Тут студент прошлую зиму жил, так я все просила, чтоб колбасу на рояль не клал. А вы, раз сами играете, будете аккуратней.
Он строго на нее посмотрел. Хозяйка подумала: жестковат, ну да бог с ним, пускай живет.
– Так вы православный? – не удержавшись, переспросила она. – Из каких же мест к нам прибыли?
– Из Нижнего.
– Торговый город, большой, – одобрила она. – Там, говорят, цыгане на ярмарку приезжают, так по всему городу ходят; даже живут.
– Я русский, – внушил ей снова Балакирев.
Она смутилась:
– Нет, мне все равно, пожалуйста.
Он решил сюда переехать: дал три рубля задатку и объявил, что на следующее утро явится с пожитками.
Увидав на другой день, как мало с ним вещей, хозяйка опять смутилась: жилец показался еще более странным, чем накануне. Он заперся у себя и вскоре сел за рояль. Хорошо ли он играет, Софья Ивановна не поняла: правда, инструмент звучал сильно и вольно – так еще никогда не звучал, – но музыка была не бальная, не салонная, а какая-то чересчур строгая.
Лишь много позже, привыкнув к жильцу и успев полюбить его за твердость характера и серьезность, Софья Ивановна услышала от знакомых, что Милий Алексеевич такой музыкант, какие в России почти не встречаются, и что он самому Рубинштейну под стать как артист.
У жильца появились ученицы в богатых домах. Он уходил утром и возвращался поздно, чаще всего рассерженный впустую проведенным днем. Не для того он сюда приехал, чтобы обучать девиц исполнению Гензельта и Шарвенки. А денег все равно не хватало: приходилось посылать сестрам, заботиться об отце, оставшемся в Нижнем без службы.
Балакирева прижимала нужда, и он, не желая ни перед кем склонять голову, сносил лишения стойко, не жалуясь, не ожесточаясь и твердо решив добиться в конце концов своего.
Нужно было ему многое. Еще в первые дни пребывания в столице его приветил и поддержал Глинка, признав в нем талант незаурядный. Глинка покинул Россию, но Балакирев мечтал продолжить в России начатое им дело; мечтал о тех днях, когда русская музыка перестанет быть гонимой и завоюет для себя театры и концертные залы. Балакирев понимал, что для этого нужна деятельность настойчивая, пламенная и непрерывная.
В казармах Преображенского полка проводил свои дни Модест Мусоргский. В лаборатории до позднего вечера ставил опыты Александр Бородин. В кадетском морском корпусе начинал учение совсем еще юный Римский-Корсаков. В домашнем заточении, ушедший от холодности официального Петербурга, обиженный на неуспех «Русалки», творил Даргомыжский. Полный тревоги за судьбы родины, мучась разлукой с нею, но до сих пор не забывший, как предали забвению его «Руслана», проводил в Германии в напряженной работе последний год своей жизни Глинка. А в это время Милий Балакирев, бегавший по урокам, редко сам выступавший, искал друзей и союзников. Он мечтал о том, чтобы сплотить все самобытное в музыке. В холодном Петербурге ему нужны были огоньки, которые можно разжечь в костер. Он пытливо всматривался, вслушивался, желая найти людей, готовых пойти вместе с ним и продолжить то дело, которое в России поднялось благодаря усилиям Михаила Глинки.
V
Как-то, возвращаясь вместе с приятелем из полка, Ванлярский предложил:
– Хочешь, Модест, пойдем сегодня в один весьма любопытный дом?
– Чей? – спросил Мусоргский.
Тот выдержал паузу:
– Даргомыжского. Я однажды пообещал взять тебя туда.
– Да ведь ты сказывал, хозяин от всех заперся?
– Но и без людей жить невозможно. Кой-кого принимает из тех, которые ценят его творения.
Мусоргский нерешительно заметил:
– Но я?… Какой ему интерес со мной?
– Ему про тебя говорили. Он сказал: «Приведите, посмотрю, что за музыкант такой». К нему ходят, молодежь его любит.
Искушение было слишком велико, и как Мусоргский ни робел при мысли о знакомстве, он в конце концов согласился. Дойдя до угла Гороховой и условившись, где встретятся вечером, приятели разошлись.
