Он обнаружил наши следы, повернул, и вот теперь сидит здесь с сигаретами «Мальборо», большой ковригой хлеба, тремя банками консервов, пачкой кофе, купленной по привычке, и бутылкой водки, купленной для смелости, потому что боялся он страшно.
Рассказал он нам все это, и мы не стали дальше его расспрашивать. Нам вполне было достаточно курева. И еще холодной тушенки – жирные толстые пласты на клейком свежем хлебе. Впрочем, и расспрашивать было некого. Василь сидел у печки, обняв руками колени, и спал, точно усталый эмбрион в утробе ночи.
34
– Горячий, страшно горячий, – говорил Василь, а Малыш каблуком ломал доски, поставленные наискось у стены. Под утро он заснул, и печка погасла. Освещение было какое-то серое. За окном снег мчался горизонтально, никаких тебе ласковых хлопьев из мультфильмов о медвежонке Коларголе. Я стоял у окна и пытался что-то разглядеть. Напрасный труд. На расстоянии десяти метров не было ничего интересного, а дальше вообще ничего не было.
Костек лежал. Может, спал, а может, нет. Но глаза у него были закрыты. В железном цилиндре загудел огонь. Малыш вышел за снегом. Бандурко стоял над Гонсером. Смотрел то на его лоб, то на свою ладонь, словно удивляясь, что не обжегся.
– Худо с ним, – сообщил он мне.
– Да мы уж догадались, вождь, – буркнул я, раздраженный тем, что он портит мне настроение перед утренним кофе. – Кстати, с нами тоже не больно-то хорошо.
Малыш вернулся с полными кружками, поставил их на печку и объявил:
– Ботинок, к чертям собачьим, расклеился. Наверно, от жара. Я кемарил и ноги держал у самой печки. Ничего не чувствовал.
Я подумал, что он стал на удивление многословным. А он помахал ногой, захлопала оторвавшаяся подошва. Не здорово день начинался. А тут еще Гонсер стал просыпаться. Сбросил с себя спальники и спустил ноги на пол. Глаза у него слиплись от температуры. Он тер руками лицо. Белое, грязное, в пучках щетины. Потом, уставясь на нашу бочку, спросил:
– Что здесь?
– Каменоломня. Недействующая.
– Церковь тоже была недействующая. Дайте попить.
Он получил кружку теплой воды, вылакал ее и снова повалился на спину. Лежал и дышал.
Да, постепенно мы переставали отличаться друг от друга. Я смотрел на их лица. Такие же точно лица у бомжей с Восточного вокзала. Опухшие, тестообразные, с жирным блеском, губы обведены по контуру трупным макияжем. В глазах отражаются только снег и бурый свет, мутный, как вода, которую мы пили. День был немногим светлее ночи. Завтрак был готов. Каждый брал по куску, по ломтю, заглатывал и дожидался кружки кофейной бурды, омерзительной и горячей. Она даже не вскипела. Мы пили, отцеживая гущу зубами. Гонсер отказался от нее. И от сигареты тоже, а мы курили одну за другой, словно хотели укрыться дымом, закутаться в него или заполнить им рты, чтобы не нужно было говорить. Я выпил кружку и вышел. Никаких гор не было видно. Мы могли находиться где угодно. Метель скрывала мир, снег бил в лицо и слепил. Я спрятался за стену. Если над нами и было небо, то оно лопнуло, как вздувшийся живот, выпустив наружу весь этот едва осязаемый мятущийся хаос, который наполнял его. Синева всего-навсего иллюзия. Наверху раздавался гуд. Это гудели деревья, согнувшиеся под ветром, напрягшиеся и терпеливые. Я даже не имел понятия, откуда дует ветер. На дне нашей воронки воздух кружил, кусал себя за хвост, бился о склоны и искал выхода. Иногда мне казалось, что я вижу черные стволы, частокол, вбитый по краю обрыва, но метель тотчас же заслоняла их, растягивая свои драные бинты, марлю, пеленки, простыни, саваны. Иное мне и в голову не лезло. Воздух пахнул карболкой, я ощущал в нем лизол, а холод наводил на мысль о ночной уборке бесконечно длинных коридоров. Я щелчком отбросил окурок. Маленькая красная точка брызнула искрами и погасла.
