Казалось, он занят чем-то своим и сердце его не способно понять страдания молодого друга.
Только прощаясь, удержав руку Римского-Корсакова, он сказал, посмотрев на него ласково:
– Выйдет по-нашему, Корсинька, ничего.
Корсаков был ему благодарен за слова утешения, хотя они его не утешили.
Остаток дня он провел в терзаниях. На следующее утро он шел в зал, как на казнь. Ему уже представлялось, как Балакирев снова кричит и как обнаруживают новые описки. Все кончится тем, что симфонию снимут с программы.
Заметив на афише свою фамилию, Римский-Корсаков со стыдом подумал, что сегодня ее все будут поносить.
Но вышло не так. Балакиреву удалось накануне вечером вычистить всю грязь. Утренняя репетиция началась с симфонии. Когда Римский-Корсаков услышал первые такты, он словно ее не узнал. Ему как будто вернули его замысел. В таком исполнении он, оробевший и растерявшийся, в состоянии был слушать свою музыку, не ощущая хотя бы стыда. Ему было жаль, что Мусоргский, присутствовавший вчера, не знает, как проходит репетиция сегодня.
Но Мусоргский был, оказывается, в зале. Заметив его, сидящего в вицмундире, с опущенной головой и скрещенными руками, Корсаков проникся благодарностью к нему. Он увидел в нем верного и надежного друга, способного быть преданным до конца.
Сегодня все шло иначе: и оркестр играл стройнее, и Балакирев сердился меньше, а музыкантов останавливал реже. Все словно сговорились щадить автора.
Уже кто-то сообщил, что Римский-Корсаков здесь. Музыканты догадались, кто именно из сидящих автор симфонии. То, что он так молод, хотя автору такого крупного произведения больше пристали бы борода или баки, как у Кюи, расположило всех в его пользу.
Когда вечером, при полном зале, при ярком свете газовых рожков и люстр, после творений выдающихся композиторов зазвучало произведение никому не известного автора, не немца, не итальянца, а русского, все вначале насторожились. Звучало оно, впрочем, стройно и слаженно. Балакирев был такой мастер, что за короткое время сумел выжать из оркестра всё. Музыка была ясна по форме, по темам своим национальна.
Долгое время в зале не знали, как к ней отнестись. Своей близостью и понятностью она резко отличалась от той музыки, которая чаще всего здесь звучала. К концу победили доверие, расположение, сочувствие, даже энтузиазм. В огромном зале раздались аплодисменты.
Дирижеру пришлось два раза выйти на аплодисменты. А Римского-Корсакова, как на грех, нигде не было.
Пройдя за сцену, Балакирев раздраженно спросил:
– Да где же он, в самом деле? Ну что за мальчишество!
Он увидел растерянного автора, которого вели под руки Мусоргский и Бородин. Балакирев посмотрел на него сердито и, отложив нравоучения до другого раза, сухо произнес:
– Вы же слышите – публика требует. Пойдемте!
Под его строгим надзором Римский-Корсаков пошел к двери. Аплодисменты вдруг стихли – точно не того увидели, кого надо было. Перед публикой стоял совсем еще молодой человек, примечательный разве только тем, что он одет в морскую форму. При всей его выправке, видны были закоренелая неуклюжесть и застенчивость.
Одно мгновение продолжалось это молчаливое знакомство с автором, потом аплодисменты вспыхнули с новой силой. Точно все вдруг поняли, что и молодость и то, что это всего лишь начало пути, заключают в себе великое обещание.
Римский-Корсаков поклонился торопливо и неумело. Это вызвало еще большее расположение к нему.
Наверно, не многие поняли в ту минуту, что они присутствуют при рождении первой русской симфонии, которой суждено проложить путь для величайших творений русской музыки. Однако аплодировали все, и Корсакову пришлось еще два раза выйти к публике.
XII
Ах, что за славное это было время в жизни Мусоргского! Дом Шестаковой, вновь разгоревшаяся привязанность к Даргомыжскому, дружба с Римским-Корсаковым и Бородиным и старые, прочные отношения со Стасовым и Балакиревым.
Милий все еще не отказался от роли учителя и наставника: он критиковал, бранил или одобрял, восторгался даже, и всё как старший. Но любили его по-прежнему, потому что, при всей своей нетерпимости, он был бескорыстен и интересами другого жил так же, как собственными.