…После выпуска из школы подпрапорщиков Мусоргский поселился вместе с братом и матерью. Брат тоже служил в гвардии и жил, не считаясь со средствами. Оба не догадывались, как трудно их матери и как она каждый раз ломает себе голову, когда приходится добывать деньги. Рестораны, театры, пирушки – все стоило дорого. Но у детей, по понятию Юлии Ивановны, выбора не было: или вести себя так, как ведут в гвардии все, или же уходить в отставку. Когда из псковского поместья Карева, принадлежавшего Мусоргским, приезжал управитель, мать запиралась с ним и подолгу вела утомительные разговоры, соображая, что бы еще заложить, какие угодья сдать в аренду и как уменьшить расходы. Муж ее, Петр Алексеевич, родившийся от брака барина с простой крепостной крестьянкой, усвоил замашки барина. Он и в Кареве жил широко, не по средствам, но после того, как семья была перевезена в Петербург, сыновья определены в гвардейскую школу, а к младшему приглашен педагог по музыке, потому что Юлия Ивановна требовала, чтобы Модест, с которым она начала заниматься сама, непременно учился и тут, отец счел свою роль по отношению к семье законченной. В столице он вовсе вышел из всяких границ. Будучи хлебосолом, он стал жить еще шире и за несколько лет промотал большую часть своего состояния. После его смерти обнаружилось, что жить почти не на что. Юлия Ивановна решила во что бы то ни стало вывести сыновей в люди и всю тяжесть забот приняла на свои плечи.
Истинного положения дел Модест не представлял себе. Когда мать предлагала деньги, он, хотя и чувствовал по временам неловкость, деньги от нее принимал, стараясь не думать, какой ценой они добыты.
Сегодняшнее предложение Ванлярского было тем еще хорошо, что не требовало вовсе трат: он мог уйти из дому с чистой душой.
В назначенный час Ванлярский явился, и они отправились.
Даргомыжский занимал скромную, небольшую, но удобную квартиру на Моховой. В дома знати его давно уже не приглашали, и он, махнув на это рукой, решил окружить себя теми, кто относился к нему с почтительным интересом. Его посещали не те любители, какие вхожи в дома меценатов: несколько милых девушек, полупоклонниц, полуучениц, с приятными голосами, молодые люди и люди постарше, пристрастившиеся к музыке, составляли его круг.
Уже подходя к Моховой, Ванлярский счел нужным предупредить приятеля:
– Только не думай, пожалуйста, что он с виду особенный, не то разочаруешься с первой минуты. Я описывал тебе его однажды: так вот – вроде того, как описал.
Мусоргский кивнул, соглашаясь. Казалось бы, он не придавал значения внешности, однако сам был затянут в мундир и напомажен.
Дворник, сидевший на тумбе возле ворот, проводил офицеров равнодушным взглядом. Возле него вертелась собачонка, и он отгонял ее от себя метлой.
Когда Мусоргский увидел хозяина, то, несмотря на предупреждение, почувствовал себя несколько разочарованным. К ним вышел человек желчного вида, с нездоровой желтизной лица и водянистыми глазами. Высокий лоб и изящно очерченный подбородок придавали лицу известное благородство, но опущенные книзу усы сообщали ему жесткость. Был он низкого роста, худощав, в цветном жилете и темном сюртуке. Голос в самом деле оказался высоким до пронзительности.
– Буду рад, – начал он, обратившись к Мусоргскому, – если вам не покажется в моем доме скучно. Любя музыку, вы пожелали меня навестить? А я решил уже, что после неуспеха «Русалки» молодежь от меня совсем отвернется.
Говоря, он придирчиво рассматривал гостя: не слишком ли напомажены волосы, не чересчур ли узка, даже для офицера, талия? Заметив это недоверие в его глазах, Мусоргский подумал, что хозяин в каждом входящем готов видеть противника.
Но в гостиной, где собралась молодежь, царила атмосфера дружелюбия. Заметив, что гость нерешительно осматривается по сторонам, Даргомыжский сказал:
– По возрасту, как видите, больше подходят вам, чем мне. Что поделаешь: тянет меня к ним сильней, чем к иным определившимся индивидам.
В гостиной было просторно и уютно. В одном углу стоял рояль орехового дерева; в другом, противоположном, большой, тоже орехового дерева, удобный, с гнутой спинкой диван. Кресла были такие же спокойные и удобные.
Разговор возобновился: толковали о том, что собираются ставить в Большом театре и что пойдет на русской сцене, в театре-цирке. До слухов хозяин был, видно, охотник: он оживлялся от них, но, выслушав, напускал на себя выражение легкой брюзгливости. О Глинке все говорили с великим почтением и сочувствием.
