История эта, запечатленная на бумаге, снискавшая благосклонность издателей и ставшая достоянием общественности, может быть использована кем-либо из писателей, которые предпочитают романную форму документальности, в качестве основы для романа. Я же хотел попытаться возможно точнее записать его рассказ и обнародовать под настоящими именами.
Когда я сказал ему об этом, он какое-то время молчал. А затем начал сожалеть, что вообще рассказал мне о себе и своих близких.
Наступил мой черед задуматься. Я вспомнил, как в тысяча девятьсот шестьдесят шестом году, будучи туристом в Канаде, я позвонил из монреальского отеля человеку, которого я в свое время хорошо знал, и попросил его навестить меня. Первое, что он спросил, когда пришел в гостиницу, при этом пугливо оглядываясь, было: «Ты, случаем, не видал тут какого-нибудь канадского эстонца?» Он боялся, что кто-нибудь из соплеменников увидит его рядом со мной, человеком, который прибыл из Советской Эстонии.
Этот старый человек с далекого канадского Запада таким робким не был. Но у него было потомство от двух предыдущих браков — дети, внуки и правнуки, разбросанные по всему свету, некоторые — известные в Канаде люди, на хорошей службе. И он боялся, как бы история его жизни, перенесенная на бумагу, не причинила им неприятностей. Я попытался убедить его, что самые тяжелые годы «холодной войны» уже давно прошли, но не смог своим оптимизмом развеять его скепсис. Он не имел ничего против, если я как-то скрытно введу историю его жизни в роман, но чтобы представить ее на свет под настоящими именами, от начала до конца, так, как писала ее сама жизнь, этого он просто не позволил.
По возвращении домой я пробовал взяться за роман, «о дело не двигалось. По душевной своей сути я, обращенный в себя человек. В каждом герое моих романов есть частичка меня самого. Я уже не раз повторял себя, в документальном рассказе я мог бы если и не совсем избежать этого (выбор схожих с автором героев), то все-таки значительно уменьшить этот недостаток. Захваченный идеей документального повествования, я уже не мог от нее освободиться. Я написал в Канаду, чтобы старик все-таки позволил мне описать его жизнь примерно так, как она мне запомнилась из его уст. Ответом было категорическое «нет». Чтобы не заниматься безнадежно романом, я написал две пьесы.
В тысяча девятьсот семьдесят втором году я вновь побывал в Канаде. Само собой, я тут же помчался из Монреаля через Канаду в Британскую Колумбию с той поспешностью, какую развивали моторы летящих с востока на запад самолетов. Приземлившись в Ванкувере, я переправился на пароме через залив в Нанаймо, оттуда автобусом дальше на северо-запад, чтобы в определенном месте снова сесть на паром и попасть на один из той тысячи островов, где в порту меня ожидал на своем «волво» мой рассказчик.
Наконец-то запретный ледок стал таять. Но при одном условии: он сам изменит имена — свое и тех, с которыми за долгую свою жизнь делил хлеб и кров, беду и радость; изменит и названия мест, в которых жил. Эти имена и названия были для меня обязательными — исключая общеизвестные и такие, которые знакомы каждому. И этому маленькому острову, по площади примерно с наш Рухну, но, конечно, совершенно иной почвенной структуры, растительности и с другими жизненными условиями (климатически этот островок довольно схож с описанным выше Принс-Рупертом), он придумал новое название, остров Предсказателя Будущего. Здесь, на краю девственного леса, у подножья холма, был его маленький, красивый, ухоженный домик с широким видом на пролив, на другие островки и на вздымающуюся вдалеке горную цепочку острова Ванкувер. Снежные вершины канадских Скалистых гор, скрытые густой стеной леса, можно было разглядеть лишь около магазина, со двора школы или из порта.
Может, для того, чтобы придать большее правдоподобие названию переименованного им острова, он придумал
даже легенду о том, как остров получил это свое название. Некий капитан Джордж из ванкуверских матросов любил по картам предсказывать морякам будущее, за что и получил прозвище. Как-то он нес вахту на «Дисковере» и первым заметил, что со стороны штирборта из тумана вырисовывается остров — более ровный по сравнению с другими здешними скалистыми куполами. Тогда капитан и назвал этот остров по матросскому прозвищу.