Я вступил в середину молчания. Жесты их были медлительные и грузные. Малыш поднес ко рту бутылку водки с таким трудом, словно она была наполнена ртутью. Он осторожно выпячивал нижнюю губу и ждал, когда густая металлическая жидкость выползет на нее, а может, боялся обжечься. Костек сидел. Красное пятно спальника растекалось по полу и стыло. Бандурко пристроился на краешке кровати и слегка раскачивался взад и вперед. Малыш протянул ему бутылку. Василь отрицательно качнул головой, и тогда ее взял я. Мне тоже не хотелось пить, но я подумал, что вытянутая рука Малыша ослабнет, а может, просто хотел, чтобы опять воцарилась бездвижность. Незавершенные жесты разрушали тот защитный объем, что оберегал тело и мысли от жесткого прикосновения времени. Я отпил глоток. Вкус был как у ноябрьского ветра с дождем. Выпитое холодно прокатилось и холодно улеглось внутри.
– Дай пробку, – обратился я к Малышу. Он бросил ее мне. Она смялась в ладони. Так сильно я ее сдавил, ловя. Я поставил бутылку рядом со своим рюкзаком. Да, это правда. Пить мне совершенно не хотелось.
– Ну невезуха, ну невезуха, – пробормотал Василь в промежутке между раскачиваниями. – Придется тащить его на спине, надо же его куда-то отнести.
– Я его уже таскал, – объявил Малыш. – Теперь ваша очередь. То есть твоя и вот этого. Ты был в отпуске. Отдохнул малость.
Василь встал, подошел к печке, повернулся, наткнулся на койку и взглянул на часы:
– Двадцать минут девятого. Слушай, Костек, надо что-то решать. Нельзя ему тут лежать. Нас тут скоро засыплет. Вон, снега уже до окон.
– Успокойся, Бандурко, это всего лишь сугроб, из-за угла задувает, – сказал Малыш.
– Все равно надо что-то делать.
– Ты кому это говоришь? Ему? Из него уже вышел воздух. Он сам подумывает, как отсюда сорваться. – Малыш сидел, вытянув ноги на полкомнаты, во рту у него была сигарета. Водка что-то в нем промыла, прочистила контакты, и какие-то искры проскакивали у него в проводах. – Да только хрен он сорвется, – закончил Малыш равнодушным тоном.
Бандурко наклонился над Гонсером:
– Ты можешь ходить, можешь встать?
– Оставь его… Мы его сюда принесли. Принесли, понимаешь?
– Гонсер, можешь? Можешь? – Василь тряс его за плечо, но добился только того, что покойник начал поворачиваться лицом к стенке.
– Спать хочется… дай полежать… Мне так хорошо…
– Горячий и мокрый.
– Зато со вчерашнего дня килограмма на два полегчал.
– Говорю тебе, его нужно уносить отсюда.
Бандурко метался по клетушке, натыкался на нас, в конце концов вышел и вернулся белый и румяный.
– С пустыми руками идти легко. – Он встал перед Костеком. – Что будем делать?
Тот сидел не двигаясь, спиной к стене; после пробуждения он, похоже, ни разу не шелохнулся; из-за поднятого воротника его лицо казалось еще более худым. Он даже глаз не поднял.
– Надо ждать, пока не кончится снег.
– И что?
– Ничего. Надо ждать.
– Сколько? День? Два? Три? Он же умрет, понимаешь?
– Константы делает ставку на время, вот только не очень знает, много его у него в запасе или мало. Слушай, Василь, раз уж ты там стоишь, передай мне бутылку.
Василь взял бутылку, открутил пробку, отхлебнул глоток, отряхнулся, как кот, и поставил водку на подоконник.
– За весну, – сказал Малыш. – Посидим, потрекаем, а как снега сойдут, мы вместе с майским солнышком вернемся к людям. Кстати, масленичное чучело у нас уже есть.