Когда кто-то о нем упомянул, Даргомыжский, сдвинув круто брови, заметил:
– Опять за границу уехал! И не мудрено. Четырнадцать лет на сцене «Руслана» не ставим – разве не горестно автору? Чем только не балуемся, всякой всячиной, а такой изумруд собственными ногами затоптали! Эх, страна наша…
Речь его стала строже и как будто более певучей, когда об этом заговорили. Не только хозяин, но и все тут считали Глинку первым композитором среди русских и великим музыкантом всех времен.
Сидя в стороне, Мусоргский слушал с затаенным вниманием, удивленный. О музыке тут говорили совсем не так, как в кругу приятелей-офицеров: с любовью, уважением и пониманием.
По просьбе хозяина девушка в голубом платье с оборками и высоким корсажем начала петь глинкинские романсы. За рояль сел молодой человек в форме чиновника. Голос у девушки оказался небольшой, но чистый, и пела она с той выразительной простотой, которая больше всего трогает сердце.
– Вот прелесть-то1 – сказал Даргомыжский. – Ну есть ли что-либо, подобное этому?
Потом пошли в ход романсы самого Даргомыжского, а позже отрывки из «Руслана»: квинтет, дуэт Ратмира и Финна, арии, оркестровые картины. Исполнители находились для всего. Хозяин увлекательно, несмотря на хрипловатость голоса, пел Финна; бас исполнял баритоновую партию, меццо-сопрано – контральтовую, но все, взятое вместе, Мусоргского задело глубоко: впервые в жизни он слышал музыку, сочиненную в Петербурге, непонятую тут, но открывавшую необъятный мир красоты.
Даргомыжский, казалось, о новом госте забыл и, только вдоволь напевшись, обратился к нему:
– Может, и вам угодно принять участие? У нас тут видите как поют – кто лучше, кто хуже. Спрос с каждого по возможностям.
– У меня опыта вовсе нет, – смущенно ответил Мусоргский.
– Да он отлично играет, Александр Сергеевич! – вмешался Ванлярский, сидевший в другом конце гостиной. – Прикажите ему сесть за рояль.
Круг стоявших около инструмента разомкнулся, и Мусоргский – делать нечего! – подошел.
– Я и не знаю, что сыграть-то…
– У нас неволить не любят, – заметил хозяин. – Что вам угодно, тем и побалуйте.
Молодежь отступила от рояля, чтобы не смущать оробевшего офицера. Перебрав в памяти несколько вещей, Мусоргский решил исполнить польку своего сочинения, затем свой же парафраз на знакомые оперные мотивы. Вначале он волновался и только позже, почувствовав, что его слушают, стал играть смелее. В одном отрывке он в свободной импровизации вздумал изобразить что-то вроде колокольного звона: получилось густо, сочно и полновесно.
– Ишь ты, скажите пожалуйста! – пробурчал хозяин.
Дослушав до конца, он тем же резковатым голосом произнес:
– Талант виден изрядный, но вкуса вашего, простите, не уразумел.
Мусоргский отважился спросить, что именно Александр Сергеевич подразумевает под вкусом.
– Сочинение не может служить прихоти или забаве – оно должно преследовать свою цель. Мы собираемся не для того, чтобы вечера как-нибудь коротать. У нас задача иная, чем, скажем, в концертах Дворянского собрания. Михаил Иванович всю силу своего гения отдал искусству России, и мы по мере сил стараемся служить тому же.
Мусоргский покраснел, лицо его потеряло оттенок юношеской бледности: он вспомнил, как на прошлой неделе чуть не всю ночь услаждал товарищей музыкальной чепухой, бойкими безделушками, и ему стало стыдно. «Ай да Модест! – повторяли в ту ночь товарищи. – Другого такого ни в одном полку нет – только у нас!» Поддавшись на похвалы, он играл мазурки, польки, фантазии.
Сейчас все показалось постыдным до жалости: только что исполняли романсы Глинки, «Руслана», а он, поддавшись на удочку, сел за рояль и показал, насколько нетребователен его вкус.
Хозяин не склонен был щадить новичка и, когда тот, расстроенный, отошел в сторону, не стал его утешать.
Гости попросили Даргомыжского, чтобы он поиграл «Русалку». Нашлись исполнители для партий Наташи и Мельника, а партию Князя взял на себя сам автор.
В домашнем исполнении все показалось понятнее, чем в театре. Мусоргский точно в первый раз слушал оперу: он ощутил напевность и красоту ее арий, человечность образов, созданных композитором. До чего же неуместными были насмешки товарищей по полку, до чего глупыми и невежественными!