В тысяча семьсот девяносто втором году остров еще не был заселен, разве что индейцы из племени затаскивали сюда на берег каноэ, укрываясь от штормов и врагов после рыбной ловли и боевых вылазок, не оставляя сколь-нибудь надолго своих следов. Первые белые поселенцы появились на острове лишь спустя сто лет, и двое из них разговаривали между собой на том самом сааремааском диалекте, отдельные слова которого проскальзывали и в нашей речи. В первые два десятилетия нынешнего века жизнь на острове закипела, с тем чтобы вскоре снова угаснуть. Сейчас здесь проживает полсотни рыбацких семей финского происхождения, другая половина сотни состоит из лесорубов разных национальностей, поменявших в большинстве своем родной язык на английский, поселилось человек десять эстонцев, в домах которых можно было еще услышать эстонский язык. В двух километрах от поселения, в восточной части острова, расположился лагерь хиппи. Сбежавшие из круговерти больших городов, живут они тут в убогих хижинах и палатках, по своим обычаям и законам, до последней возможности избегая даже здешнее маленькое поселение, хотя вовсе обойтись без магазина и почты они все же не могут. Что у меня, как у бывшего учителя, вызвало благоговение, так это удивительно красивое, просторное и современное школьное здание в центре поселка, возведенное пару лет назад властями Британской Колумбии, будто жизнь здесь могла когда-нибудь вновь забурлить. Пока что, думается, надежда эта беспочвенна. Население Канады, правда, быстро растет, в Британской Колумбии прежде всего, но в основном за счет больших городов. И тут «ночами светятся города», вспоминаю я название одного из романов Яана Кярнера о жизни в Эстонии тридцатых годов. Но здесь, на острове, число жителей постепенно уменьшается — пожалуй, их осталось всего несколько сотен.
Теперь еще два-три слова о самом рассказчике, каким я его запомнил в свой последний приезд (пусть уж так и будет, на остров) и когда слушал второй
раз его историю и попытался ее записать. Телосложением, осанкой особенно, он кажется, да, лет на тридцать моложе своего теперешнего возраста, но сетку морщин на лице и шее не смогли окончательно разгладить даже упражнения по системе йогов. Он не Дориан Грей, которого годы вовсе не затронули. Хотя при его сложной судьбе ни одно бы чудо не помогло этому. Глаза, которые называют зеркалом души и человеческой жизненной силы, у него все же сравнительно молодые. С вождением своего мощного «волво» он бы справился, наверное, и без очков. Очки он надевает больше для дорожного инспектора, когда, приладив за машиной прицеп и оставив дом и газон во дворе под присмотром соседей, отправляется с Фебе хоть на Южно-Американский пик, на Огненную Землю. Паромы — по-здешнему — тут удобные, дороги хорошие, а канадский доллар котируется по всей Америке. Для переезда границы достаточно водительских прав.
Фебе, ирландка, также спортивной внешности, лет на двенадцать его моложе, третий раз замужем. И ее последыши проживали по ту и по эту стороны океана. Между собой эти довольно пожилые люди, казалось, прекрасно ладили. Словно молодожены, которые лишь недавно обрели друг друга.
Это я снова внес в их спокойный дом беспокойство. Мой теперешний рассказчик совсем не походил на Альберта Каристе, с которым наши мнения почти во всем сходились. Этот большого жизненного опыта человек не считал, что в закладке человеческого характера самыми существенными являются его первые впечатления, первые горести и радости его. Он был убежден, что есть еще многое другое, столь же существенное, а может, и еще более важное. Он сказал, что никого не сотворяют из дерева — ни в детстве, ни после. Так он и начал свой рассказ.
КОРНИ
...Человеческие корни — нечто совсем другое, чем корни дерева, хотя с праотцами и праматерями нашими обходились, будто они были из бесчувственного мертвого дерева. Господа живые деревья берегли парки на Сааремаа содержались хорошо, деревья в парках были ухожены и пребывали в гораздо лучшем состоянии, чем те, кто в придачу ко всякой другой кабале обязаны были ухаживать за господским парком. Находились, правда, господа, кто ставил своих крепостных выше деревьев и скота.
Говорят, таким был барон фон Шмальхозен, кому во времена наделений фамилиями, примерно около тысяча восемьсот двадцатого года, принадлежала Лахтевахеская мыза.