Это был не прежний учитель музыки, весь день бегавший по урокам. Слава о Балакиреве распространилась за пределами Петербурга, и даже заграничные музыканты, приезжавшие сюда, почитали за честь встретиться с ним.
В последнее время он начал увлекаться славянскими делами. Приезжали чехи, и он вел с ними таинственные переговоры, после чего потребовал, чтобы члены кружка засели за сочинения на славянский сюжет. Римского-Корсакова он засадил за Сербскую фантазию, сам начал писать Чешскую, Мусоргского склонил к мысли сочинить поэму о Подибраде Чешском.[x]
Вообще интересы балакиревцев были широкими. Любя все русское в искусстве, они с горячей симпатией относились и к иноземному, в частности, к восточному. Это еще от Глинки, который в «Руслане» воспроизвел тончайшие краски Востока, к ним перешло и так или иначе захватило всех членов кружка. И «Саламбо» была отчасти связана с этим, и вторая симфония Римского-Корсакова «Антар», и «Князь Игорь» Бородина, и «Еврейская песнь», сочиненная Мусоргским, и его же массивный хор «Поражение Сеннахериба».
Сейчас интерес их обратился к славянским странам. Завязалась переписка, дружба, а венцом явилась поездка Балакирева в Прагу.
Пражский театр славился еще при жизни Моцарта. Он первый поставил моцартовского «Дон-Жуана». Теперь там решили осуществить постановку опер Глинки, положив тем начало их европейской славе.
Для постановки «Руслана» привлекли Балакирева. Он был приглашен как дирижер с большим именем, как искренний друг славян и один из самых пламенных пропагандистов глинкинских творений.
За ним по пятам последовали молва и споры, знамя его друзей и тени его противников. Балакирев не предполагал, что и в Праге, куда он ехал в качестве друга, ему придется встретить ожесточенное сопротивление.
Партитура и партии «Руслана» прибыли туда еще до его приезда. Все урезки, какие делались в петербургской постановке, все сокращения и искажения, все рутинерские наслоения прибыли тоже – такое впечатление создалось у него, лишь только он начал репетировать. Оказалось, что певцы выучили свои роли со всеми пропусками, какие имелись в партиях. Рука, безжалостно резавшая и кромсавшая «Руслана» в Петербурге, опередила Балакирева.
Не желая с этим мириться, он решил ставить «Руслана» так, как этого требовал самый дух глинкинской музыки. Воля художника, защищавшего великое творение, столкнулась с рутиной театра. Нашлись поклонники и противники и в Праге. Некоторые певцы, признав в Балакиреве истинного музыканта, стали целиком его союзниками. Зато другие начали плести сеть интриг. Поползла молва о том, что опера ставится неудачно. Балакирев работал упорно. Одно за другим снимались наслоения с «Руслана»: так с изумительного полотна смываются краски, положенные руками посредственных реставраторов, и постепенно открываются подлинные краски картины.
Прага ждала спектакля. Слухов было так много, что исход постановки одинаково волновал и противников и друзей. И вот за несколько часов до начала в гостиницу прибежал взволнованный контрабасист.
– Ах, маэстро, какое несчастье! – воскликнул он задыхаясь. – Мы думали, что сегодня вы наконец докажете всем свою правоту. Но, боже мой…
– Что произошло?
– Партитура украдена!
Услышав это, Балакирев побледнел. Контрабасист ждал ответа, хотя и понимал, что дирижеру ответить нечего. Он прибежал сюда в полной уверенности, что спектакль не состоится и работа сорвана, но все же на что-то надеялся.
Выражение страшной усталости было на лице Балакирева. Не только эти дни пронеслись перед ним, дни, полные упорства и мужества, но вся его жизнь встала в воображении: сколько бед, лишений, сколько препятствий на каждом шагу! Какой-то проклятый рок преследует его начинания. Сегодня, вдали от родины, знамя родного искусства должно было развернуться над столицей древней Чехии. И вот все рухнуло!
– Что же теперь будет? – спросил музыкант.
Собрав все свои силы, представив себе страницы украденной партитуры, Балакирев после размышления заявил, что он будет дирижировать наизусть. Контрабасист невольно отступил на шаг. Он помнил, как отдельные оркестровые группы подолгу разучивали сложнейшие места из «Руслана». Это была кружевная ткань с тончайшими узорами; мысль, что человек, стоящий за пультом, в состоянии удержать в памяти каждый узор, казалась почти невозможной.
