По обеим сторонам аллеи тянулись замшелые надгробные плиты, тронутые ржавчиной железные кресты и почернелые, покосившиеся от ветхости деревянные. Могилы заросли густой травой, в которой желтели одуванчики. Это, наверно, была самая старинная часть кладбища. И когда он свернул в боковую аллейку, поуже, у него сердце сжалось при виде заброшенности и запустения. Убогие, тесно притулившиеся друг к другу могилки, осеняемые простыми деревянными крестами. Здесь, в тени высоких шумящих деревьев, росла буйная трава и было всегда прохладно. Вдруг он остановился. Внимание его привлек плоский, почти сровнявшийся с землей холмик. Он подошел поближе. Вместо креста на нем лежал большой, грубо тесанный камень, на котором виднелась полустертая, едва различимая надпись. Чтобы разобрать ее, пришлось нагнуться.
Остановись, прохожий.
Ты скоро будешь на меня похожий.
И если хочешь ты спастись,
То за меня ты помолись.
Ни фамилии, ни даты под этим изречением не было. Хелмицкий стоял, уставясь на эту надпись, и уже хотел перекреститься, но ему стало стыдно. Он пошел дальше, читая на черных жестяных табличках фамилии, даты, короткие, избитые сентенции, венчавшие чье-то безвестное существование. На кладбище было по-прежнему тихо. Маленькая белочка бесшумно скользнула между могилами и, добежав до ближайшего дерева, ловко взобралась наверх. Когда он проходил мимо, она притаилась в ветвях и смотрела на него маленькими, живыми глазками. Сделав несколько шагов, он опять остановился.
Могила, возле которой он задержался, отличалась от других. На черной мраморной плите золотыми буквами было высечено, что здесь покоится егерь Первого полка легионеров Юлиуш Садзевич, 1893 года рождения, павший смертью храбрых в 1915 году. Он прикинул: покойник был его ровесником. Под надписью он прочел стихотворение:
Смолистой головешкой в поле
Поток горящих искр бросаешь.
Горишь, не зная: добудешь волю,
А может, вовсе потеряешь.
Чем станешь? Пеплом и золою, Что буря разметет по свету? А вдруг в золе блеснет зарею Алмаз, как знаменье победы?
Хелмицкий догадался, что это строки какого-то известного поэта, но какого — понятия не имел. Прочитав еще раз стихотворение, он повторил вполголоса: «Чем станешь? Пеплом и золою, что буря разметет по свету?»
Что же этот неизвестный юноша оставил после себя — золу и пепел?
Он стоял, опустив голову и сунув замерзшие руки в карманы пальто, и только некоторое время спустя понял, что, думая о покоившемся под этой плитой человеке, думал, в сущности, о себе. «Чем станешь? Пеплом и золою, что буря разметет по свету?» Хелмицкий никак не мог отвести глаз от этих слов. Наконец он заставил себя отойти от могилы и, пробираясь среди тесно сгрудившихся крестов, все повторял вполголоса это двустишие. Аллейка вывела его на другую, такую же узкую, в конце которой виднелась красная кирпичная стена. Там кладбище кончалось. Деревья здесь росли уже не так густо, и было просторнее. Ветер улегся, и на открытом месте было так же тихо, как под деревьями. От земли после ночного дождя тянуло свежестью и сыростью. Серый денек постепенно прояснялся. На затянутом тучами небе там и сям виднелись просветы.
Заметив в стороне маленькую скамеечку, Хелмицкий сел. За красной кирпичной стеной в туманном воздухе, точно три зеленых облака, рисовались купы каштанов, далеко отстоящие друг от друга. Там громко каркали вороны. Но вот их, видно, кто-то спугнул, и они с пронзительным криком взвились вверх. Покружили в вышине и черной, гомонливой тучей опустились на дальние деревья.