Просто приятно было смотреть, какой начинается бордель. Да, наши лица уже не отличались друг от друга. Я сидел у двери и не находил для себя места, мыслей у меня никаких не было, сил тоже. Я только радовался, что есть сигареты. Понемножку теплело. Стекла запотели. На бочке подпрыгивала кружка. Мы были экипажем подводной лодки, и пока хватало воздуха, мне было наплевать, всплывем ли мы когда-нибудь. Я мог рассчитывать на то, что белое, непостоянное море выбросит нас где-нибудь, и мы выйдем на берег в чужой стране, сменим имена, а об остальном уж позаботится судьба. Я мог так думать, и это было приятно. Пребывать в неподвижности, как гвоздь в стене, пока не расхерачат и стену, и дом, пребывать в неподвижности и ничего не делать. Точь-в-точь как на скамейке в парке, как на сиденье в автобусе от кольца до кольца, а потом еще раз, и снова, а мир разворачивается, словно панорама на холсте, и не нужно ничего делать, все делается само, легонько ласкает кожу, потихоньку стареет кровь, а картины едва касаются открытых глаз, отлетая вместе с остановками, автобус «Н», Зеленецкая, Французская, мост, Музей Войска, Маршалковская, и так до самого далекого Окенча, где взлетают самолеты, оставляя после себя только грохот над полями, небо поглощает их, и никогда не известно, что с ними потом происходит. Мы должны были оставаться в своих автобусах, чтобы теперь не тосковать по ним, не странствовать в холодных призраках поездов. Автобус «Н», автобус «С», автобус 133, мосты и виадуки, с которых разворачиваются панорамы города – далекие, четкие и уменьшенные. В них торчали флажки, как на штабных картах, малюсенькие вымпелы цвета крови, всех цветов, какие только воспринимают человеческий глаз, вера, надежда, любовь, яркие фишки «хиньчика», передвигаемые в серых ущельях улиц, переставляемые на дорожках парков, – фишки игры, в которой всегда можно было отыграться. Нам не надо было ни вылезать, ни разрывать бумажные декорации, удовлетворяя детское любопытство, ведь за ними только пустота, совершенная пустота, так же как внутри плюшевого медведя только опилки.
– Я пойду, – объявил Василь.
– Куда? – Малыш облизал губы, словно водка была безумно вкусная. Я взял у него бутылку.
– Куда угодно. В какую-нибудь деревню, не знаю даже. Если его невозможно унести, значит, нужно вывезти. Дойду до деревни…
– А о Потемкине слышал? Не о броненосце, а о том, настоящем?
– Да тут будет не больше десяти километров. Дойти до той дороги, а там влево или вправо. Там есть деревни, я же видел, вчера проезжал. В другую сторону, перед границей, тоже что-то есть. Карта… Найму лошадь с санями… Если мужику заплатить, он поедет. Сейчас почти девять, к трем я обернусь. – Он сыпал слова, как горох. Они прыгали по полу, подскакивали и стихали, как только он прекращал говорить. Замирали. Каждое закатывалось в какую-нибудь щелку. Легкая истерия против нашей меланхолии.
Костек шевельнулся. Отлепил спину от стены. Все жесты оборваны, разговоры не закончены, языки перепутаны, автобусы мокнут в гаражах, потому что там – голову даю на отсечение – сейчас лупит дождь, а люди похожи на мокрые бумажные силуэты или на старые пятидесятизлотовки. Кстати, кто на них был? Шахтер был на пятисотке, женщина на двадцатке. Может, металлург или рыбак в зюйдвестке, как раз для холодного ливня?
– Ничего другого не остается. Десять километров, семьдесят килограммов, а мы едва на ногах держимся. Деньги у меня есть, если мужику заплатить, он поедет. Уж мужиков-то я знаю…
– Что, Бандурко, тройки тебе захотелось, саней, бубенцов, может, еще и с музыкой? И после всей этой вонючей конспирации теперь оркестр желаешь заказать? Один мужик на санях к нам, а другой в ближайшее отделение исполнительной власти, да? Оба получают по полштуки и три дня пьют за наше здоровье.
Бандурко подбежал к Малышу и вырвал у него бутылку:
– Перестань пить, мы должны поговорить.
– Одно другому не мешает.
Бандурко присел на кровать, забытую бутылку он держал в опущенной руке – прямо как в парке, когда дожидаешься, когда аллею покинут случайные прохожие.
– По мне, так можешь себе идти куда глаза глядят. А я посижу в тепле и подумаю, есть ли мне смысл дожидаться тебя. Кстати, отдай, пожалуйста, сосуд, если ты им не пользуешься.