– Маэстро, как же так? Ведь это невыполнимо!
Балакирев ответил, что иного выхода нет. Посетитель ушел от него, полный сомнений.
Вскоре после его ухода явились в гостиницу представители театра. Они пришли выразить свое сочувствие русскому дирижеру. Одни были искренни, другие с притворным участием спрашивали, как поступит маэстро. Все были уверены, что спектакль отменят. Но деньги, расходы, затраченные на постановку, – кто это возместит?
Балакирев смотрел на них исподлобья, с трудом сдерживая свое негодование. Труппа была на его стороне, но вот группка противников, собираясь загубить все, что он сделал, еще выражает ему сочувствие!
Он стоял опустив руки и слушал.
– Отменять спектакль невозможно, господа. Безобразие, кто бы ни был его виновником, остается на совести лиц, которые его допустили. Моя миссия трудна, я сознаю, но иного выхода нет. По мере возможности я постараюсь выполнить свой долг перед благожелательной чешской публикой.
Возглавлявший делегацию помощник директора спросил:
– Да, но как, дорогой маэстро?
– Придется дирижировать оперой без партитуры.
Они посмотрели на него недоверчиво. Один из самых рьяных противников вдруг воскликнул:
– Браво, браво! Это будет неслыханно!
Перед ним возникла соблазнительная картина публичного провала, и он даже захлопал в ладоши, как будто разговор с маэстро был тоже своего рода спектаклем.
Делегация удалилась. Члены ее сообщили директору, что спектакль, который, как все были уверены, должен быть отменен, по настоянию дирижера состоится, несмотря ни на что!
Короткий, круглый, как шар, директор выслушал сообщение невозмутимо. Вытащив изо рта сигару и положив ее перед собой на стол, он многозначительно произнес:
– О-о, большой будет скандал!.. Но-но, посмотрим…
Судьба дирижера не занимала его вовсе, а то, что деньги за спектакль не придется возвращать, устраивало вполне.
Театр был полон. Пражские зрители гудели, ожидая чего-то из ряда вон выходящего.
Когда за пультом появился русский дирижер, его встретили шумными аплодисментами. Он обернулся и деловито поклонился. Казалось, он достаточно опытен в постановке опер и уверен в исходе спектакля. За исключением немногих, никто в зале не знал, что пульт его чист и партитуры перед глазами капельмейстера нет.
Это было известно лишь музыкантам. Они с величайшим интересом ждали первого взмаха, как будто судьбу спектакля решал именно этот взмах.
Балакирев осторожно прикоснулся палочкой к пульту и начал.
Ну, увертюра: увертюру знает каждый. Но дальше что будет, не через триста – четыреста тактов, а позже? В зале сидели до предела взволнованные друзья, знавшие, какие последствия может иметь провал для дела, которое они защищают. С замиранием сердца они ждали заминки, промаха, остановки… Что-то ужасное, неприличное и вместе с тем оскорбительное рисовалось им. Газеты разнесут это повсюду, и делу славянской дружбы будет нанесен непоправимый удар.
Но все шло пока без заминки. Балакирев дирижировал так, точно строки партитуры были выгравированы перед его глазами. Он помнил их, и по мере того, как продвигался, страницы как бы сами одна за другой раскрывались перед ним. Это было особое свойство памяти, цепкость ее и сила. Наоборот, без партитуры он с еще большим увлечением и большей горячностью вел спектакль, и оркестр, почувствовав это, отозвался собственной горячностью.
Во время антракта до публики дошел слух о том, что русский дирижер ведет спектакль наизусть. Когда Балакирев появился за пультом вновь, театр встретил его как победителя. Аплодисменты усиливались с каждой секундой. Он взглянул в глубину оркестрового помещения, понял по лицам артистов, что они заодно с ним, союзники его дела, и отвесил глубокий поклон, благодаря всех за доверие. Музыканты тоже начали аплодировать. Удары смычков о деки[xi] стали слышны в зале и вызвали еще более горячий отклик.
Еще раз Балакирев поклонился. Сев, он вытер красным фуляровым платком лоб и с облегчением вздохнул. Теперь, кажется, можно было сказать, что победа «Руслана» бесспорна.