Хелмицкий устал, но на месте ему не сиделось. Тревога гнала вперед. Он встал и пошел дальше, к кладбищенской стене, а когда повернул обратно, было уже около двенадцати. Ускорив шаг, он снова очутился на главной аллее. Здесь было по-прежнему пусто. Он перешел на другую сторону кладбища и внезапно остановился — захотел повторить то двустишие, но запнулся. В памяти осталось несколько бессвязных слов: пепел, зола, буря,.. Он твердил их шепотом, пытаясь соединить между собой, но они, потеряв рифму, порознь вертелись в голове. Он уже хотел повернуть назад и отыскать ту могилу, но вдруг послышались отдаленные звуки оркестра. Хелмицкий долго стоял без движения, ощущая свинцовую усталость во всем теле, как вчера, когда, провожая Кристину, неожиданно увидел Щуку. Музыка приближалась, и можно было уже различить торжественно-неторопливую мелодию траурного марша. С трудом сгибая в коленях одеревеневшие ноги, он медленно пошел по главной аллее. В начале ее, возле кладбищенских ворот, толпились люди, и он сразу заметил в толпе мундиры милиционеров. Прислонясь к стволу липы, он сдвинул шляпу на затылок и ощутил ладонью капли холодного пота на лбу. Оркестр приближался медленно, и звуки похоронного марша, постепенно нарастая, вливались в тишину кладбища. Закрыв глаза, Хелмицкий больше не сопротивлялся упорно, неотступно преследовавшей его мысли, которую он до сих пор гнал от себя. Это он, своими руками, убил этих двух людей. Он хотел убить не их, а другого. Но какое это имеет значение? Бессмысленность и нелепость делали это преступление еще более чудовищным. Он не находил себе оправдания. Все было против него. Товарищество, о котором говорил Анджей? Или верность долгу, вопреки всему, даже здравому смыслу? Нет, он чувствовал: не эти узы и обязанности — мерило справедливости, а нечто более тонкое и стойкое, заложенное в человеке. И вдруг его охватил ужас. Как он без содрогания мог ночью обнимать Кристину, а днем смотреть ей в глаза, болтать как ни в чем не бывало и чувствовать себя счастливым? Как у него хватило смелости признаться ей в любви? До сих пор в нем как бы одновременно уживалось несколько человек: убийца, верный товарищ, возлюбленный случайных подруг. Начать новую жизнь? И он впервые ясно ощутил, что жизнь у человека одна. Нет прежней и новой жизни. Ничто бесследно не проходит, и ничего из жизни не вычеркнешь. Что же из этого следует? Ни разу за все последние дни, даже в самые тревожные минуты, Кристина не казалась ему такой далекой и недоступной. Значит, он полюбил, чтобы благодаря любви потерять все, чем ей обязан? Он почувствовал, что запутался: какое-то самое важное звено, соединяющее воедино все противоречия, ускользало от него, а внутренний голос, которому он верил, звучал недостаточно громко и убедительно.
Голова колонны, должно быть, подошла к воротам, потому что звуки траурного марша уже свободно и величаво плыли над кладбищем. Столпившиеся у ворот люди расступились, и в рядах медленно и мерно шагавших железнодорожников блеснула медь. Вступив на кладбище, оркестр смолк. Воцарилась тишина. Только где-то рядом одиноко и жалобно попискивала какая-то птичка. В наступившем молчании похоронная процессия огромной, черной рекой вливалась в главную аллею. Показались знамена, за ними еще и еще. И вот уже целый лес знамен вырос над темным людским потоком и, сияя пурпуром, поплыл в вышине.
Хелмицкий отступил к могилам и машинально снял шляпу. Процессия двигалась по аллее очень медленно.
Слышалось равномерное шарканье ног. Впереди шел оркестр железнодорожников, за ним депутации рабочих с венками, потом представители молодежи. И знамена — целый лес знамен, а под их алым пологом — безмолвные, насупленные люди. Суровые, усталые лица. Старики. Молодые. И наконец — два громоздких деревянных гроба, покоившиеся на плечах рабочих. За гробами — кучка мужчин и женщин, родственников убитых, а за ними — бесконечная толпа народу.
Хотя Хелмицкий стоял довольно далеко, он сразу различил плечистую, грузную фигуру Щуки. Он шел в первом ряду, сгорбившись, опустив глаза и тяжело опираясь на палку. Но тут же его заслонили другие.
Голова колонны свернула в боковую аллею. Не дожидаясь, пока пройдут все, Хелмицкий пошел напрямик в том же направлении. Убитых должны хоронить в конце кладбища. Когда он вышел из-за деревьев на прогалину, гробы, высоко поднятые над головами, приближались к приготовленной яме. Вокруг нее широким полукругом стояли красные знамена. Держа шляпу в руке, он подошел поближе. От кладбищенских ворот наплывали сюда все новые и новые толпы. На дорожке они уже не умещались и, растекаясь по сторонам, молчаливым, угрюмым кольцом обступали могильную яму. Щуку Хелмицкий потерял из виду, зато перед ним все время маячили два гроба, медленно подвигавшиеся вперед. Издали было похоже, будто их несет вся толпа.
