встретиться?
— Да. Скажите, что товарищ по лагерю...
— Я просто назову вашу фамилию.
— Это как раз не обязательно. Моя фамилия ему ничего не скажет. Просто: товарищ по Грос-Розену.
— Понятно.
— Если он ничего не имеет против, пусть зайдет ко мне. Скажем, во вторник. Только вот в котором часу?
— Во вторник утром похороны Смолярского и Гавлика.
— Значит, после обеда. Между пятью и шестью,
— Во вторник, между пятью и шестью,— повторил Подгурский.— Номер вашей комнаты?
— Семнадцать.
Низенький, лысый портье в очках, делавших его лицо еще шире, разговаривал с молодым человеком в летнем пальто и коричневой шляпе, который стоял, облокотившись на конторку. Увидев Щуку, портье встал на цыпочки и снял с доски ключ.
— Пожалуйста, семнадцатый. Щука прислонил палку к конторке.
— Сигареты есть?
— Американские, венгерские — какие желаете?
— Давайте американские.
Щука заплатил и тут же у конторки распечатал пачку «Честерфилда». Прежде чем он успел достать спички, стоявший рядом мужчина услужливо вынул зажигалку из кармана пальто.
Это был молодой парень, лет двадцати с небольшим, брюнет с голубыми глазами и длинными, девичьими ресницами.
— Спасибо,— буркнул Щука и, прикурив, протянул пачку молодому человеку и портье.
Оба взяли по сигарете. Парень развязно приложил руку к шляпе и сразу же закурил. Толстяк портье засунул свою сигарету за ухо.
Из глубины холла, где была стеклянная дверь с надписью «Ресторан», доносились нестройные звуки джаза. Портье перехватил направленный в ту сторону взгляд Щуки.
— Оркестр из Варшавы,— доверительно сообщил он.— В десять начало. Стоит послушать. Выступает Ганка Левицкая.
— Да?
— Может, заказать столик?
— Нет, спасибо.— Щука сунул сигареты в карман.— А вот завтра без четверти семь прошу завтрак в номер.
Портье взял карандаш и записал.
— Слушаюсь. Номер семнадцать, завтрак в половине седьмого.
— Достаточно без четверти семь.
— Без четверти семь,— повторил портье.— Освобождаете номер?
— Нет. Уезжаю на несколько дней, но номер оставляю за собой.
Щука взял ключ и, прихрамывая, стал подниматься по лестнице, покрытой красным ковром. Молодой человек снова облокотился на конторку.
— Симпатичный тип. Кто он такой?
Портье пожал плечами.
— Приезжий. Что теперь еще можно сказать о человеке?
— Верно,— безразличным тоном сказал парень и безо всякого интереса посмотрел вслед Щуке.
Щука, тяжело опираясь на палку, поднялся на первую площадку. Снизу он казался еще больше и шире в плечах.
Парень обернулся к портье.
— Ну, так как же насчет комнаты?
— Никак.— Портье недружелюбно посмотрел на него поверх очков.— Я ведь уже сказал, что свободных нет.
Отказ не смутил парня.
— Видите ли,— начал он вкрадчиво,— я приехал сюда ненадолго, всего на три, на четыре дня. Временно остановился у знакомых, но, понимаете ли, по некоторым соображениям мне нужна отдельная комната...
Портье явно заинтересовался.
— Женщина?
Парень осклабился, показав два ряда белых, здоровых зубов.
— Угадали! Но комната может быть и на одного — поместимся.
Он расстегнул пальто и достал из кармана пиджака несколько смятых купюр.
— Дайте мне пачку сигарет.
— Американских?
— Нет, венгерских. Венгерские крепче.
Он положил на конторку пятьсот злотых. Портье покосился на деньги.
— Сейчас дам сдачу,— помедлив, сказал он. Парень сдвинул со лба шляпу.
— Не беспокойтесь, пожалуйста!
Портье, пробормотав что-то себе под нос, сунул деньги в карман и с озабоченным лицом склонился над списком постояльцев.
— Ну, вот видите... занято, занято, двадцатая должна была сегодня освободиться, но не освободилась. Третий этаж весь занят... На сколько вам нужно?
— Дня на два — на три. До вторника.
— До вторника? Ну, до вторника, может, что-нибудь найдется.
— Вот видите!
— Я думал, вы надолго.
— Что вы! Во вторник возвращаюсь в Варшаву. Портье поднял голову.
— Из Варшавы?
— А вы думали?
— Я тоже жил в Варшаве. Работал в гостинице «Савой»,— может, знаете?
— На Новом Святе?
— Пятнадцать лет оттрубил. Срок немалый, а?