И действительно: Прага давно ке помнила такого приема, какой она оказала русской опере и русскому дирижеру. Успех был исключительный, небывалый.
Через несколько дней, уезжая, выслушивая последние приветствия, пожелания, обещания, увозя воспоминания о новых друзьях, Балакирев вправе был сказать себе, что путь на запад для русской музыки наконец открыт и что в этом есть доля его усилий.
Связи, возникшие в результате его поездки, не обрывались. Вскоре в честь представителей от славянских стран состоялся в Петербурге концерт, которым снова дирижировал Милий Балакирев. Были исполнены его «Увертюра на чешские темы» и «Сербская фантазия» Римского-Корсакова. Успех концерта был огромен. Люди искусства из разных славянских стран протянули впервые друг другу руки. Стасов в отчете своем написал, что, как он надеется, славянские гости не забудут тех ощущений, которые вызвал концерт в их сердцах, и что поэзия, талант и умение, проявленные маленькой, но уже могучей кучкой русских музыкантов, останутся у всех в памяти.
Могучая кучка! Впервые было произнесено это слово. Пускай оно вызвало насмешки противников, пускай недоброжелатели стали применять его в ироническом смысле, – слово было сказано. Ему суждено было пережить поношения хулителей, оно поднялось над их приговором и сохранило силу свою навсегда.
XIII
Стасову открыла дверь Софья Ивановна.
– А маэстро наш дома? – спросил он.
– Пишет, – сказала она шепотом. – Может, у меня пока посидите, Владимир Васильевич? Работает с самого утра.
– Гм-гм… Конечно, оно хорошо, что пишет, да только дела есть поважнее. Пройду к нему, авось бог помилует.
– Он сердитый, когда работает, – предупредила Софья Ивановна.
По мере того как слава жильца росла, хозяйка со все большей ревностностью охраняла его покой. Народу ходило к нему теперь много, мешали часто, и Софья Ивановна старалась не допускать посетителей в неурочное время или без крайней надобности. Стасова она, впрочем, знала давно и питала к нему живейшее расположение.
– Не хотите, Владимир Васильевич, со мной посидеть?
– Да надобно самого видеть. Ну, авось не съест! – И Стасов решительно направился в комнату. – Милий, – начал он, распахивая дверь, – я не стал бы вас отрывать, если бы не особые обстоятельства…
Софья Ивановна увидела лицо жильца и, не любя, когда при ней ссорятся, отошла: пускай объясняются с глазу на глаз.
Балакирев неохотно оторвал глаза от бумаги:
– Я работаю, Бах.
Вид у него был неприязненный. Не смутившись этим, Стасов уселся поудобнее, вытянул ноги и приготовился к серьезному разговору.
– Что вы, кстати, сочиняете-то?
Автор накрыл листы рукой. Он хмуро посмотрел на часть, оставшуюся незакрытой. Он ужасно не любил, когда его отрывали в такую минуту.
Не получив ответа, Стасов продолжал:
– Дела, Милий, срочные, и надо нам крепонько все обдумать. Дело заключается в том, что гог и магог петербургского музыкального мира Антон Григорьевич Рубинштейн от всех своих званий и мест отказался и покидает нас.
Он думал поразить этой новостью Милия, но тот, делая вид, что новость нисколько его не удивляет, заметил только:
– Об этом разговоры были… А что произошло? Почему вдруг решил?
– Видно, поклонники доконали. Он думал, что будет править партией Елены Павловны как вздумается, а они тоже коготки свои выпустили. Рубинштейн нужен им как прикрытие. Он артист, а они чиновники. Они его и против нас натравливали, а он человек простодушный. Фаминцын, Заремба и иже с ними твердили, что русской музыки нет, он же нет-нет, а новое русское сочинение в программы свои включал. Он хотел консерватории придать блеск и размах, а они его в узде держат господа покровители. И вдруг артист в нем восстал: надоело подчиняться тупицам. Короче говоря, Рубинштейн написал заявление и одним махом сложил с себя все звания и всю ответственность.
Балакирев сидел по-прежнему хмурый.
– К нам какое же это имеет касательство? Не пойму.