Даргомыжский, как будто его имел в виду, показывая «Русалку», спросил:
– По вкусу вам или нет, господин Мусоргский? Бранят мою оперу, а мне хотелось внести свою скромную лепту в русский оперный сюжет. И казалось мне, что кое-что удалось.
– Все тут, Александр Сергеевич, удалось, – хором сказали гости.
Мусоргский признался, что со сцены он не так понял, как сегодня: теперь ему все понравилось.
В глазах автора мелькнул радостный огонек, и он с удовлетворением опустил голову.
– Только в этом кружке и сознаешь себя музыкантом. Если вам тут по душе – милости прошу: будем рады. Только надо поскорее вам понять, что музыка простой забавой служить не может: у нее назначение более высокое – правду жизни выражать.
Он поднялся. Казалось, самое важное, что надо было сказать, уже сказано, и гости, почувствовав это, стали прощаться.
На улице было тихо. Возле дома никого не было видно. Горел фонарь около ворот, а другой светил где-то за три дома отсюда.
Ванлярский и Мусоргский отстали от остальных.
– Не жалеешь, что попал сюда?
– Все для меня ново, – сознался Мусоргский, – я даже подавлен. Но мне понравилось, и я бы хотел тут бывать… если позовут.
– Так позвали уже, ты слышал.
– Да не очень-то горячо.
– Ты не знаешь его: не понял бы тебя – не стал бы приглашать. А барышням ты понравился, я заметил.
– Оставь!
Щегольской, кокетливый тон, обычный в разговорах молодых офицеров, на этот раз покоробил Мусоргского.
– Неуспех «Русалки» очень его огорчил, – продолжал Ванлярский. – До сих пор еще Александр Сергеевич не пришел в себя, поэтому и кажется подозрительным. Но, если идешь к нему с искренним чувством, ты для него желанный гость. Я, Модест, видать, оказался твоим крестным отцом в этом доме. Что же, рад: давно надо было тебе сюда. Ну, прощай. – И он пошел своей стороной.
На следующий день, освободившись от строевых занятий, Мусоргский прямо из полка отправился на Невский, в магазин Бернарда, и спросил сочинения Глинки. Владелец магазина, с сильной проседью в бороде, предупредительный и спокойный, справился:
– Для себя, господин прапорщик, покупаете? – Видя недоумение покупателя, он объяснил: – В вашей среде, я заметил, интересуются другой музыкой.
Мальчик подставил лестницу. Хозяин сам полез наверх и достал с последней полки запыленную пачку.
– Тут всё: может, что подойдет, прошу посмотреть.
Мусоргский просматривал романс за романсом. Иные он откладывал в сторону. Большая часть была ему незнакома даже по названию, но вот попался один, услышанный им вчера, затем еще один.
Хозяин магазина наблюдал за ним с молчаливым вниманием.
– Есть и более доступные сочинения, тоже русских авторов, – сказал он. – Дюбюк, Дютш…
– Нет, я из этой пачки отберу.
– Давно взял за правило удовлетворять разнообразные вкусы, а то бы не стал это держать у себя – дохода не приносит. – И он вздохнул.
– Да мало ли в Петербурге музыкальных кружков! – возразил Мусоргский.
Нотный торговец с достоинством погладил бороду:
– Кружки есть действительно. Но, если дело вести, думая только об их вкусах, пришлось бы закрыть торговлю. – Он показал наверх. – Там клавиры «Жизни за царя» и «Руслана» лежат, а сколько продано за год? Один или два. Вот какова картина, господин офицер!
Он насупился и с выражением молчаливой строгости отошел, предоставив покупателю самому разбираться в запыленной пачке.
VI
В гостиной, окруженный молодежью, стоял высокий человек в мундире военного инженера. В прошлый раз Мусоргский его не видел. Бачки оставляли нижнюю часть подбородка открытой, глаза у него были близорукие, но живые. Разговаривал он чуть не со всеми в одно время – легко и насмешливо.
При появлении нового гостя он обернулся не сразу, точно желая, чтоб тот успел полюбоваться им – его непринужденностью и свободой. Затем, прищурившись, взглянул на вошедшего:
– Мусоргский – кажется, не ошибаюсь? По описанию узнал. Что ж, давайте знакомиться: Цезарь Кюи.