Шмальхозен, по слухам, был хорошим бароном. Другие бары считали его немного треснутым, может, потому, что пытался он одолеть сааремааский диалект и на нем разговаривать и с рабами, и с господами; наверно, это по доброте своей, ведь таких баронов, которые считали своих крепостных за людей, на всю губернию и был-то всего он один. Может, и не считал он моего деда за настоящего человека, слишком велика была имущественная и сословная рознь... Ну вот, был Шмальхозен высокий, худой, горбившийся мужик, а уж горячий такой, что твой ружейный выстрел,— но ведь и крепостные ангелами не были, да и быть не могли, коли желали сохранить душу свою в теле. Шмальхозен не считал свою горячность добродетелью, поэтому и наказывал мызному стражу никого не пороть раньше, пока не явится на конюшню он сам — пусть хоть и по его личному приказу был послан туда крепостной. К тому времени гнев его стихал. Чаще всего барон и не являлся на конюшню, и люди не помнили, чтобы кто-то во время Шмальхозена бывал бит в мызе Лахтевахе.
«Песню какую знаешь?»—спрашивал он у мужика, для кого уже отмачивались розги. Вопрос этот был каждому ведом, и у каждого имелась про запас своя песня. Барон записывал старинные песни и сказания, кое-что перекладывал на немецкий язык. Даже подрисовывал лицо того, кто наговаривал слова и напевал мотив. Про порку барон тут забывал вовсе, и усердный певец вместо розог получал даже кое-какую копейку.
Фамилии моим предкам достались от этого самого барона Шмальхозена. Отец моей прабабки Лаэс обитал с семьей у моря на бобыльском хуторе Малый Глаз, отрабатывал в мызе барщину и ловил для мызы рыбу. По названию хутора, а не потому, что у Лаэса были глаза маленькие,— глазами у нас называют озерца, которые море, накатываясь, оставляет за собой на берегу. По названию места Лаэс и прозывался Малым Глазом. В мызской конторе, при наделении фамилиями, барон задержал взгляд на полосатых посконных штанах Лаэса. Барон сказал: «Ты, Лаэс, теперь есть по новому закону человек свободный, и от своего Малого Глаза тоже есть свободный, я могу его у тебя взять или тебе оставить, но от штанов своих ты — человек свободный — свободный не есть. Поэтому фамилия твоя с сегодняшнего дня должна быть по твоим
штанам Киутпюкс! Писарь случайно или по неопытности вместо «ю» написал букву «и», вот так и получилась у дочери Лаэса, матери моей бабушки, девичья фамилия Киутпикс. Начав раздавать «штаны», барон Шмальхозен с помощью писаря произвел на свет и других «пиксов», смотря по тому, какие на ком штаны оказались: Тюсспикс , Таккпикс , Хальпикс , Лонтпикс ; войдя в раж, и свою фамилию на деревенский лад переделал — Кинтспикс .
Прадеду моему по отцовской линии, наделяя фамилией, сказал: «Какой ты есть Тоомас Кивипылд! Ты весь камень в известь пережег, там теперь есть одна щебенка! Теперь ты есть Тоомас Кивиряхк! Так как «пиксы» на разный лад получились, то и «ряхки» пошли разного сорта. Одни стали Лийваряхк , другие Сауэряхк , кто Круусаряхк , а кто и просто Муйдуряхк . Семей в волости было все же больше, чем «штанов» и «щебенки», пришлось давать фамилии по названиям деревьев, но таких было мало, и они затерялись среди Пиксов и Ряхков. Так что через несколько десятилетий большинство барщинников ходили в мызе Лахтевахе с фамилиями. Но тогда мыза уже не принадлежала барону Шмальхозену, а перешла к фон Шварцу, которого крепостные за глаза кляли «черным дьяволом».
Почему Кинтспикс-Шмальхозен продал мызу Шварцу?