– Вы, Милий, сегодня от бирючества своего недогадливы. В консерватории на его место Заремба назначен. А дирижировать в Русском музыкальном обществе кто будет?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36
Только прощаясь, удержав руку Римского-Корсакова, он сказал, посмотрев на него ласково:
– Выйдет по-нашему, Корсинька, ничего.
Корсаков был ему благодарен за слова утешения, хотя они его не утешили.
Остаток дня он провел в терзаниях. На следующее утро он шел в зал, как на казнь. Ему уже представлялось, как Балакирев снова кричит и как обнаруживают новые описки. Все кончится тем, что симфонию снимут с программы.
Заметив на афише свою фамилию, Римский-Корсаков со стыдом подумал, что сегодня ее все будут поносить.
Но вышло не так. Балакиреву удалось накануне вечером вычистить всю грязь. Утренняя репетиция началась с симфонии. Когда Римский-Корсаков услышал первые такты, он словно ее не узнал. Ему как будто вернули его замысел. В таком исполнении он, оробевший и растерявшийся, в состоянии был слушать свою музыку, не ощущая хотя бы стыда. Ему было жаль, что Мусоргский, присутствовавший вчера, не знает, как проходит репетиция сегодня.
Но Мусоргский был, оказывается, в зале. Заметив его, сидящего в вицмундире, с опущенной головой и скрещенными руками, Корсаков проникся благодарностью к нему. Он увидел в нем верного и надежного друга, способного быть преданным до конца.
Сегодня все шло иначе: и оркестр играл стройнее, и Балакирев сердился меньше, а музыкантов останавливал реже. Все словно сговорились щадить автора.
Уже кто-то сообщил, что Римский-Корсаков здесь. Музыканты догадались, кто именно из сидящих автор симфонии. То, что он так молод, хотя автору такого крупного произведения больше пристали бы борода или баки, как у Кюи, расположило всех в его пользу.
Когда вечером, при полном зале, при ярком свете газовых рожков и люстр, после творений выдающихся композиторов зазвучало произведение никому не известного автора, не немца, не итальянца, а русского, все вначале насторожились. Звучало оно, впрочем, стройно и слаженно. Балакирев был такой мастер, что за короткое время сумел выжать из оркестра всё. Музыка была ясна по форме, по темам своим национальна.
Долгое время в зале не знали, как к ней отнестись. Своей близостью и понятностью она резко отличалась от той музыки, которая чаще всего здесь звучала. К концу победили доверие, расположение, сочувствие, даже энтузиазм. В огромном зале раздались аплодисменты.
Дирижеру пришлось два раза выйти на аплодисменты. А Римского-Корсакова, как на грех, нигде не было.
Пройдя за сцену, Балакирев раздраженно спросил:
– Да где же он, в самом деле? Ну что за мальчишество!
Он увидел растерянного автора, которого вели под руки Мусоргский и Бородин. Балакирев посмотрел на него сердито и, отложив нравоучения до другого раза, сухо произнес:
– Вы же слышите – публика требует. Пойдемте!
Под его строгим надзором Римский-Корсаков пошел к двери. Аплодисменты вдруг стихли – точно не того увидели, кого надо было. Перед публикой стоял совсем еще молодой человек, примечательный разве только тем, что он одет в морскую форму. При всей его выправке, видны были закоренелая неуклюжесть и застенчивость.
Одно мгновение продолжалось это молчаливое знакомство с автором, потом аплодисменты вспыхнули с новой силой. Точно все вдруг поняли, что и молодость и то, что это всего лишь начало пути, заключают в себе великое обещание.
Римский-Корсаков поклонился торопливо и неумело. Это вызвало еще большее расположение к нему.
Наверно, не многие поняли в ту минуту, что они присутствуют при рождении первой русской симфонии, которой суждено проложить путь для величайших творений русской музыки. Однако аплодировали все, и Корсакову пришлось еще два раза выйти к публике.
XII
Ах, что за славное это было время в жизни Мусоргского! Дом Шестаковой, вновь разгоревшаяся привязанность к Даргомыжскому, дружба с Римским-Корсаковым и Бородиным и старые, прочные отношения со Стасовым и Балакиревым.
Милий все еще не отказался от роли учителя и наставника: он критиковал, бранил или одобрял, восторгался даже, и всё как старший. Но любили его по-прежнему, потому что, при всей своей нетерпимости, он был бескорыстен и интересами другого жил так же, как собственными.