— И во время восстания в Варшаве были?
— Конечно!— ответил тот с гордостью.— До последнего дня. А вы?
— Я? Еще бы!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30
— Боже, какая я стала нервная!— сказала она, словно оправдываясь.— Я подумала, это чужой...
Косецкий быстро, воровато огляделся по сторонам.
— Розалии нет?
— Только что ушла в город. Она тебе нужна?
— Нет, я просто так.
На первый взгляд он выглядел прекрасно. На нем безукоризненно сидел его лучший довоенный костюм темно-коричневого цвета, который Алиция заботливо берегла все эти годы. Чистая рубашка, изящно повязанный галстук, приличные ботинки, тоже довоенных времен. И только притаившийся в глазах страх и нездоровая одутловатость лица, которую еще больше подчеркивала конусообразная форма наголо остриженной головы, изобличали в нем человека, долгое время находившегося в заключении.
Алиция вскочила с места и подбежала к раковине.
— Беда с этим краном! Капает и капает...— Пытаясь его завернуть, она спросила:— Ты не голоден? Может, съешь чего-нибудь?
— Нет, спасибо. Вот чаю я бы выпил, если есть... Алиция обрадовалась, что может чем-нибудь заняться.
— Конечно, есть! Я как раз сегодня купила немного чаю, кажется, неплохой. Сейчас поставлю воду, она быстро вскипит.
— Спасибо,— сказал он безразлично и вышел, тихо закрыв за собой дверь.
Он исчез так внезапно, что Алиция в растерянности опустила руку с чайником.
Антоний только второй день был дома, но она заметила, что он избегает оставаться с ней наедине. Он никуда не выходил, а после семейных, по большей части молчаливых, трапез удалялся к себе в кабинет. Заглянув к нему несколько раз, она испытала унизительное чувство, будто мешает мужу. То, что он не хотел рассказывать о пережитом, избегал в первые дни всяких признаний и отделывался общими фразами, когда его спрашивали о жизни в лагере, она могла понять. У нее был другой характер, но Антоний всегда был скрытный, и она к этому привыкла. Впрочем, она надеялась, что через некоторое время, когда Антоний немного отойдет дома и лагерные переживания потеряют остроту, ему будет легче говорить о них. А вот что ей было совершенно непонятно — это его полное равнодушие (которое обнаружилось в первый же день) к тому, как она жила все эти годы; а ведь ей тоже было несладко. Долгие месяцы она прожила одна, без чьей-либо помощи и поддержки, и теперь ей было просто необходимо разделить с близким человеком это непосильное бремя. Антоний, казалось, не понимал этого, во всяком случае, не подавал вида, что догадывается, как тяжело ей пришлось Он погрузился в себя, целиком ушел в свои переживания. Она и тут утешала себя, что это скоро пройдет, но доводы, которыми она старалась оправдать и объяснить поведение мужа, наполняли ее горечью и обидой. В чем же смысл ее жизни, как не в сознании, что ока нужна? В самые тяжелые минуты ее поддерживала мысль о возвращении Антония. Наперекор мрачным, невероятным по своей чудовищности слухам, доходившим из лагерей, она упрямо верила, что Антоний все перенесет и вернется. Разве могла она тогда подумать, что, когда это наконец произойдет, каждая встреча с мужем будет для нее так тяжела и унизительна!
Больше всего она боялась, неожиданно открыв дверь, застать Антония врасплох и увидеть, каким было его лицо, когда он находился в комнате один. Но стучать она тоже не хотела — раньше у них это не было принято и только еще больше подчеркнуло бы их отчужденность. Однако, подходя к кабинету, она никогда не забывала предупредить Антония о своем приближении.
И сейчас тоже не забыла. Громко хлопнув кухонной дверью, она медленно шла через большой холл и покашливала, заранее зная, что Антоний будет сидеть за столом, деловито склонившись над бумагами. Так и оказалось.
Она поставила чашку на стол, но не смогла сразу же уйти.
— Вот чай,— сказала она вполголоса.
— Спасибо.— Косецкий кивнул уродливой бритой головой.
Она заметила, что лежавшая перед ним газета раскрыта на той же странице, что и утром, когда она заходила сюда в последний раз. Алиция отошла к окну, ей стало неловко, что у мужа при взгляде на него беспокойно бегают глаза. Она чувствовала, что он не в силах овладеть собой. Внешне он был спокоен, но в исподлобья глядящих глазах отражался скрытый, непонятный для нее разлад.
За окном, до половины забитым фанерой, белели цветущие яблони. И хотя на дворе было еще светло, в комнате царил полумрак.