Над головами у нас загрохотало. Ветер сдирал с крыши плохо прибитые куски рубероида. С потолка посыпалась пыль. Свист и гул был такой, словно там, над нами, находилось какое-то живое существо. Мы были одни и в то же время не одни. Возможно, это хлопанье, это движение оберегало нас от безумия. В тишине мы, наверное, набросились бы друг на друга. Для того только, чтобы эту тишину разрушить.
– Хорошо, – сказал Бандурко и встал. Непонятно, к чему относилось это «хорошо», потому что бутылка осталась на полу. Он принялся кружить по каморке, застегивал куртку, подбирал разбросанные вещи, шапку, шарф, перчатки, достал бумажник, заглянул в него, вытащил нераспечатанную пачку «Мальборо», бросил на кровать, стал проверять, все ли зашнуровано, застегнуто, не торчит ли что-нибудь где-нибудь, рубашка из штанов, голое тело из одежды. Мне бы тоже не хотелось выходить. Никто из нас не пошевельнулся. Мы были заняты своими делами. Малыш думал о бутылке, а Гоксер – чтобы его не тревожили. – Хорошо, – повторил Бандурко. – До вечера я вернусь. Делайте что хотите.
Он одернул полы куртки, и я ждал, что сейчас услышу щелканье каблуков, но он просто повернулся и, опустив голову, двинулся к двери. Он был уже в шаге от нее, и тут Костек вскочил, да так стремительно, словно все это время копил силы для рывка. Он встал в дверях, опершись ладонями о косяк.
– Никуда ты не пойдешь. Малыш был прав, когда говорил про… оркестр. И в остальном тоже. Мы и оглянуться не успеем, как они будут здесь. Нам нужно затаиться еще дня на два, на три.
Василь схватил его за руку и попробовал оторвать. Несколько секунд они возились. В конце концов, получив удар в грудь, Бандурко отлетел назад.
– Эй! Ты! – Малыш шел к двери. Он отодвинул Василя, как вещь, как отодвигают занавеску.
– Ты! Второй раз уже при мне позволяешь себе лишнего. Ты ударил моего школьного друга. Если надо будет, я сам ему врежу, а ты держи руки при себе.
Костек продолжал стоять в дверях.
– Он никуда не пойдет, и ты прекрасно знаешь, что нельзя этого делать, что это глупость.
– Но не тебе ему запрещать. Вали отсюда. К окну.
Говорил Малыш неторопливо, добродушным тоном, и вообще это могло быть шуткой. Костек не трогался с места. И тогда Малыш взял его за грудки, повернул свое огромное тело и швырнул Костека, словно тряпичный узел, через всю комнату. Василь едва успел отскочить, печка от удара покачнулась. Костек Гурка врезался в стену и приземлился на одно колено.
– Будет лучше, если ты оттуда не стронешься, – бросил ему Малыш и присел около печурки. Сунул в нее несколько щепок.
Василь шмыгнул в дверь, только мы его и видели. Малыш даже не обернулся.
– Поди принеси чего-нибудь, а то гаснет.
Я взял топор и вышел в стужу коридора. В маленьком наметенном сугробчике у выхода увидел след Бандурко. В соседней каморке почти ничего не осталось. Я пошел искать нетронутое помещение.
От удара доски трескались вдоль, и достаточно было хорошо прицелиться, чтобы гвозди оказались на трассе этих трещин. Сваливались они сами. Через выбитую половину окна мел снег. Я набрал охапку дров и вернулся.
Малыш лежал лицом вниз и пытался подняться. Он смахивал на медлительного, выброшенного на берег пловца или на человека-муху, которому пришла фантазия поупражняться на полу. Я сбросил дрова на пол и стоял, не очень соображая, что делать, однако он уже поднялся на четвереньки и крутил во все стороны головой, словно стараясь сбросить какую-то тяжесть.
Я помог ему встать, помог сесть на край кровати. Он стонал и ощупывал затылок. Пальцы у него были в крови.
– Он меня этой… я специально отложил, чтобы подсохла… на растопку…
Доска была не очень толстая, на конце даже треснула. Валялась она на полу, ничем не отличимая от других, предназначенных пойти в печь. Я осмотрел голову Малыша. Ничего страшного. Рассеченная кожа и растущая шишка.
Я оставил его и вышел из барака. Костек, вероятно, бежал, потому что дыры в снегу были большие и далеко отстояли друг от друга. А дальше все скрывала вьюга. Малыш присоединился ко мне; он опирался на мое плечо и всматривался во взбесившуюся белизну. Движущаяся упругая стена опадала, взмывала ввысь. Казалось, она оттолкнет каждого, кто попытается войти в нее.