Это был не прежний учитель музыки, весь день бегавший по урокам. Слава о Балакиреве распространилась за пределами Петербурга, и даже заграничные музыканты, приезжавшие сюда, почитали за честь встретиться с ним.
В последнее время он начал увлекаться славянскими делами. Приезжали чехи, и он вел с ними таинственные переговоры, после чего потребовал, чтобы члены кружка засели за сочинения на славянский сюжет. Римского-Корсакова он засадил за Сербскую фантазию, сам начал писать Чешскую, Мусоргского склонил к мысли сочинить поэму о Подибраде Чешском.[x]
Вообще интересы балакиревцев были широкими. Любя все русское в искусстве, они с горячей симпатией относились и к иноземному, в частности, к восточному. Это еще от Глинки, который в «Руслане» воспроизвел тончайшие краски Востока, к ним перешло и так или иначе захватило всех членов кружка. И «Саламбо» была отчасти связана с этим, и вторая симфония Римского-Корсакова «Антар», и «Князь Игорь» Бородина, и «Еврейская песнь», сочиненная Мусоргским, и его же массивный хор «Поражение Сеннахериба».
Сейчас интерес их обратился к славянским странам. Завязалась переписка, дружба, а венцом явилась поездка Балакирева в Прагу.
Пражский театр славился еще при жизни Моцарта. Он первый поставил моцартовского «Дон-Жуана». Теперь там решили осуществить постановку опер Глинки, положив тем начало их европейской славе.
Для постановки «Руслана» привлекли Балакирева. Он был приглашен как дирижер с большим именем, как искренний друг славян и один из самых пламенных пропагандистов глинкинских творений.
За ним по пятам последовали молва и споры, знамя его друзей и тени его противников. Балакирев не предполагал, что и в Праге, куда он ехал в качестве друга, ему придется встретить ожесточенное сопротивление.
Партитура и партии «Руслана» прибыли туда еще до его приезда. Все урезки, какие делались в петербургской постановке, все сокращения и искажения, все рутинерские наслоения прибыли тоже – такое впечатление создалось у него, лишь только он начал репетировать. Оказалось, что певцы выучили свои роли со всеми пропусками, какие имелись в партиях. Рука, безжалостно резавшая и кромсавшая «Руслана» в Петербурге, опередила Балакирева.
Не желая с этим мириться, он решил ставить «Руслана» так, как этого требовал самый дух глинкинской музыки. Воля художника, защищавшего великое творение, столкнулась с рутиной театра. Нашлись поклонники и противники и в Праге. Некоторые певцы, признав в Балакиреве истинного музыканта, стали целиком его союзниками. Зато другие начали плести сеть интриг. Поползла молва о том, что опера ставится неудачно. Балакирев работал упорно. Одно за другим снимались наслоения с «Руслана»: так с изумительного полотна смываются краски, положенные руками посредственных реставраторов, и постепенно открываются подлинные краски картины.
Прага ждала спектакля. Слухов было так много, что исход постановки одинаково волновал и противников и друзей. И вот за несколько часов до начала в гостиницу прибежал взволнованный контрабасист.
– Ах, маэстро, какое несчастье! – воскликнул он задыхаясь. – Мы думали, что сегодня вы наконец докажете всем свою правоту. Но, боже мой…
– Что произошло?
– Партитура украдена!
Услышав это, Балакирев побледнел. Контрабасист ждал ответа, хотя и понимал, что дирижеру ответить нечего. Он прибежал сюда в полной уверенности, что спектакль не состоится и работа сорвана, но все же на что-то надеялся.
Выражение страшной усталости было на лице Балакирева. Не только эти дни пронеслись перед ним, дни, полные упорства и мужества, но вся его жизнь встала в воображении: сколько бед, лишений, сколько препятствий на каждом шагу! Какой-то проклятый рок преследует его начинания. Сегодня, вдали от родины, знамя родного искусства должно было развернуться над столицей древней Чехии. И вот все рухнуло!
– Что же теперь будет? – спросил музыкант.
Собрав все свои силы, представив себе страницы украденной партитуры, Балакирев после размышления заявил, что он будет дирижировать наизусть. Контрабасист невольно отступил на шаг. Он помнил, как отдельные оркестровые группы подолгу разучивали сложнейшие места из «Руслана». Это была кружевная ткань с тончайшими узорами; мысль, что человек, стоящий за пультом, в состоянии удержать в памяти каждый узор, казалась почти невозможной.