Он уже хотел нырнуть в нее, но почувствовал на себе подозрительный взгляд стоявшего рядом милиционера.
Хелмицкий растерялся, но лишь на мгновенье.
— Кого хоронят?— вполголоса спросил он, подходя к милиционеру.
Тот, простой рабочий парень с виду, еще раз внимательно окинул его взглядом и, должно быть, приняв за приезжего, ответил хриплым голосом:
— Жертв фашистских извергов.
Хелмицкий кивнул и отошел в задние ряды. Там стояли рабочие — кряжистые, угловатые, плохо одетые.. Их простые, даже несмотря на загар серые, изможденные лица были так схожи, словно сама жизнь своим трудом и невзгодами сгладила их, оставив только одно общее выражение силы и упорства. Стоя вот так, плечом к плечу, они казались одной огромной, монолитной массой, не различавшейся ни одеждой, ни возрастом, ни ростом.
Ближайшие рабочие оглянулись на Хелмицкого. И хотя взгляды их ничего не выражали, он почувствовал себя чужаком. В этот момент гробы замерли над толпой и чьи-то невидимые руки стали опускать их на землю. Толпа всколыхнулась и зашевелилась. Воспользовавшись этим, Хелмицкий отступил назад. На свежей, молоденькой травке лежали нежные, светлые солнечные блики. Он поднял голову. Небо прояснилось, и сквозь серую пелену туч слабо просвечивало мутное, далекое солнце. Ветер стих совсем. И в этой не нарушаемой ни единым шорохом тишине он вдруг увидел Щуку.
Взобравшись на кучу земли, вырытой из могилы, большой, грузный, возвышался он над толпой. С минуту постояв неподвижно, он поднял голову и крикнул:
— Товарищи!
Его сильный, выразительный голос разнесся далеко над толпой.
— Три дня назад,— решительно, немного глуховато, но зычно сказал он,— когда тела их еще не остыли, кто-то из вас спросил меня: до каких же пор будут гибнуть в Польше наши люди? Я тогда не нашелся, что сказать, и спросил: а вас это пугает?
Он говорил медленно, как бы с трудом подыскивая слова, и внимание слушателей было напряжено до предела. Тишина стояла такая, что звенело в ушах. Хелмицкому даже издали была ясно видна грузная фигура Щуки над морем голов. В памяти у него отчетливо запечатлелось его большое, с крупными чертами лицо и тяжелые, полуопущенные веки. Он, даже не глядя, мог представить себе это лицо и опустил глаза. По тоненькому стеблю одуванчика полз жук-бронзовка. Хелмицкий был совершенно спокоен, только устал и хотел спать. Громкий голос Щуки доходил до него, как сквозь сон.
— Товарищи! Кто идет на смерть ради ложных идей, несущих рабство, несправедливость, унижение и насилие, тот недостоин уважения людей и звания человека. Когда произносятся такие священные слова, как героизм, братство и солидарность, мы, прошедшие сквозь тягчайшие испытания последних лет, прежде всего спрашиваем: а во имя чего ты совершил свой геройский подвиг? С кем ты заодно и что ты понимаешь под братством? Ведь иначе пришлось бы поставить знак равенства между героизмом фашистских солдат и борцов за свободу. Мы так не делаем. Все эти годы мы осуждали тех, чьи действия служили насилию и несправедливости, несли гнет и унижение. Мы осуждали отдельных людей во имя спасения человечества, которому грозила гибель. Осуждали беспощадно, платя за это дорогой ценой — миллионами жертв, разрушенными городами и сожженными деревнями, страданиями и муками миллионов. И сегодня,— он на секунду замолчал и твердо докончил,— мы обязаны делать то же самое. Дни нашего врага, врага всего человечества сочтены. Фашистская Германия — позор человечества — в агонии. Война подходит к концу. Но пусть никто из вас не обольщается, что конец войны — это конец борьбы. Борьба за Польшу только начинается! Даже больше: начинается борьба за судьбы мира. Сегодня, завтра, послезавтра каждый из нас может пасть в этой борьбе. Во имя торжества исторической справедливости, во имя уничтожения насилия и эксплуатации на земле и установления такого строя, при котором трудящиеся массы будут творить историю, а личность обретет небывалые силы благодаря взаимной поддержке. Ради победы этих идей мы должны защищать их, с боем прокладывая им дорогу и отметая всех, кто не хочет или не может понять поступательного хода истории. И опять, как все эти годы, борьба, которую придется вести уже с другим врагом, потребует от нас жертв. Но пусть это вас не страшит, товарищи! Мы не одиноки в своей борьбе, как и те, кто пал в ней. Их вера — наша вера, а дело их будет жить в веках. Ибо смерть несет забвение лишь тем, кто в одиночку отстаивает отжившие идеи, враждебные великой и нерушимой исторической правде. История их осудит и предаст забвению. А тех, кто понял величие исторического момента, кто разделил свою веру с товарищами, тех в будущем ждет слава воинов, павших в бою за человека и человечество, за будущее родины и всего мира. Во имя веры в человека и человечество, во имя братства всех людей на земле почтим в лицах наших убитых товарищей борцов за мир и справедливость. Слава им и вечная память!..