Алиция переставила аспарагус на середину подоконника.
— Тебе не холодно?
— Нет,— поспешно ответил он.
Она проверила, не на/до ли полить цветок. Оказалось, что земля в горшке достаточно влажная. Не найдя для себя никакого дела, она уже хотела уйти, но вдруг к глазам подступили тяжелые, жгучие слезы. Алиция испугалась, что не справится с собой и разрыдается. Закусив губу, она инстинктивно прижала руки к груди, словно хотела унять, подавить в себе боль и чувство беспомощности. Антоний со стуком поставил чашку на блюдце. То, что он, не дожидаясь ее ухода, начал пить чай, показалось ей хорошим предзнаменованием, и она воспрянула духом. Но, боясь, как бы ее не выдал голос, заговорила не сразу:
— Ну, как чай? Не очень слабый?
— Нет, в самый раз.
Ей почудились в его голосе теплые нотки, и, обрадованная, она быстро обернулась к нему. Антоний сидел, низко склонившись над столом, и маленькими глотками отхлебывал чай, держа чашку обеими руками, словно желая согреть их. Алиция молчала, потрясенная этим жестом — жестом нищего. Когда Антоний заметил взгляд жены, глаза у него снова беспокойно забегали, но он отвернулся и поставил чашку на блюдце.
— Чай замечательный. Давно я не пил такого. Алиция задумалась.
— У нас с чаем тоже было трудно. Достать можно было, но за большие деньги.
Сказала — и сразу пожалела, что так необдуманно, из-за такого пустяка сравнила свою жизнь на свободе с его жизнью там, в лагере. И чтобы загладить неловкость, торопливо сказала:
— Знаешь, я встретила Франека Подгурского. Косецкий не выказал никакого интереса.
— Он очень рад, что ты вернулся. Он уже знал об этом.
— Знал?— Косецкий поднял голову.— От кого?
— Почем я знаю? Наверно, кто-нибудь тебя видел. Сам знаешь, как это бывает.
Косецкий снова взял чашку.
— Может быть. Алиция подошла ближе.
— Он все время скрывался...
— Кто?
— Подгурский.
— А, Подгурский!
— Он хочет с тобой увидеться.
Антоний ничего не сказал, только наклонился над газетой и подпер голову рукой так, что заслонил лицо.
— По-моему, надо его принять, если он придет,— неуверенно сказала Алиция.
Косецкий встал, резко отодвинув стул.
— Я уже говорил, что не желаю никого видеть!— закричал он, но тут же взял себя в руки и уже спокойней прибавил:— Во всяком случае, пока.
Он прошелся несколько раз вдоль стола и снова вспылил:
— Сегодня Станевич, завтра Подгурский, послезавтра еще кто-нибудь, а через два дня здесь соберется целая толпа любопытных... Имею я право отдохнуть после всего, что было, или нет?
Алиция прижала руки к груди.
— Мне тоже нелегко жилось. Не думай, что здесь было легко.
Косецкий остановился.
— Разве я думаю, что тебе было легко? Но какое это имеет отношение к Подгурскому?
— Вот именно, что имеет. Только ты этого не замечаешь... тебе кажется... а я ведь тоже человек и заслужила хоть немного... потому что у меня больше нет сил, никаких сил...
Она стояла в той же позе, словно для защиты прижав руки к груди, и вдруг тихо заплакала. Крупные слезы покатились по ее увядшим щекам, и все тело сотряслось от сдерживаемых рыданий.
Антоний не пытался ее успокоить. Он неподвижно стоял за столом, глаза у него были опущены, а лицо ничего не выражало.
— Ну, перестань...— сказал он наконец.— Зачем так нервничать? Толку от этого все равно никакого.
— Сил моих больше нет,— повторила она прерывающимся голосом.— Мне так тяжело...
— Что тебе тяжело?
— Да все.
Косецкий пожал плечами.
— Что значит: все? В конце концов, все мы живы, здоровы, и даже дом у нас есть,— прибавил он с иронией.— Чего ж тебе еще надо?
Она вытерла платком покрасневшие глаза и кивнула в знак того, что все понимает.
— Тогда в чем же дело?
Она снова заплакала. На этот раз Антоний решился покинуть свое убежище за столом и подошел к жене.
— Успокойся.— Он положил ей руку на плечо.— Это все нерв
Сказал, и сразу отошел, и, заложив руки за спину, стал прохаживаться по комнате. Алиция посмотрела на него сквозь слезы.
— Знаю, что нервы. Но ничего не могу с собой поделать!
Косецкий остановился.
— Разве я тебя упрекаю? Это пройдет. Все проходит. Постепенно все утрясется...