Или «добрый господин» получал доход от рассказов и песенок, которые он записывал со слов барщинников! С козлиной, как у черта, бородкой и рыжеватыми, закрученными вверх усами, Шварц никакого интереса к грустным мужицким напевам не проявлял, зато взвалил на них такой воз, который и при крепостном праве им тащить не доводилось. Появился он откуда-то из-под Тарту, приходился родичем тому самому ваймастверескому барону фон Шварцу, которого семью ножевыми ударами убила крепостная красавица, когда тот вздумал использовать ее для своих утех, как пишет об этом в своей «Истории прихода Лайузе» Кыпп. При Шмальхозене в мызе Лахтевахе не было в обычае затыкать рот на молотьбе волу или крепостному, Шварц готов был и тому и другому зашить рот даже не простой, а рогожной иглой. С волом он так поступить не мог, тот подыхал, когда оставался зимой в хлеву без половы, крепостной же был всеяден, крепостной мог в свое мякинное тесто замесить и мох — и переживал зиму. Скудная пища должна была идти на пользу обоим — и волу, и крепостному. Если вол, случаем, забредет на клеверную отаву, нагуляет там бока, то скоро вместо хвоста навстречу тебе рога выставит; наскребет раб какой-нибудь рублик в чулок, он уже не будет таким смирным, как без копейки в кармане. Того и гляди, как бы он с дурной башки еще жаловаться на тебя не пошел, хотя никакой выгоды ему от этого не будет, разве что порку заработает и дорогу в Сибирь заслужит. Нельзя утверждать, что холоп был для Шварца из дерева, он был чем-то между человеком и скотом, с той лишь разницей, что от холопа господин мог потребовать большего, чем от скотины. До требований он сам и не унижался, для этого имелись надсмотрщики, староста, амбарщики — такие же холопы, только пятки барону больше лизали. С простым людом фон Шварц не сближался, даже будучи гонимым, подобно своему ваймастверескому родичу, похотью, так что ни одной здешней девушке не пришлось хвататься за нож. У Шварца, по слухам, была очень красивая госпожа, с которой он каждую осень ездил отдыхать в Италию. Ее последней моды туалеты, шикарные коляски и пиры обходились в копеечку, и все это ложилось на плечи холопов. Прислуга поговаривала, что Шварц сам находился под каблуком жены и так был окручен, что стоило ей повысить голос, как в общем-то крепкий господин готов был на коленях ползать, чтобы затем, поднявшись, обратить свой гнев против мужичья. Кто там спрашивал, насколько холопы Лахтевахеской мызы были повинны в том, что красивая госпожа не смогла некогда завлечь в свои сети какого-нибудь разбогатого графа или князя и должна была теперь томиться часть года вдали от дворцов и блеска столицы, в медвежьем углу Лифляндии, на Сааремаа.
Хоть и сомнительно, что лахтевахеские холопы были виноваты в незавидной судьбе красивой госпожи (правда, побежденные всегда виноваты — будь то на войне или в жизни), но тяжкая кара не заставила себя ждать. Наказание свалилось в 1844 году с неба — в виде дождя. Это был не какой-то внезапный потоп, а непрестанный ливень, изо дня в день, ночь за ночью, с весны по осень, с Юрьева дня до Михайлова, и еще сверх того. Луга затопило водой, раздувшийся скот доставляли с пастбищ чуть ли не на лодках, поля стали озерами, а хлебные колосья, росшие на холмах, из-за чрезмерной влаги так и поникли недозревшими.
Осенью тысяча восемьсот сорок четвертого в некоторых семьях не смогли испечь ни одной лепешки нового урожая. Закрома настолько опустели, что и мышонку зернышка было не отыскать. Если в других мызах имелось в запасе зерно прошлых урожаев, то в Лахтевахе туалеты и бриллианты госпожи опустошили все мызные амбары. Казенный магазин, откуда люди могли брать в долг зерно, опустел еще до праздника ряженья.
Госпожа боялась, что здешняя сырость может плохо сказаться на ее здоровье, и заблаговременно вместе с господином отбыла за границу. Господин вскоре вернулся и две ночи сам сторожил с мечом на боку мызный амбар — видимо, какая-то севалка зерна для господского стола в закромах все же имелась. Когда барон собрался в Ригу, чтобы взять денежный заем, то сперва выписал из города охранять добро стражника, хотя и лахтевахеский амбарщик, по-собачьи преданный раб, лишь через свой труп подпустил бы вора к господскому добру.