Он умолк, но голос его словно еще продолжал звучать. Но вот над застывшей толпой нависла тишина. И Хелмицкий понял, что смысл сказанного Щукой не дошел до него. Он слышал только его голос, а думал о чем-то другом, но о чем, трудно сказать. Он поднял голову и, как в тумане, увидел склоненные знамена.
Свенцкий, который очень торопился и выражал недовольство тем, что похороны затянулись, укатил с кладбища первым, захватив с собой Вейхерта и Павлицкого. Следом за ними на своих машинах уехали Калицкий, полковник Багинский и еще несколько местных начальников. Рабочие покидали кладбище небольшими группками. Два милиционера у ворот наблюдали за порядком. Наконец перед кладбищем осталась только одна машина — джип Подгурского. Он, Щука и Врона уходили последними. Щука о чем-то задумался; у Вроны вид был очень утомленный. Они шли медленно и молча. У ворот Подгурский спросил Щуку:
— Вас в гостиницу отвезти? Щука остановился.
— Погодите-ка. Где Зеленая улица? Далеко отсюда?
— Порядочно. Предпоследняя улица, не доходя площади Красной Армии. За гимназией Стефана Батория. У вас там дело какое-нибудь?
— Да.
— Значит, нам по пути. А ты к себе?— спросил он Врону.
— К себе,— ответил тот.
Они подошли к машине. Врона влез первым. Щука встал было на подножку, но тут же соскочил. Подгурский вопросительно посмотрел на него.
— Поезжайте,— сказал Щука.
— А вы?
— Я пройдусь пешком.
— Бросьте! Вы же страшно устали.
— Именно поэтому мне и хочется пройтись. И потом, вы не обижайтесь, но я хочу немного побыть один.
Подгурский огорчился.
— А может, поедем все-таки?
Щука с добродушной улыбкой дружески похлопал Подгурского по плечу.
— Джип у вас, конечно, замечательный, но я уж как-нибудь на своих на двоих, хотя одна у меня не совсем того. Ну, пока.
Садясь в машину, Подгурский вспомнил про Косецкого.
— Товарищ Щука!— окликнул он. Щука остановился.
— Вы не забыли, что во второй половине дня...
— Конечно, нет.
— А что вы решили?
— Там видно будет.
При повороте на Аллею Третьего мая Щуку обогнала машина Подгурского. Он помахал им рукой и в задумчивости медленно пошел дальше. За ним на расстоянии нескольких десятков шагов двинулся Хелмицкий.
Дом № 7 по Зеленой улице оказался четырехэтажным домом с унылым фасадом, во многих местах исковырянным снарядами, позади — длинный двор. Не обнаружив на воротах списка жильцов, Щука стал искать дворника. Лохматый верзила, моргая красными с перепоя глазками, сообщил ему, что пан учитель живет в последнем подъезде на третьем этаже. Середина дома была разрушена бомбой.
Наверх вела деревянная лестница, темная и грязная. Окна лестничной клетки были без рам, штукатурка со стен осыпалась. В нос ударила густая вонь капусты, смешанная с едким запахом мыльных помоев. К двери квартиры Шреттера была прикреплена кнопками визитная карточка.
Щука позвонил раз, потом другой — никто не открывал. Казалось, в квартире никого нет. И только когда он позвонил в третий раз, за дверью послышалось приглушенное, тревожное перешептывание. Наконец испуганный женский голос спросил:
— Кто там?