– Маэстро, как же так? Ведь это невыполнимо!
Балакирев ответил, что иного выхода нет. Посетитель ушел от него, полный сомнений.
Вскоре после его ухода явились в гостиницу представители театра. Они пришли выразить свое сочувствие русскому дирижеру. Одни были искренни, другие с притворным участием спрашивали, как поступит маэстро. Все были уверены, что спектакль отменят. Но деньги, расходы, затраченные на постановку, – кто это возместит?
Балакирев смотрел на них исподлобья, с трудом сдерживая свое негодование. Труппа была на его стороне, но вот группка противников, собираясь загубить все, что он сделал, еще выражает ему сочувствие!
Он стоял опустив руки и слушал.
– Отменять спектакль невозможно, господа. Безобразие, кто бы ни был его виновником, остается на совести лиц, которые его допустили. Моя миссия трудна, я сознаю, но иного выхода нет. По мере возможности я постараюсь выполнить свой долг перед благожелательной чешской публикой.
Возглавлявший делегацию помощник директора спросил:
– Да, но как, дорогой маэстро?
– Придется дирижировать оперой без партитуры.
Они посмотрели на него недоверчиво. Один из самых рьяных противников вдруг воскликнул:
– Браво, браво! Это будет неслыханно!
Перед ним возникла соблазнительная картина публичного провала, и он даже захлопал в ладоши, как будто разговор с маэстро был тоже своего рода спектаклем.
Делегация удалилась. Члены ее сообщили директору, что спектакль, который, как все были уверены, должен быть отменен, по настоянию дирижера состоится, несмотря ни на что!
Короткий, круглый, как шар, директор выслушал сообщение невозмутимо. Вытащив изо рта сигару и положив ее перед собой на стол, он многозначительно произнес:
– О-о, большой будет скандал!.. Но-но, посмотрим…
Судьба дирижера не занимала его вовсе, а то, что деньги за спектакль не придется возвращать, устраивало вполне.
Театр был полон. Пражские зрители гудели, ожидая чего-то из ряда вон выходящего.
Когда за пультом появился русский дирижер, его встретили шумными аплодисментами. Он обернулся и деловито поклонился. Казалось, он достаточно опытен в постановке опер и уверен в исходе спектакля. За исключением немногих, никто в зале не знал, что пульт его чист и партитуры перед глазами капельмейстера нет.
Это было известно лишь музыкантам. Они с величайшим интересом ждали первого взмаха, как будто судьбу спектакля решал именно этот взмах.
Балакирев осторожно прикоснулся палочкой к пульту и начал.
Ну, увертюра: увертюру знает каждый. Но дальше что будет, не через триста – четыреста тактов, а позже? В зале сидели до предела взволнованные друзья, знавшие, какие последствия может иметь провал для дела, которое они защищают. С замиранием сердца они ждали заминки, промаха, остановки… Что-то ужасное, неприличное и вместе с тем оскорбительное рисовалось им. Газеты разнесут это повсюду, и делу славянской дружбы будет нанесен непоправимый удар.
Но все шло пока без заминки. Балакирев дирижировал так, точно строки партитуры были выгравированы перед его глазами. Он помнил их, и по мере того, как продвигался, страницы как бы сами одна за другой раскрывались перед ним. Это было особое свойство памяти, цепкость ее и сила. Наоборот, без партитуры он с еще большим увлечением и большей горячностью вел спектакль, и оркестр, почувствовав это, отозвался собственной горячностью.
Во время антракта до публики дошел слух о том, что русский дирижер ведет спектакль наизусть. Когда Балакирев появился за пультом вновь, театр встретил его как победителя. Аплодисменты усиливались с каждой секундой. Он взглянул в глубину оркестрового помещения, понял по лицам артистов, что они заодно с ним, союзники его дела, и отвесил глубокий поклон, благодаря всех за доверие. Музыканты тоже начали аплодировать. Удары смычков о деки[xi] стали слышны в зале и вызвали еще более горячий отклик.
Еще раз Балакирев поклонился. Сев, он вытер красным фуляровым платком лоб и с облегчением вздохнул. Теперь, кажется, можно было сказать, что победа «Руслана» бесспорна.