Если в других некоторых мызах хозяева все-таки проявляли милость к людям — нельзя же было допустить, чтобы вымерли с голоду все холопы, хотя бы из-за надобности делать мызную работу, то барон Шварц не мог заглядывать далеко вперед, не мог из-за своей красивой госпожи, которая пообещала бросить его, если он мигом не уладит свои денежные дела.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
Когда я сказал ему об этом, он какое-то время молчал. А затем начал сожалеть, что вообще рассказал мне о себе и своих близких.
Наступил мой черед задуматься. Я вспомнил, как в тысяча девятьсот шестьдесят шестом году, будучи туристом в Канаде, я позвонил из монреальского отеля человеку, которого я в свое время хорошо знал, и попросил его навестить меня. Первое, что он спросил, когда пришел в гостиницу, при этом пугливо оглядываясь, было: «Ты, случаем, не видал тут какого-нибудь канадского эстонца?» Он боялся, что кто-нибудь из соплеменников увидит его рядом со мной, человеком, который прибыл из Советской Эстонии.
Этот старый человек с далекого канадского Запада таким робким не был. Но у него было потомство от двух предыдущих браков — дети, внуки и правнуки, разбросанные по всему свету, некоторые — известные в Канаде люди, на хорошей службе. И он боялся, как бы история его жизни, перенесенная на бумагу, не причинила им неприятностей. Я попытался убедить его, что самые тяжелые годы «холодной войны» уже давно прошли, но не смог своим оптимизмом развеять его скепсис. Он не имел ничего против, если я как-то скрытно введу историю его жизни в роман, но чтобы представить ее на свет под настоящими именами, от начала до конца, так, как писала ее сама жизнь, этого он просто не позволил.
По возвращении домой я пробовал взяться за роман, «о дело не двигалось. По душевной своей сути я, обращенный в себя человек. В каждом герое моих романов есть частичка меня самого. Я уже не раз повторял себя, в документальном рассказе я мог бы если и не совсем избежать этого (выбор схожих с автором героев), то все-таки значительно уменьшить этот недостаток. Захваченный идеей документального повествования, я уже не мог от нее освободиться. Я написал в Канаду, чтобы старик все-таки позволил мне описать его жизнь примерно так, как она мне запомнилась из его уст. Ответом было категорическое «нет». Чтобы не заниматься безнадежно романом, я написал две пьесы.
В тысяча девятьсот семьдесят втором году я вновь побывал в Канаде. Само собой, я тут же помчался из Монреаля через Канаду в Британскую Колумбию с той поспешностью, какую развивали моторы летящих с востока на запад самолетов. Приземлившись в Ванкувере, я переправился на пароме через залив в Нанаймо, оттуда автобусом дальше на северо-запад, чтобы в определенном месте снова сесть на паром и попасть на один из той тысячи островов, где в порту меня ожидал на своем «волво» мой рассказчик.
Наконец-то запретный ледок стал таять. Но при одном условии: он сам изменит имена — свое и тех, с которыми за долгую свою жизнь делил хлеб и кров, беду и радость; изменит и названия мест, в которых жил. Эти имена и названия были для меня обязательными — исключая общеизвестные и такие, которые знакомы каждому. И этому маленькому острову, по площади примерно с наш Рухну, но, конечно, совершенно иной почвенной структуры, растительности и с другими жизненными условиями (климатически этот островок довольно схож с описанным выше Принс-Рупертом), он придумал новое название, остров Предсказателя Будущего. Здесь, на краю девственного леса, у подножья холма, был его маленький, красивый, ухоженный домик с широким видом на пролив, на другие островки и на вздымающуюся вдалеке горную цепочку острова Ванкувер. Снежные вершины канадских Скалистых гор, скрытые густой стеной леса, можно было разглядеть лишь около магазина, со двора школы или из порта.
Может, для того, чтобы придать большее правдоподобие названию переименованного им острова, он придумал
даже легенду о том, как остров получил это свое название. Некий капитан Джордж из ванкуверских матросов любил по картам предсказывать морякам будущее, за что и получил прозвище. Как-то он нес вахту на «Дисковере» и первым заметил, что со стороны штирборта из тумана вырисовывается остров — более ровный по сравнению с другими здешними скалистыми куполами. Тогда капитан и назвал этот остров по матросскому прозвищу.