— Як пану Шреттеру.
За дверью опять замолчали. Слышно было, как кто-то медленно поднимается по лестнице. Вот шаги остановились на площадке второго этажа. За дверью снова зашептались.
— Пан Шреттер дома?— спросил Щука с оттенком раздражения в голосе.
Учителя не было дома.
— А его жена?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30
Остановись, прохожий.
Ты скоро будешь на меня похожий.
И если хочешь ты спастись,
То за меня ты помолись.
Ни фамилии, ни даты под этим изречением не было. Хелмицкий стоял, уставясь на эту надпись, и уже хотел перекреститься, но ему стало стыдно. Он пошел дальше, читая на черных жестяных табличках фамилии, даты, короткие, избитые сентенции, венчавшие чье-то безвестное существование. На кладбище было по-прежнему тихо. Маленькая белочка бесшумно скользнула между могилами и, добежав до ближайшего дерева, ловко взобралась наверх. Когда он проходил мимо, она притаилась в ветвях и смотрела на него маленькими, живыми глазками. Сделав несколько шагов, он опять остановился.
Могила, возле которой он задержался, отличалась от других. На черной мраморной плите золотыми буквами было высечено, что здесь покоится егерь Первого полка легионеров Юлиуш Садзевич, 1893 года рождения, павший смертью храбрых в 1915 году. Он прикинул: покойник был его ровесником. Под надписью он прочел стихотворение:
Смолистой головешкой в поле
Поток горящих искр бросаешь.
Горишь, не зная: добудешь волю,
А может, вовсе потеряешь.
Чем станешь? Пеплом и золою, Что буря разметет по свету? А вдруг в золе блеснет зарею Алмаз, как знаменье победы?
Хелмицкий догадался, что это строки какого-то известного поэта, но какого — понятия не имел. Прочитав еще раз стихотворение, он повторил вполголоса: «Чем станешь? Пеплом и золою, что буря разметет по свету?»
Что же этот неизвестный юноша оставил после себя — золу и пепел?
Он стоял, опустив голову и сунув замерзшие руки в карманы пальто, и только некоторое время спустя понял, что, думая о покоившемся под этой плитой человеке, думал, в сущности, о себе. «Чем станешь? Пеплом и золою, что буря разметет по свету?» Хелмицкий никак не мог отвести глаз от этих слов. Наконец он заставил себя отойти от могилы и, пробираясь среди тесно сгрудившихся крестов, все повторял вполголоса это двустишие. Аллейка вывела его на другую, такую же узкую, в конце которой виднелась красная кирпичная стена. Там кладбище кончалось. Деревья здесь росли уже не так густо, и было просторнее. Ветер улегся, и на открытом месте было так же тихо, как под деревьями. От земли после ночного дождя тянуло свежестью и сыростью. Серый денек постепенно прояснялся. На затянутом тучами небе там и сям виднелись просветы.
Заметив в стороне маленькую скамеечку, Хелмицкий сел. За красной кирпичной стеной в туманном воздухе, точно три зеленых облака, рисовались купы каштанов, далеко отстоящие друг от друга. Там громко каркали вороны. Но вот их, видно, кто-то спугнул, и они с пронзительным криком взвились вверх. Покружили в вышине и черной, гомонливой тучей опустились на дальние деревья.