Оба были в военных мундирах. Их одинаково отличала некоторая изысканность манер, но Кюи вел себя так, точно хотел показаться в обществе занимательным или забавным, а серьезные мысли считал нужным держать при себе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36
Он строго на нее посмотрел. Хозяйка подумала: жестковат, ну да бог с ним, пускай живет.
– Так вы православный? – не удержавшись, переспросила она. – Из каких же мест к нам прибыли?
– Из Нижнего.
– Торговый город, большой, – одобрила она. – Там, говорят, цыгане на ярмарку приезжают, так по всему городу ходят; даже живут.
– Я русский, – внушил ей снова Балакирев.
Она смутилась:
– Нет, мне все равно, пожалуйста.
Он решил сюда переехать: дал три рубля задатку и объявил, что на следующее утро явится с пожитками.
Увидав на другой день, как мало с ним вещей, хозяйка опять смутилась: жилец показался еще более странным, чем накануне. Он заперся у себя и вскоре сел за рояль. Хорошо ли он играет, Софья Ивановна не поняла: правда, инструмент звучал сильно и вольно – так еще никогда не звучал, – но музыка была не бальная, не салонная, а какая-то чересчур строгая.
Лишь много позже, привыкнув к жильцу и успев полюбить его за твердость характера и серьезность, Софья Ивановна услышала от знакомых, что Милий Алексеевич такой музыкант, какие в России почти не встречаются, и что он самому Рубинштейну под стать как артист.
У жильца появились ученицы в богатых домах. Он уходил утром и возвращался поздно, чаще всего рассерженный впустую проведенным днем. Не для того он сюда приехал, чтобы обучать девиц исполнению Гензельта и Шарвенки. А денег все равно не хватало: приходилось посылать сестрам, заботиться об отце, оставшемся в Нижнем без службы.
Балакирева прижимала нужда, и он, не желая ни перед кем склонять голову, сносил лишения стойко, не жалуясь, не ожесточаясь и твердо решив добиться в конце концов своего.
Нужно было ему многое. Еще в первые дни пребывания в столице его приветил и поддержал Глинка, признав в нем талант незаурядный. Глинка покинул Россию, но Балакирев мечтал продолжить в России начатое им дело; мечтал о тех днях, когда русская музыка перестанет быть гонимой и завоюет для себя театры и концертные залы. Балакирев понимал, что для этого нужна деятельность настойчивая, пламенная и непрерывная.
В казармах Преображенского полка проводил свои дни Модест Мусоргский. В лаборатории до позднего вечера ставил опыты Александр Бородин. В кадетском морском корпусе начинал учение совсем еще юный Римский-Корсаков. В домашнем заточении, ушедший от холодности официального Петербурга, обиженный на неуспех «Русалки», творил Даргомыжский. Полный тревоги за судьбы родины, мучась разлукой с нею, но до сих пор не забывший, как предали забвению его «Руслана», проводил в Германии в напряженной работе последний год своей жизни Глинка. А в это время Милий Балакирев, бегавший по урокам, редко сам выступавший, искал друзей и союзников. Он мечтал о том, чтобы сплотить все самобытное в музыке. В холодном Петербурге ему нужны были огоньки, которые можно разжечь в костер. Он пытливо всматривался, вслушивался, желая найти людей, готовых пойти вместе с ним и продолжить то дело, которое в России поднялось благодаря усилиям Михаила Глинки.
V
Как-то, возвращаясь вместе с приятелем из полка, Ванлярский предложил:
– Хочешь, Модест, пойдем сегодня в один весьма любопытный дом?
– Чей? – спросил Мусоргский.
Тот выдержал паузу:
– Даргомыжского. Я однажды пообещал взять тебя туда.
– Да ведь ты сказывал, хозяин от всех заперся?
– Но и без людей жить невозможно. Кой-кого принимает из тех, которые ценят его творения.
Мусоргский нерешительно заметил:
– Но я?… Какой ему интерес со мной?
– Ему про тебя говорили. Он сказал: «Приведите, посмотрю, что за музыкант такой». К нему ходят, молодежь его любит.
Искушение было слишком велико, и как Мусоргский ни робел при мысли о знакомстве, он в конце концов согласился. Дойдя до угла Гороховой и условившись, где встретятся вечером, приятели разошлись.