– Придется пойти за ними, – сказал Малыш.
Он отпустил меня и держался за стену. Я кивнул.
Дорога исчезала на глазах. Вьюга слепила. Потом пошло в гору, начался лес, и я чуточку прозрел. Там, где деревья росли реже, дальше друг от друга, снег лежал полукруглыми сугробами, напоминающими лезвия какого-то оружия. Я пытался хоть что-нибудь разглядеть, но ничего не было. Небо рушилось на землю, ломало кроны деревьев. Я не слышал собственного дыхания, только чувствовал, как горячий и жесткий воздух входит и выходит, но ничего не слышал. Я пытался идти быстро. Какое у них преимущество? Пять? Десять минут? Триста, четыреста метров? Да, неважно. Взгляд не проникал дальше нескольких шагов. Я перся, вглядываясь в их следы. Все вверх и вверх. Ощущение было, будто ходишь по кругу, как в полной темноте, когда невозможно нащупать ни стену, ни какую-нибудь мебель. Наконец началось ровное место. Я почувствовал, как уменьшается боль в ногах и в груди. Остановился. Из головы не выходила та пачка сигарет. Сесть бы и закурить. Я двинул дальше. По следам ничего невозможно было определить. Они попросту были и вели в глубь белизны. Я мог идти чуть быстрей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32
Рассказал он нам все это, и мы не стали дальше его расспрашивать. Нам вполне было достаточно курева. И еще холодной тушенки – жирные толстые пласты на клейком свежем хлебе. Впрочем, и расспрашивать было некого. Василь сидел у печки, обняв руками колени, и спал, точно усталый эмбрион в утробе ночи.
34
– Горячий, страшно горячий, – говорил Василь, а Малыш каблуком ломал доски, поставленные наискось у стены. Под утро он заснул, и печка погасла. Освещение было какое-то серое. За окном снег мчался горизонтально, никаких тебе ласковых хлопьев из мультфильмов о медвежонке Коларголе. Я стоял у окна и пытался что-то разглядеть. Напрасный труд. На расстоянии десяти метров не было ничего интересного, а дальше вообще ничего не было.
Костек лежал. Может, спал, а может, нет. Но глаза у него были закрыты. В железном цилиндре загудел огонь. Малыш вышел за снегом. Бандурко стоял над Гонсером. Смотрел то на его лоб, то на свою ладонь, словно удивляясь, что не обжегся.
– Худо с ним, – сообщил он мне.
– Да мы уж догадались, вождь, – буркнул я, раздраженный тем, что он портит мне настроение перед утренним кофе. – Кстати, с нами тоже не больно-то хорошо.
Малыш вернулся с полными кружками, поставил их на печку и объявил:
– Ботинок, к чертям собачьим, расклеился. Наверно, от жара. Я кемарил и ноги держал у самой печки. Ничего не чувствовал.
Я подумал, что он стал на удивление многословным. А он помахал ногой, захлопала оторвавшаяся подошва. Не здорово день начинался. А тут еще Гонсер стал просыпаться. Сбросил с себя спальники и спустил ноги на пол. Глаза у него слиплись от температуры. Он тер руками лицо. Белое, грязное, в пучках щетины. Потом, уставясь на нашу бочку, спросил:
– Что здесь?
– Каменоломня. Недействующая.
– Церковь тоже была недействующая. Дайте попить.
Он получил кружку теплой воды, вылакал ее и снова повалился на спину. Лежал и дышал.