Хелмицкий устал, но на месте ему не сиделось. Тревога гнала вперед. Он встал и пошел дальше, к кладбищенской стене, а когда повернул обратно, было уже около двенадцати. Ускорив шаг, он снова очутился на главной аллее. Здесь было по-прежнему пусто. Он перешел на другую сторону кладбища и внезапно остановился — захотел повторить то двустишие, но запнулся. В памяти осталось несколько бессвязных слов: пепел, зола, буря,.. Он твердил их шепотом, пытаясь соединить между собой, но они, потеряв рифму, порознь вертелись в голове. Он уже хотел повернуть назад и отыскать ту могилу, но вдруг послышались отдаленные звуки оркестра. Хелмицкий долго стоял без движения, ощущая свинцовую усталость во всем теле, как вчера, когда, провожая Кристину, неожиданно увидел Щуку. Музыка приближалась, и можно было уже различить торжественно-неторопливую мелодию траурного марша. С трудом сгибая в коленях одеревеневшие ноги, он медленно пошел по главной аллее. В начале ее, возле кладбищенских ворот, толпились люди, и он сразу заметил в толпе мундиры милиционеров. Прислонясь к стволу липы, он сдвинул шляпу на затылок и ощутил ладонью капли холодного пота на лбу. Оркестр приближался медленно, и звуки похоронного марша, постепенно нарастая, вливались в тишину кладбища. Закрыв глаза, Хелмицкий больше не сопротивлялся упорно, неотступно преследовавшей его мысли, которую он до сих пор гнал от себя. Это он, своими руками, убил этих двух людей. Он хотел убить не их, а другого. Но какое это имеет значение? Бессмысленность и нелепость делали это преступление еще более чудовищным. Он не находил себе оправдания. Все было против него. Товарищество, о котором говорил Анджей? Или верность долгу, вопреки всему, даже здравому смыслу? Нет, он чувствовал: не эти узы и обязанности — мерило справедливости, а нечто более тонкое и стойкое, заложенное в человеке. И вдруг его охватил ужас. Как он без содрогания мог ночью обнимать Кристину, а днем смотреть ей в глаза, болтать как ни в чем не бывало и чувствовать себя счастливым? Как у него хватило смелости признаться ей в любви? До сих пор в нем как бы одновременно уживалось несколько человек: убийца, верный товарищ, возлюбленный случайных подруг. Начать новую жизнь? И он впервые ясно ощутил, что жизнь у человека одна. Нет прежней и новой жизни. Ничто бесследно не проходит, и ничего из жизни не вычеркнешь. Что же из этого следует? Ни разу за все последние дни, даже в самые тревожные минуты, Кристина не казалась ему такой далекой и недоступной. Значит, он полюбил, чтобы благодаря любви потерять все, чем ей обязан? Он почувствовал, что запутался: какое-то самое важное звено, соединяющее воедино все противоречия, ускользало от него, а внутренний голос, которому он верил, звучал недостаточно громко и убедительно.
Голова колонны, должно быть, подошла к воротам, потому что звуки траурного марша уже свободно и величаво плыли над кладбищем. Столпившиеся у ворот люди расступились, и в рядах медленно и мерно шагавших железнодорожников блеснула медь. Вступив на кладбище, оркестр смолк. Воцарилась тишина. Только где-то рядом одиноко и жалобно попискивала какая-то птичка. В наступившем молчании похоронная процессия огромной, черной рекой вливалась в главную аллею. Показались знамена, за ними еще и еще. И вот уже целый лес знамен вырос над темным людским потоком и, сияя пурпуром, поплыл в вышине.
Хелмицкий отступил к могилам и машинально снял шляпу. Процессия двигалась по аллее очень медленно.
Слышалось равномерное шарканье ног. Впереди шел оркестр железнодорожников, за ним депутации рабочих с венками, потом представители молодежи. И знамена — целый лес знамен, а под их алым пологом — безмолвные, насупленные люди. Суровые, усталые лица. Старики. Молодые. И наконец — два громоздких деревянных гроба, покоившиеся на плечах рабочих. За гробами — кучка мужчин и женщин, родственников убитых, а за ними — бесконечная толпа народу.
Хотя Хелмицкий стоял довольно далеко, он сразу различил плечистую, грузную фигуру Щуки. Он шел в первом ряду, сгорбившись, опустив глаза и тяжело опираясь на палку. Но тут же его заслонили другие.
Голова колонны свернула в боковую аллею. Не дожидаясь, пока пройдут все, Хелмицкий пошел напрямик в том же направлении. Убитых должны хоронить в конце кладбища. Когда он вышел из-за деревьев на прогалину, гробы, высоко поднятые над головами, приближались к приготовленной яме. Вокруг нее широким полукругом стояли красные знамена. Держа шляпу в руке, он подошел поближе. От кладбищенских ворот наплывали сюда все новые и новые толпы. На дорожке они уже не умещались и, растекаясь по сторонам, молчаливым, угрюмым кольцом обступали могильную яму. Щуку Хелмицкий потерял из виду, зато перед ним все время маячили два гроба, медленно подвигавшиеся вперед. Издали было похоже, будто их несет вся толпа.
Он уже хотел нырнуть в нее, но почувствовал на себе подозрительный взгляд стоявшего рядом милиционера.
Хелмицкий растерялся, но лишь на мгновенье.