…После выпуска из школы подпрапорщиков Мусоргский поселился вместе с братом и матерью. Брат тоже служил в гвардии и жил, не считаясь со средствами. Оба не догадывались, как трудно их матери и как она каждый раз ломает себе голову, когда приходится добывать деньги. Рестораны, театры, пирушки – все стоило дорого. Но у детей, по понятию Юлии Ивановны, выбора не было: или вести себя так, как ведут в гвардии все, или же уходить в отставку. Когда из псковского поместья Карева, принадлежавшего Мусоргским, приезжал управитель, мать запиралась с ним и подолгу вела утомительные разговоры, соображая, что бы еще заложить, какие угодья сдать в аренду и как уменьшить расходы. Муж ее, Петр Алексеевич, родившийся от брака барина с простой крепостной крестьянкой, усвоил замашки барина. Он и в Кареве жил широко, не по средствам, но после того, как семья была перевезена в Петербург, сыновья определены в гвардейскую школу, а к младшему приглашен педагог по музыке, потому что Юлия Ивановна требовала, чтобы Модест, с которым она начала заниматься сама, непременно учился и тут, отец счел свою роль по отношению к семье законченной. В столице он вовсе вышел из всяких границ. Будучи хлебосолом, он стал жить еще шире и за несколько лет промотал большую часть своего состояния. После его смерти обнаружилось, что жить почти не на что. Юлия Ивановна решила во что бы то ни стало вывести сыновей в люди и всю тяжесть забот приняла на свои плечи.
Истинного положения дел Модест не представлял себе. Когда мать предлагала деньги, он, хотя и чувствовал по временам неловкость, деньги от нее принимал, стараясь не думать, какой ценой они добыты.
Сегодняшнее предложение Ванлярского было тем еще хорошо, что не требовало вовсе трат: он мог уйти из дому с чистой душой.
В назначенный час Ванлярский явился, и они отправились.
Даргомыжский занимал скромную, небольшую, но удобную квартиру на Моховой. В дома знати его давно уже не приглашали, и он, махнув на это рукой, решил окружить себя теми, кто относился к нему с почтительным интересом. Его посещали не те любители, какие вхожи в дома меценатов: несколько милых девушек, полупоклонниц, полуучениц, с приятными голосами, молодые люди и люди постарше, пристрастившиеся к музыке, составляли его круг.
Уже подходя к Моховой, Ванлярский счел нужным предупредить приятеля:
– Только не думай, пожалуйста, что он с виду особенный, не то разочаруешься с первой минуты. Я описывал тебе его однажды: так вот – вроде того, как описал.
Мусоргский кивнул, соглашаясь. Казалось бы, он не придавал значения внешности, однако сам был затянут в мундир и напомажен.
Дворник, сидевший на тумбе возле ворот, проводил офицеров равнодушным взглядом. Возле него вертелась собачонка, и он отгонял ее от себя метлой.
Когда Мусоргский увидел хозяина, то, несмотря на предупреждение, почувствовал себя несколько разочарованным. К ним вышел человек желчного вида, с нездоровой желтизной лица и водянистыми глазами. Высокий лоб и изящно очерченный подбородок придавали лицу известное благородство, но опущенные книзу усы сообщали ему жесткость. Был он низкого роста, худощав, в цветном жилете и темном сюртуке. Голос в самом деле оказался высоким до пронзительности.
– Буду рад, – начал он, обратившись к Мусоргскому, – если вам не покажется в моем доме скучно. Любя музыку, вы пожелали меня навестить? А я решил уже, что после неуспеха «Русалки» молодежь от меня совсем отвернется.
Говоря, он придирчиво рассматривал гостя: не слишком ли напомажены волосы, не чересчур ли узка, даже для офицера, талия? Заметив это недоверие в его глазах, Мусоргский подумал, что хозяин в каждом входящем готов видеть противника.
Но в гостиной, где собралась молодежь, царила атмосфера дружелюбия. Заметив, что гость нерешительно осматривается по сторонам, Даргомыжский сказал:
– По возрасту, как видите, больше подходят вам, чем мне. Что поделаешь: тянет меня к ним сильней, чем к иным определившимся индивидам.
В гостиной было просторно и уютно. В одном углу стоял рояль орехового дерева; в другом, противоположном, большой, тоже орехового дерева, удобный, с гнутой спинкой диван. Кресла были такие же спокойные и удобные.
Разговор возобновился: толковали о том, что собираются ставить в Большом театре и что пойдет на русской сцене, в театре-цирке. До слухов хозяин был, видно, охотник: он оживлялся от них, но, выслушав, напускал на себя выражение легкой брюзгливости. О Глинке все говорили с великим почтением и сочувствием.