В тысяча семьсот девяносто втором году остров еще не был заселен, разве что индейцы из племени затаскивали сюда на берег каноэ, укрываясь от штормов и врагов после рыбной ловли и боевых вылазок, не оставляя сколь-нибудь надолго своих следов. Первые белые поселенцы появились на острове лишь спустя сто лет, и двое из них разговаривали между собой на том самом сааремааском диалекте, отдельные слова которого проскальзывали и в нашей речи. В первые два десятилетия нынешнего века жизнь на острове закипела, с тем чтобы вскоре снова угаснуть. Сейчас здесь проживает полсотни рыбацких семей финского происхождения, другая половина сотни состоит из лесорубов разных национальностей, поменявших в большинстве своем родной язык на английский, поселилось человек десять эстонцев, в домах которых можно было еще услышать эстонский язык. В двух километрах от поселения, в восточной части острова, расположился лагерь хиппи. Сбежавшие из круговерти больших городов, живут они тут в убогих хижинах и палатках, по своим обычаям и законам, до последней возможности избегая даже здешнее маленькое поселение, хотя вовсе обойтись без магазина и почты они все же не могут. Что у меня, как у бывшего учителя, вызвало благоговение, так это удивительно красивое, просторное и современное школьное здание в центре поселка, возведенное пару лет назад властями Британской Колумбии, будто жизнь здесь могла когда-нибудь вновь забурлить. Пока что, думается, надежда эта беспочвенна. Население Канады, правда, быстро растет, в Британской Колумбии прежде всего, но в основном за счет больших городов. И тут «ночами светятся города», вспоминаю я название одного из романов Яана Кярнера о жизни в Эстонии тридцатых годов. Но здесь, на острове, число жителей постепенно уменьшается — пожалуй, их осталось всего несколько сотен.
Теперь еще два-три слова о самом рассказчике, каким я его запомнил в свой последний приезд (пусть уж так и будет, на остров) и когда слушал второй
раз его историю и попытался ее записать. Телосложением, осанкой особенно, он кажется, да, лет на тридцать моложе своего теперешнего возраста, но сетку морщин на лице и шее не смогли окончательно разгладить даже упражнения по системе йогов. Он не Дориан Грей, которого годы вовсе не затронули. Хотя при его сложной судьбе ни одно бы чудо не помогло этому. Глаза, которые называют зеркалом души и человеческой жизненной силы, у него все же сравнительно молодые. С вождением своего мощного «волво» он бы справился, наверное, и без очков. Очки он надевает больше для дорожного инспектора, когда, приладив за машиной прицеп и оставив дом и газон во дворе под присмотром соседей, отправляется с Фебе хоть на Южно-Американский пик, на Огненную Землю. Паромы — по-здешнему — тут удобные, дороги хорошие, а канадский доллар котируется по всей Америке. Для переезда границы достаточно водительских прав.
Фебе, ирландка, также спортивной внешности, лет на двенадцать его моложе, третий раз замужем. И ее последыши проживали по ту и по эту стороны океана. Между собой эти довольно пожилые люди, казалось, прекрасно ладили. Словно молодожены, которые лишь недавно обрели друг друга.
Это я снова внес в их спокойный дом беспокойство. Мой теперешний рассказчик совсем не походил на Альберта Каристе, с которым наши мнения почти во всем сходились. Этот большого жизненного опыта человек не считал, что в закладке человеческого характера самыми существенными являются его первые впечатления, первые горести и радости его. Он был убежден, что есть еще многое другое, столь же существенное, а может, и еще более важное. Он сказал, что никого не сотворяют из дерева — ни в детстве, ни после. Так он и начал свой рассказ.
КОРНИ
...Человеческие корни — нечто совсем другое, чем корни дерева, хотя с праотцами и праматерями нашими обходились, будто они были из бесчувственного мертвого дерева. Господа живые деревья берегли парки на Сааремаа содержались хорошо, деревья в парках были ухожены и пребывали в гораздо лучшем состоянии, чем те, кто в придачу ко всякой другой кабале обязаны были ухаживать за господским парком. Находились, правда, господа, кто ставил своих крепостных выше деревьев и скота.
Говорят, таким был барон фон Шмальхозен, кому во времена наделений фамилиями, примерно около тысяча восемьсот двадцатого года, принадлежала Лахтевахеская мыза.