— Кого хоронят?— вполголоса спросил он, подходя к милиционеру.
Тот, простой рабочий парень с виду, еще раз внимательно окинул его взглядом и, должно быть, приняв за приезжего, ответил хриплым голосом:
— Жертв фашистских извергов.
Хелмицкий кивнул и отошел в задние ряды. Там стояли рабочие — кряжистые, угловатые, плохо одетые.. Их простые, даже несмотря на загар серые, изможденные лица были так схожи, словно сама жизнь своим трудом и невзгодами сгладила их, оставив только одно общее выражение силы и упорства. Стоя вот так, плечом к плечу, они казались одной огромной, монолитной массой, не различавшейся ни одеждой, ни возрастом, ни ростом.
Ближайшие рабочие оглянулись на Хелмицкого. И хотя взгляды их ничего не выражали, он почувствовал себя чужаком. В этот момент гробы замерли над толпой и чьи-то невидимые руки стали опускать их на землю. Толпа всколыхнулась и зашевелилась. Воспользовавшись этим, Хелмицкий отступил назад. На свежей, молоденькой травке лежали нежные, светлые солнечные блики. Он поднял голову. Небо прояснилось, и сквозь серую пелену туч слабо просвечивало мутное, далекое солнце. Ветер стих совсем. И в этой не нарушаемой ни единым шорохом тишине он вдруг увидел Щуку.
Взобравшись на кучу земли, вырытой из могилы, большой, грузный, возвышался он над толпой. С минуту постояв неподвижно, он поднял голову и крикнул:
— Товарищи!
Его сильный, выразительный голос разнесся далеко над толпой.
— Три дня назад,— решительно, немного глуховато, но зычно сказал он,— когда тела их еще не остыли, кто-то из вас спросил меня: до каких же пор будут гибнуть в Польше наши люди? Я тогда не нашелся, что сказать, и спросил: а вас это пугает?
Он говорил медленно, как бы с трудом подыскивая слова, и внимание слушателей было напряжено до предела. Тишина стояла такая, что звенело в ушах. Хелмицкому даже издали была ясно видна грузная фигура Щуки над морем голов. В памяти у него отчетливо запечатлелось его большое, с крупными чертами лицо и тяжелые, полуопущенные веки. Он, даже не глядя, мог представить себе это лицо и опустил глаза. По тоненькому стеблю одуванчика полз жук-бронзовка. Хелмицкий был совершенно спокоен, только устал и хотел спать. Громкий голос Щуки доходил до него, как сквозь сон.
— Товарищи! Кто идет на смерть ради ложных идей, несущих рабство, несправедливость, унижение и насилие, тот недостоин уважения людей и звания человека. Когда произносятся такие священные слова, как героизм, братство и солидарность, мы, прошедшие сквозь тягчайшие испытания последних лет, прежде всего спрашиваем: а во имя чего ты совершил свой геройский подвиг? С кем ты заодно и что ты понимаешь под братством? Ведь иначе пришлось бы поставить знак равенства между героизмом фашистских солдат и борцов за свободу. Мы так не делаем. Все эти годы мы осуждали тех, чьи действия служили насилию и несправедливости, несли гнет и унижение. Мы осуждали отдельных людей во имя спасения человечества, которому грозила гибель. Осуждали беспощадно, платя за это дорогой ценой — миллионами жертв, разрушенными городами и сожженными деревнями, страданиями и муками миллионов. И сегодня,— он на секунду замолчал и твердо докончил,— мы обязаны делать то же самое. Дни нашего врага, врага всего человечества сочтены. Фашистская Германия — позор человечества — в агонии. Война подходит к концу. Но пусть никто из вас не обольщается, что конец войны — это конец борьбы. Борьба за Польшу только начинается! Даже больше: начинается борьба за судьбы мира. Сегодня, завтра, послезавтра каждый из нас может пасть в этой борьбе. Во имя торжества исторической справедливости, во имя уничтожения насилия и эксплуатации на земле и установления такого строя, при котором трудящиеся массы будут творить историю, а личность обретет небывалые силы благодаря взаимной поддержке. Ради победы этих идей мы должны защищать их, с боем прокладывая им дорогу и отметая всех, кто не хочет или не может понять поступательного хода истории. И опять, как все эти годы, борьба, которую придется вести уже с другим врагом, потребует от нас жертв. Но пусть это вас не страшит, товарищи! Мы не одиноки в своей борьбе, как и те, кто пал в ней. Их вера — наша вера, а дело их будет жить в веках. Ибо смерть несет забвение лишь тем, кто в одиночку отстаивает отжившие идеи, враждебные великой и нерушимой исторической правде. История их осудит и предаст забвению. А тех, кто понял величие исторического момента, кто разделил свою веру с товарищами, тех в будущем ждет слава воинов, павших в бою за человека и человечество, за будущее родины и всего мира. Во имя веры в человека и человечество, во имя братства всех людей на земле почтим в лицах наших убитых товарищей борцов за мир и справедливость. Слава им и вечная память!..