Когда кто-то о нем упомянул, Даргомыжский, сдвинув круто брови, заметил:
– Опять за границу уехал! И не мудрено. Четырнадцать лет на сцене «Руслана» не ставим – разве не горестно автору? Чем только не балуемся, всякой всячиной, а такой изумруд собственными ногами затоптали! Эх, страна наша…
Речь его стала строже и как будто более певучей, когда об этом заговорили. Не только хозяин, но и все тут считали Глинку первым композитором среди русских и великим музыкантом всех времен.
Сидя в стороне, Мусоргский слушал с затаенным вниманием, удивленный. О музыке тут говорили совсем не так, как в кругу приятелей-офицеров: с любовью, уважением и пониманием.
По просьбе хозяина девушка в голубом платье с оборками и высоким корсажем начала петь глинкинские романсы. За рояль сел молодой человек в форме чиновника. Голос у девушки оказался небольшой, но чистый, и пела она с той выразительной простотой, которая больше всего трогает сердце.
– Вот прелесть-то1 – сказал Даргомыжский. – Ну есть ли что-либо, подобное этому?
Потом пошли в ход романсы самого Даргомыжского, а позже отрывки из «Руслана»: квинтет, дуэт Ратмира и Финна, арии, оркестровые картины. Исполнители находились для всего. Хозяин увлекательно, несмотря на хрипловатость голоса, пел Финна; бас исполнял баритоновую партию, меццо-сопрано – контральтовую, но все, взятое вместе, Мусоргского задело глубоко: впервые в жизни он слышал музыку, сочиненную в Петербурге, непонятую тут, но открывавшую необъятный мир красоты.
Даргомыжский, казалось, о новом госте забыл и, только вдоволь напевшись, обратился к нему:
– Может, и вам угодно принять участие? У нас тут видите как поют – кто лучше, кто хуже. Спрос с каждого по возможностям.
– У меня опыта вовсе нет, – смущенно ответил Мусоргский.
– Да он отлично играет, Александр Сергеевич! – вмешался Ванлярский, сидевший в другом конце гостиной. – Прикажите ему сесть за рояль.
Круг стоявших около инструмента разомкнулся, и Мусоргский – делать нечего! – подошел.
– Я и не знаю, что сыграть-то…
– У нас неволить не любят, – заметил хозяин. – Что вам угодно, тем и побалуйте.
Молодежь отступила от рояля, чтобы не смущать оробевшего офицера. Перебрав в памяти несколько вещей, Мусоргский решил исполнить польку своего сочинения, затем свой же парафраз на знакомые оперные мотивы. Вначале он волновался и только позже, почувствовав, что его слушают, стал играть смелее. В одном отрывке он в свободной импровизации вздумал изобразить что-то вроде колокольного звона: получилось густо, сочно и полновесно.
– Ишь ты, скажите пожалуйста! – пробурчал хозяин.
Дослушав до конца, он тем же резковатым голосом произнес:
– Талант виден изрядный, но вкуса вашего, простите, не уразумел.
Мусоргский отважился спросить, что именно Александр Сергеевич подразумевает под вкусом.
– Сочинение не может служить прихоти или забаве – оно должно преследовать свою цель. Мы собираемся не для того, чтобы вечера как-нибудь коротать. У нас задача иная, чем, скажем, в концертах Дворянского собрания. Михаил Иванович всю силу своего гения отдал искусству России, и мы по мере сил стараемся служить тому же.
Мусоргский покраснел, лицо его потеряло оттенок юношеской бледности: он вспомнил, как на прошлой неделе чуть не всю ночь услаждал товарищей музыкальной чепухой, бойкими безделушками, и ему стало стыдно. «Ай да Модест! – повторяли в ту ночь товарищи. – Другого такого ни в одном полку нет – только у нас!» Поддавшись на похвалы, он играл мазурки, польки, фантазии.
Сейчас все показалось постыдным до жалости: только что исполняли романсы Глинки, «Руслана», а он, поддавшись на удочку, сел за рояль и показал, насколько нетребователен его вкус.
Хозяин не склонен был щадить новичка и, когда тот, расстроенный, отошел в сторону, не стал его утешать.
Гости попросили Даргомыжского, чтобы он поиграл «Русалку». Нашлись исполнители для партий Наташи и Мельника, а партию Князя взял на себя сам автор.
В домашнем исполнении все показалось понятнее, чем в театре. Мусоргский точно в первый раз слушал оперу: он ощутил напевность и красоту ее арий, человечность образов, созданных композитором. До чего же неуместными были насмешки товарищей по полку, до чего глупыми и невежественными!