И действительно: Прага давно ке помнила такого приема, какой она оказала русской опере и русскому дирижеру. Успех был исключительный, небывалый.
Через несколько дней, уезжая, выслушивая последние приветствия, пожелания, обещания, увозя воспоминания о новых друзьях, Балакирев вправе был сказать себе, что путь на запад для русской музыки наконец открыт и что в этом есть доля его усилий.
Связи, возникшие в результате его поездки, не обрывались. Вскоре в честь представителей от славянских стран состоялся в Петербурге концерт, которым снова дирижировал Милий Балакирев. Были исполнены его «Увертюра на чешские темы» и «Сербская фантазия» Римского-Корсакова. Успех концерта был огромен. Люди искусства из разных славянских стран протянули впервые друг другу руки. Стасов в отчете своем написал, что, как он надеется, славянские гости не забудут тех ощущений, которые вызвал концерт в их сердцах, и что поэзия, талант и умение, проявленные маленькой, но уже могучей кучкой русских музыкантов, останутся у всех в памяти.
Могучая кучка! Впервые было произнесено это слово. Пускай оно вызвало насмешки противников, пускай недоброжелатели стали применять его в ироническом смысле, – слово было сказано. Ему суждено было пережить поношения хулителей, оно поднялось над их приговором и сохранило силу свою навсегда.
XIII
Стасову открыла дверь Софья Ивановна.
– А маэстро наш дома? – спросил он.
– Пишет, – сказала она шепотом. – Может, у меня пока посидите, Владимир Васильевич? Работает с самого утра.
– Гм-гм… Конечно, оно хорошо, что пишет, да только дела есть поважнее. Пройду к нему, авось бог помилует.
– Он сердитый, когда работает, – предупредила Софья Ивановна.
По мере того как слава жильца росла, хозяйка со все большей ревностностью охраняла его покой. Народу ходило к нему теперь много, мешали часто, и Софья Ивановна старалась не допускать посетителей в неурочное время или без крайней надобности. Стасова она, впрочем, знала давно и питала к нему живейшее расположение.
– Не хотите, Владимир Васильевич, со мной посидеть?
– Да надобно самого видеть. Ну, авось не съест! – И Стасов решительно направился в комнату. – Милий, – начал он, распахивая дверь, – я не стал бы вас отрывать, если бы не особые обстоятельства…
Софья Ивановна увидела лицо жильца и, не любя, когда при ней ссорятся, отошла: пускай объясняются с глазу на глаз.
Балакирев неохотно оторвал глаза от бумаги:
– Я работаю, Бах.
Вид у него был неприязненный. Не смутившись этим, Стасов уселся поудобнее, вытянул ноги и приготовился к серьезному разговору.
– Что вы, кстати, сочиняете-то?
Автор накрыл листы рукой. Он хмуро посмотрел на часть, оставшуюся незакрытой. Он ужасно не любил, когда его отрывали в такую минуту.
Не получив ответа, Стасов продолжал:
– Дела, Милий, срочные, и надо нам крепонько все обдумать. Дело заключается в том, что гог и магог петербургского музыкального мира Антон Григорьевич Рубинштейн от всех своих званий и мест отказался и покидает нас.
Он думал поразить этой новостью Милия, но тот, делая вид, что новость нисколько его не удивляет, заметил только:
– Об этом разговоры были… А что произошло? Почему вдруг решил?
– Видно, поклонники доконали. Он думал, что будет править партией Елены Павловны как вздумается, а они тоже коготки свои выпустили. Рубинштейн нужен им как прикрытие. Он артист, а они чиновники. Они его и против нас натравливали, а он человек простодушный. Фаминцын, Заремба и иже с ними твердили, что русской музыки нет, он же нет-нет, а новое русское сочинение в программы свои включал. Он хотел консерватории придать блеск и размах, а они его в узде держат господа покровители. И вдруг артист в нем восстал: надоело подчиняться тупицам. Короче говоря, Рубинштейн написал заявление и одним махом сложил с себя все звания и всю ответственность.
Балакирев сидел по-прежнему хмурый.
– К нам какое же это имеет касательство? Не пойму.
– Вы, Милий, сегодня от бирючества своего недогадливы. В консерватории на его место Заремба назначен. А дирижировать в Русском музыкальном обществе кто будет?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36