Он умолк, но голос его словно еще продолжал звучать. Но вот над застывшей толпой нависла тишина. И Хелмицкий понял, что смысл сказанного Щукой не дошел до него. Он слышал только его голос, а думал о чем-то другом, но о чем, трудно сказать. Он поднял голову и, как в тумане, увидел склоненные знамена.
Свенцкий, который очень торопился и выражал недовольство тем, что похороны затянулись, укатил с кладбища первым, захватив с собой Вейхерта и Павлицкого. Следом за ними на своих машинах уехали Калицкий, полковник Багинский и еще несколько местных начальников. Рабочие покидали кладбище небольшими группками. Два милиционера у ворот наблюдали за порядком. Наконец перед кладбищем осталась только одна машина — джип Подгурского. Он, Щука и Врона уходили последними. Щука о чем-то задумался; у Вроны вид был очень утомленный. Они шли медленно и молча. У ворот Подгурский спросил Щуку:
— Вас в гостиницу отвезти? Щука остановился.
— Погодите-ка. Где Зеленая улица? Далеко отсюда?
— Порядочно. Предпоследняя улица, не доходя площади Красной Армии. За гимназией Стефана Батория. У вас там дело какое-нибудь?
— Да.
— Значит, нам по пути. А ты к себе?— спросил он Врону.
— К себе,— ответил тот.
Они подошли к машине. Врона влез первым. Щука встал было на подножку, но тут же соскочил. Подгурский вопросительно посмотрел на него.
— Поезжайте,— сказал Щука.
— А вы?
— Я пройдусь пешком.
— Бросьте! Вы же страшно устали.
— Именно поэтому мне и хочется пройтись. И потом, вы не обижайтесь, но я хочу немного побыть один.
Подгурский огорчился.
— А может, поедем все-таки?
Щука с добродушной улыбкой дружески похлопал Подгурского по плечу.
— Джип у вас, конечно, замечательный, но я уж как-нибудь на своих на двоих, хотя одна у меня не совсем того. Ну, пока.
Садясь в машину, Подгурский вспомнил про Косецкого.
— Товарищ Щука!— окликнул он. Щука остановился.
— Вы не забыли, что во второй половине дня...
— Конечно, нет.
— А что вы решили?
— Там видно будет.
При повороте на Аллею Третьего мая Щуку обогнала машина Подгурского. Он помахал им рукой и в задумчивости медленно пошел дальше. За ним на расстоянии нескольких десятков шагов двинулся Хелмицкий.
Дом № 7 по Зеленой улице оказался четырехэтажным домом с унылым фасадом, во многих местах исковырянным снарядами, позади — длинный двор. Не обнаружив на воротах списка жильцов, Щука стал искать дворника. Лохматый верзила, моргая красными с перепоя глазками, сообщил ему, что пан учитель живет в последнем подъезде на третьем этаже. Середина дома была разрушена бомбой.
Наверх вела деревянная лестница, темная и грязная. Окна лестничной клетки были без рам, штукатурка со стен осыпалась. В нос ударила густая вонь капусты, смешанная с едким запахом мыльных помоев. К двери квартиры Шреттера была прикреплена кнопками визитная карточка.
Щука позвонил раз, потом другой — никто не открывал. Казалось, в квартире никого нет. И только когда он позвонил в третий раз, за дверью послышалось приглушенное, тревожное перешептывание. Наконец испуганный женский голос спросил:
— Кто там?
— Як пану Шреттеру.
За дверью опять замолчали. Слышно было, как кто-то медленно поднимается по лестнице. Вот шаги остановились на площадке второго этажа. За дверью снова зашептались.
— Пан Шреттер дома?— спросил Щука с оттенком раздражения в голосе.
Учителя не было дома.
— А его жена?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30