Даргомыжский, как будто его имел в виду, показывая «Русалку», спросил:
– По вкусу вам или нет, господин Мусоргский? Бранят мою оперу, а мне хотелось внести свою скромную лепту в русский оперный сюжет. И казалось мне, что кое-что удалось.
– Все тут, Александр Сергеевич, удалось, – хором сказали гости.
Мусоргский признался, что со сцены он не так понял, как сегодня: теперь ему все понравилось.
В глазах автора мелькнул радостный огонек, и он с удовлетворением опустил голову.
– Только в этом кружке и сознаешь себя музыкантом. Если вам тут по душе – милости прошу: будем рады. Только надо поскорее вам понять, что музыка простой забавой служить не может: у нее назначение более высокое – правду жизни выражать.
Он поднялся. Казалось, самое важное, что надо было сказать, уже сказано, и гости, почувствовав это, стали прощаться.
На улице было тихо. Возле дома никого не было видно. Горел фонарь около ворот, а другой светил где-то за три дома отсюда.
Ванлярский и Мусоргский отстали от остальных.
– Не жалеешь, что попал сюда?
– Все для меня ново, – сознался Мусоргский, – я даже подавлен. Но мне понравилось, и я бы хотел тут бывать… если позовут.
– Так позвали уже, ты слышал.
– Да не очень-то горячо.
– Ты не знаешь его: не понял бы тебя – не стал бы приглашать. А барышням ты понравился, я заметил.
– Оставь!
Щегольской, кокетливый тон, обычный в разговорах молодых офицеров, на этот раз покоробил Мусоргского.
– Неуспех «Русалки» очень его огорчил, – продолжал Ванлярский. – До сих пор еще Александр Сергеевич не пришел в себя, поэтому и кажется подозрительным. Но, если идешь к нему с искренним чувством, ты для него желанный гость. Я, Модест, видать, оказался твоим крестным отцом в этом доме. Что же, рад: давно надо было тебе сюда. Ну, прощай. – И он пошел своей стороной.
На следующий день, освободившись от строевых занятий, Мусоргский прямо из полка отправился на Невский, в магазин Бернарда, и спросил сочинения Глинки. Владелец магазина, с сильной проседью в бороде, предупредительный и спокойный, справился:
– Для себя, господин прапорщик, покупаете? – Видя недоумение покупателя, он объяснил: – В вашей среде, я заметил, интересуются другой музыкой.
Мальчик подставил лестницу. Хозяин сам полез наверх и достал с последней полки запыленную пачку.
– Тут всё: может, что подойдет, прошу посмотреть.
Мусоргский просматривал романс за романсом. Иные он откладывал в сторону. Большая часть была ему незнакома даже по названию, но вот попался один, услышанный им вчера, затем еще один.
Хозяин магазина наблюдал за ним с молчаливым вниманием.
– Есть и более доступные сочинения, тоже русских авторов, – сказал он. – Дюбюк, Дютш…
– Нет, я из этой пачки отберу.
– Давно взял за правило удовлетворять разнообразные вкусы, а то бы не стал это держать у себя – дохода не приносит. – И он вздохнул.
– Да мало ли в Петербурге музыкальных кружков! – возразил Мусоргский.
Нотный торговец с достоинством погладил бороду:
– Кружки есть действительно. Но, если дело вести, думая только об их вкусах, пришлось бы закрыть торговлю. – Он показал наверх. – Там клавиры «Жизни за царя» и «Руслана» лежат, а сколько продано за год? Один или два. Вот какова картина, господин офицер!
Он насупился и с выражением молчаливой строгости отошел, предоставив покупателю самому разбираться в запыленной пачке.
VI
В гостиной, окруженный молодежью, стоял высокий человек в мундире военного инженера. В прошлый раз Мусоргский его не видел. Бачки оставляли нижнюю часть подбородка открытой, глаза у него были близорукие, но живые. Разговаривал он чуть не со всеми в одно время – легко и насмешливо.
При появлении нового гостя он обернулся не сразу, точно желая, чтоб тот успел полюбоваться им – его непринужденностью и свободой. Затем, прищурившись, взглянул на вошедшего:
– Мусоргский – кажется, не ошибаюсь? По описанию узнал. Что ж, давайте знакомиться: Цезарь Кюи.
Оба были в военных мундирах. Их одинаково отличала некоторая изысканность манер, но Кюи вел себя так, точно хотел показаться в обществе занимательным или забавным, а серьезные мысли считал нужным держать при себе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36