Шмальхозен, по слухам, был хорошим бароном. Другие бары считали его немного треснутым, может, потому, что пытался он одолеть сааремааский диалект и на нем разговаривать и с рабами, и с господами; наверно, это по доброте своей, ведь таких баронов, которые считали своих крепостных за людей, на всю губернию и был-то всего он один. Может, и не считал он моего деда за настоящего человека, слишком велика была имущественная и сословная рознь... Ну вот, был Шмальхозен высокий, худой, горбившийся мужик, а уж горячий такой, что твой ружейный выстрел,— но ведь и крепостные ангелами не были, да и быть не могли, коли желали сохранить душу свою в теле. Шмальхозен не считал свою горячность добродетелью, поэтому и наказывал мызному стражу никого не пороть раньше, пока не явится на конюшню он сам — пусть хоть и по его личному приказу был послан туда крепостной. К тому времени гнев его стихал. Чаще всего барон и не являлся на конюшню, и люди не помнили, чтобы кто-то во время Шмальхозена бывал бит в мызе Лахтевахе.
«Песню какую знаешь?»—спрашивал он у мужика, для кого уже отмачивались розги. Вопрос этот был каждому ведом, и у каждого имелась про запас своя песня. Барон записывал старинные песни и сказания, кое-что перекладывал на немецкий язык. Даже подрисовывал лицо того, кто наговаривал слова и напевал мотив. Про порку барон тут забывал вовсе, и усердный певец вместо розог получал даже кое-какую копейку.
Фамилии моим предкам достались от этого самого барона Шмальхозена. Отец моей прабабки Лаэс обитал с семьей у моря на бобыльском хуторе Малый Глаз, отрабатывал в мызе барщину и ловил для мызы рыбу. По названию хутора, а не потому, что у Лаэса были глаза маленькие,— глазами у нас называют озерца, которые море, накатываясь, оставляет за собой на берегу. По названию места Лаэс и прозывался Малым Глазом. В мызской конторе, при наделении фамилиями, барон задержал взгляд на полосатых посконных штанах Лаэса. Барон сказал: «Ты, Лаэс, теперь есть по новому закону человек свободный, и от своего Малого Глаза тоже есть свободный, я могу его у тебя взять или тебе оставить, но от штанов своих ты — человек свободный — свободный не есть. Поэтому фамилия твоя с сегодняшнего дня должна быть по твоим
штанам Киутпюкс! Писарь случайно или по неопытности вместо «ю» написал букву «и», вот так и получилась у дочери Лаэса, матери моей бабушки, девичья фамилия Киутпикс. Начав раздавать «штаны», барон Шмальхозен с помощью писаря произвел на свет и других «пиксов», смотря по тому, какие на ком штаны оказались: Тюсспикс , Таккпикс , Хальпикс , Лонтпикс ; войдя в раж, и свою фамилию на деревенский лад переделал — Кинтспикс .
Прадеду моему по отцовской линии, наделяя фамилией, сказал: «Какой ты есть Тоомас Кивипылд! Ты весь камень в известь пережег, там теперь есть одна щебенка! Теперь ты есть Тоомас Кивиряхк! Так как «пиксы» на разный лад получились, то и «ряхки» пошли разного сорта. Одни стали Лийваряхк , другие Сауэряхк , кто Круусаряхк , а кто и просто Муйдуряхк . Семей в волости было все же больше, чем «штанов» и «щебенки», пришлось давать фамилии по названиям деревьев, но таких было мало, и они затерялись среди Пиксов и Ряхков. Так что через несколько десятилетий большинство барщинников ходили в мызе Лахтевахе с фамилиями. Но тогда мыза уже не принадлежала барону Шмальхозену, а перешла к фон Шварцу, которого крепостные за глаза кляли «черным дьяволом».
Почему Кинтспикс-Шмальхозен продал мызу Шварцу?