Алиция ждала от него утешения, а он говорил так неуверенно, что она почувствовала себя еще более несчастной. Она вспомнила о сыновьях, о доме, о пропавших деньгах...
— Я иногда уже ни во что не верю,— сказала она упавшим голосом.— Как подумаю обо всем, просто жить не хочется.
— Это только так говорится!— Он пренебрежительно махнул рукой.— Жить всем хочется.
— Зачем? Для кого? Антоний молчал.
— Ты все меряешь на свой аршин...
— Я?
— А другим ведь тоже пришлось немало пережить. Не все были в лагере, но здесь временами было не лучше...
Косецкий остановился в темном углу.
— Говоришь, я всех меряю на свой аршин?
— А разве нет?
— Может быть.
И вдруг он неестественно громко и неприятно засмеялся. Алиция вздрогнула и отняла платок от глаз. Но в сгустившихся сумерках она не могла разглядеть лицо мужа, в темноте вырисовывался только его силуэт. Смех его напоминал надрывный сухой кашель, и Алиции стало жутко.
— Антоний!— испуганно закричала она.
Он мгновенно утих, и в полутемной комнате наступило молчание. Оно длилось долго. Наконец Алиция, с трудом преодолевая внутреннюю дрожь, спросила:
— Может, тебе принести еще чаю?
— Спасибо,— послышалось из темноты.— Мне ничего не надо.
IV
День клонился к вечеру, когда Щука с Подгурским вернулись в город. Рынок выглядел иначе, чем два часа назад. Он опустел, и его заволакивал сизоватый сумрак. На фоне светло-зеленого неба еще резче выделялись рыжие силуэты сгоревших домов. С наступлением весеннего вечера людские толпы в поисках прохлады устремились в сторону парка Костюшко и Аллеи Третьего мая. Была суббота, вечер был теплый и ясный, хотя немного душный.
Посреди рыночной площади еще стояло несколко грузовиков, но суетившиеся вокруг них солдаты готовились к отъезду. По радио передавали мазурку Шопена, и над затихшей площадью она звучала как-то особенно громко. По противоположной стороне площади, занимая почти весь тротуар, шагали четверо патрульных. Их длинные теки сливались с тенью каштанов. Вот они приостановились на углу и свернули в первую, уже темную, улицу.
Подгурский затормозил у «Монополя» и первым вышел из машины, за ним с трудом вылез Щука. Два милиционера, сидевшие сзади, выскочили следом за ними. Перед гостиницей было пусто. Поодаль стояли три извозчика.
— Значит, в девять, товарищ Щука?— сказал Подгурский.
Щука сдвинул шляпу на затылок.
— Ах да, этот банкет! Совсем из головы вылетело. А нельзя ли его отменить? Признаться, пировать у меня сегодня нет никакого желания.
— Охотно верю,— согласился Подгурский.— Но ничего не поделаешь. Это затея Свенцкого.
— А народу много будет?
— Человек пятнадцать.
— Больше чем достаточно. Ну что ж, придется идти.
— Вы останетесь в гостинице? Щука задумался.
— Посмотрю, может, выйду. У меня здесь дальние родственники есть.
— В Островце?
— Сестра жены.
— Что вы говорите? А я не знал, что у вас есть жена.
— Была. Она умерла.
Подгурский смутился. Щука, должно быть, это заметил.
— А что касается моей свояченицы, вы, как местный житель, должны знать ее мужа, хотя бы понаслышке. Его фамилия Станевич.
— Майор?
— Он самый. Командовал полком островецких улан. Теперь он, кажется, уже полковник.
— Ну да? Неужели тот самый Станевич из армии Андерса?
— Почему это вас удивляет? Подгурский засмеялся.
— Как-то не укладывается в голове: вы и Станевич.
— Ну, чего только не бывает в польских семьях. Итак, значит, в девять.
— Да. А завтра ровно в семь я заеду за вами.
В ближайшие два дня, воскресенье и понедельник, им предстояло посетить партийные организации повята.
— Да, я помню,— ответил Щука.
Он дошел до подъезда и вдруг вернулся. Подгурский стоял возле машины.
— Забыли что-нибудь?
— Да. Только сейчас вспомнил. Вы увидите этого... судью?
— Косецкого?
— Да.
Подгурский посмотрел на часы.
— Скоро половина восьмого. Я как раз к нему собираюсь.
— Ну, вот и хорошо. Передайте ему...
— Что вы хотите с ним встретиться?
— Да. Скажите, что товарищ по лагерю...
— Я просто назову вашу фамилию.