Или «добрый господин» получал доход от рассказов и песенок, которые он записывал со слов барщинников! С козлиной, как у черта, бородкой и рыжеватыми, закрученными вверх усами, Шварц никакого интереса к грустным мужицким напевам не проявлял, зато взвалил на них такой воз, который и при крепостном праве им тащить не доводилось. Появился он откуда-то из-под Тарту, приходился родичем тому самому ваймастверескому барону фон Шварцу, которого семью ножевыми ударами убила крепостная красавица, когда тот вздумал использовать ее для своих утех, как пишет об этом в своей «Истории прихода Лайузе» Кыпп. При Шмальхозене в мызе Лахтевахе не было в обычае затыкать рот на молотьбе волу или крепостному, Шварц готов был и тому и другому зашить рот даже не простой, а рогожной иглой. С волом он так поступить не мог, тот подыхал, когда оставался зимой в хлеву без половы, крепостной же был всеяден, крепостной мог в свое мякинное тесто замесить и мох — и переживал зиму. Скудная пища должна была идти на пользу обоим — и волу, и крепостному. Если вол, случаем, забредет на клеверную отаву, нагуляет там бока, то скоро вместо хвоста навстречу тебе рога выставит; наскребет раб какой-нибудь рублик в чулок, он уже не будет таким смирным, как без копейки в кармане. Того и гляди, как бы он с дурной башки еще жаловаться на тебя не пошел, хотя никакой выгоды ему от этого не будет, разве что порку заработает и дорогу в Сибирь заслужит. Нельзя утверждать, что холоп был для Шварца из дерева, он был чем-то между человеком и скотом, с той лишь разницей, что от холопа господин мог потребовать большего, чем от скотины. До требований он сам и не унижался, для этого имелись надсмотрщики, староста, амбарщики — такие же холопы, только пятки барону больше лизали. С простым людом фон Шварц не сближался, даже будучи гонимым, подобно своему ваймастверескому родичу, похотью, так что ни одной здешней девушке не пришлось хвататься за нож. У Шварца, по слухам, была очень красивая госпожа, с которой он каждую осень ездил отдыхать в Италию. Ее последней моды туалеты, шикарные коляски и пиры обходились в копеечку, и все это ложилось на плечи холопов. Прислуга поговаривала, что Шварц сам находился под каблуком жены и так был окручен, что стоило ей повысить голос, как в общем-то крепкий господин готов был на коленях ползать, чтобы затем, поднявшись, обратить свой гнев против мужичья. Кто там спрашивал, насколько холопы Лахтевахеской мызы были повинны в том, что красивая госпожа не смогла некогда завлечь в свои сети какого-нибудь разбогатого графа или князя и должна была теперь томиться часть года вдали от дворцов и блеска столицы, в медвежьем углу Лифляндии, на Сааремаа.
Хоть и сомнительно, что лахтевахеские холопы были виноваты в незавидной судьбе красивой госпожи (правда, побежденные всегда виноваты — будь то на войне или в жизни), но тяжкая кара не заставила себя ждать. Наказание свалилось в 1844 году с неба — в виде дождя. Это был не какой-то внезапный потоп, а непрестанный ливень, изо дня в день, ночь за ночью, с весны по осень, с Юрьева дня до Михайлова, и еще сверх того. Луга затопило водой, раздувшийся скот доставляли с пастбищ чуть ли не на лодках, поля стали озерами, а хлебные колосья, росшие на холмах, из-за чрезмерной влаги так и поникли недозревшими.
Осенью тысяча восемьсот сорок четвертого в некоторых семьях не смогли испечь ни одной лепешки нового урожая. Закрома настолько опустели, что и мышонку зернышка было не отыскать. Если в других мызах имелось в запасе зерно прошлых урожаев, то в Лахтевахе туалеты и бриллианты госпожи опустошили все мызные амбары. Казенный магазин, откуда люди могли брать в долг зерно, опустел еще до праздника ряженья.
Госпожа боялась, что здешняя сырость может плохо сказаться на ее здоровье, и заблаговременно вместе с господином отбыла за границу. Господин вскоре вернулся и две ночи сам сторожил с мечом на боку мызный амбар — видимо, какая-то севалка зерна для господского стола в закромах все же имелась. Когда барон собрался в Ригу, чтобы взять денежный заем, то сперва выписал из города охранять добро стражника, хотя и лахтевахеский амбарщик, по-собачьи преданный раб, лишь через свой труп подпустил бы вора к господскому добру.
Если в других некоторых мызах хозяева все-таки проявляли милость к людям — нельзя же было допустить, чтобы вымерли с голоду все холопы, хотя бы из-за надобности делать мызную работу, то барон Шварц не мог заглядывать далеко вперед, не мог из-за своей красивой госпожи, которая пообещала бросить его, если он мигом не уладит свои денежные дела.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22