— Это как раз не обязательно. Моя фамилия ему ничего не скажет. Просто: товарищ по Грос-Розену.
— Понятно.
— Если он ничего не имеет против, пусть зайдет ко мне. Скажем, во вторник. Только вот в котором часу?
— Во вторник утром похороны Смолярского и Гавлика.
— Значит, после обеда. Между пятью и шестью,
— Во вторник, между пятью и шестью,— повторил Подгурский.— Номер вашей комнаты?
— Семнадцать.
Низенький, лысый портье в очках, делавших его лицо еще шире, разговаривал с молодым человеком в летнем пальто и коричневой шляпе, который стоял, облокотившись на конторку. Увидев Щуку, портье встал на цыпочки и снял с доски ключ.
— Пожалуйста, семнадцатый. Щука прислонил палку к конторке.
— Сигареты есть?
— Американские, венгерские — какие желаете?
— Давайте американские.
Щука заплатил и тут же у конторки распечатал пачку «Честерфилда». Прежде чем он успел достать спички, стоявший рядом мужчина услужливо вынул зажигалку из кармана пальто.
Это был молодой парень, лет двадцати с небольшим, брюнет с голубыми глазами и длинными, девичьими ресницами.
— Спасибо,— буркнул Щука и, прикурив, протянул пачку молодому человеку и портье.
Оба взяли по сигарете. Парень развязно приложил руку к шляпе и сразу же закурил. Толстяк портье засунул свою сигарету за ухо.
Из глубины холла, где была стеклянная дверь с надписью «Ресторан», доносились нестройные звуки джаза. Портье перехватил направленный в ту сторону взгляд Щуки.
— Оркестр из Варшавы,— доверительно сообщил он.— В десять начало. Стоит послушать. Выступает Ганка Левицкая.
— Да?
— Может, заказать столик?
— Нет, спасибо.— Щука сунул сигареты в карман.— А вот завтра без четверти семь прошу завтрак в номер.
Портье взял карандаш и записал.
— Слушаюсь. Номер семнадцать, завтрак в половине седьмого.
— Достаточно без четверти семь.
— Без четверти семь,— повторил портье.— Освобождаете номер?
— Нет. Уезжаю на несколько дней, но номер оставляю за собой.
Щука взял ключ и, прихрамывая, стал подниматься по лестнице, покрытой красным ковром. Молодой человек снова облокотился на конторку.
— Симпатичный тип. Кто он такой?
Портье пожал плечами.
— Приезжий. Что теперь еще можно сказать о человеке?
— Верно,— безразличным тоном сказал парень и безо всякого интереса посмотрел вслед Щуке.
Щука, тяжело опираясь на палку, поднялся на первую площадку. Снизу он казался еще больше и шире в плечах.
Парень обернулся к портье.
— Ну, так как же насчет комнаты?
— Никак.— Портье недружелюбно посмотрел на него поверх очков.— Я ведь уже сказал, что свободных нет.
Отказ не смутил парня.
— Видите ли,— начал он вкрадчиво,— я приехал сюда ненадолго, всего на три, на четыре дня. Временно остановился у знакомых, но, понимаете ли, по некоторым соображениям мне нужна отдельная комната...
Портье явно заинтересовался.
— Женщина?
Парень осклабился, показав два ряда белых, здоровых зубов.
— Угадали! Но комната может быть и на одного — поместимся.
Он расстегнул пальто и достал из кармана пиджака несколько смятых купюр.
— Дайте мне пачку сигарет.
— Американских?
— Нет, венгерских. Венгерские крепче.
Он положил на конторку пятьсот злотых. Портье покосился на деньги.
— Сейчас дам сдачу,— помедлив, сказал он. Парень сдвинул со лба шляпу.
— Не беспокойтесь, пожалуйста!
Портье, пробормотав что-то себе под нос, сунул деньги в карман и с озабоченным лицом склонился над списком постояльцев.
— Ну, вот видите... занято, занято, двадцатая должна была сегодня освободиться, но не освободилась. Третий этаж весь занят... На сколько вам нужно?
— Дня на два — на три. До вторника.
— До вторника? Ну, до вторника, может, что-нибудь найдется.
— Вот видите!
— Я думал, вы надолго.
— Что вы! Во вторник возвращаюсь в Варшаву. Портье поднял голову.
— Из Варшавы?
— А вы думали?
— Я тоже жил в Варшаве. Работал в гостинице «Савой»,— может, знаете?
— На Новом Святе?
— Пятнадцать лет оттрубил. Срок немалый, а?
— И во время восстания в Варшаве были?
— Конечно!— ответил тот с гордостью.— До последнего дня. А вы?
— Я? Еще бы!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30