Да, постепенно мы переставали отличаться друг от друга. Я смотрел на их лица. Такие же точно лица у бомжей с Восточного вокзала. Опухшие, тестообразные, с жирным блеском, губы обведены по контуру трупным макияжем. В глазах отражаются только снег и бурый свет, мутный, как вода, которую мы пили. День был немногим светлее ночи. Завтрак был готов. Каждый брал по куску, по ломтю, заглатывал и дожидался кружки кофейной бурды, омерзительной и горячей. Она даже не вскипела. Мы пили, отцеживая гущу зубами. Гонсер отказался от нее. И от сигареты тоже, а мы курили одну за другой, словно хотели укрыться дымом, закутаться в него или заполнить им рты, чтобы не нужно было говорить. Я выпил кружку и вышел. Никаких гор не было видно. Мы могли находиться где угодно. Метель скрывала мир, снег бил в лицо и слепил. Я спрятался за стену. Если над нами и было небо, то оно лопнуло, как вздувшийся живот, выпустив наружу весь этот едва осязаемый мятущийся хаос, который наполнял его. Синева всего-навсего иллюзия. Наверху раздавался гуд. Это гудели деревья, согнувшиеся под ветром, напрягшиеся и терпеливые. Я даже не имел понятия, откуда дует ветер. На дне нашей воронки воздух кружил, кусал себя за хвост, бился о склоны и искал выхода. Иногда мне казалось, что я вижу черные стволы, частокол, вбитый по краю обрыва, но метель тотчас же заслоняла их, растягивая свои драные бинты, марлю, пеленки, простыни, саваны. Иное мне и в голову не лезло. Воздух пахнул карболкой, я ощущал в нем лизол, а холод наводил на мысль о ночной уборке бесконечно длинных коридоров. Я щелчком отбросил окурок. Маленькая красная точка брызнула искрами и погасла.
Я вступил в середину молчания. Жесты их были медлительные и грузные. Малыш поднес ко рту бутылку водки с таким трудом, словно она была наполнена ртутью. Он осторожно выпячивал нижнюю губу и ждал, когда густая металлическая жидкость выползет на нее, а может, боялся обжечься. Костек сидел. Красное пятно спальника растекалось по полу и стыло. Бандурко пристроился на краешке кровати и слегка раскачивался взад и вперед. Малыш протянул ему бутылку. Василь отрицательно качнул головой, и тогда ее взял я. Мне тоже не хотелось пить, но я подумал, что вытянутая рука Малыша ослабнет, а может, просто хотел, чтобы опять воцарилась бездвижность. Незавершенные жесты разрушали тот защитный объем, что оберегал тело и мысли от жесткого прикосновения времени. Я отпил глоток. Вкус был как у ноябрьского ветра с дождем. Выпитое холодно прокатилось и холодно улеглось внутри.
– Дай пробку, – обратился я к Малышу. Он бросил ее мне. Она смялась в ладони. Так сильно я ее сдавил, ловя. Я поставил бутылку рядом со своим рюкзаком. Да, это правда. Пить мне совершенно не хотелось.
– Ну невезуха, ну невезуха, – пробормотал Василь в промежутке между раскачиваниями. – Придется тащить его на спине, надо же его куда-то отнести.
– Я его уже таскал, – объявил Малыш. – Теперь ваша очередь. То есть твоя и вот этого. Ты был в отпуске. Отдохнул малость.
Василь встал, подошел к печке, повернулся, наткнулся на койку и взглянул на часы:
– Двадцать минут девятого. Слушай, Костек, надо что-то решать. Нельзя ему тут лежать. Нас тут скоро засыплет. Вон, снега уже до окон.
– Успокойся, Бандурко, это всего лишь сугроб, из-за угла задувает, – сказал Малыш.
– Все равно надо что-то делать.
– Ты кому это говоришь? Ему? Из него уже вышел воздух. Он сам подумывает, как отсюда сорваться. – Малыш сидел, вытянув ноги на полкомнаты, во рту у него была сигарета. Водка что-то в нем промыла, прочистила контакты, и какие-то искры проскакивали у него в проводах. – Да только хрен он сорвется, – закончил Малыш равнодушным тоном.
Бандурко наклонился над Гонсером:
– Ты можешь ходить, можешь встать?
– Оставь его… Мы его сюда принесли. Принесли, понимаешь?
– Гонсер, можешь? Можешь? – Василь тряс его за плечо, но добился только того, что покойник начал поворачиваться лицом к стенке.
– Спать хочется… дай полежать… Мне так хорошо…
– Горячий и мокрый.
– Зато со вчерашнего дня килограмма на два полегчал.
– Говорю тебе, его нужно уносить отсюда.
Бандурко метался по клетушке, натыкался на нас, в конце концов вышел и вернулся белый и румяный.
– С пустыми руками идти легко. – Он встал перед Костеком. – Что будем делать?
Тот сидел не двигаясь, спиной к стене; после пробуждения он, похоже, ни разу не шелохнулся; из-за поднятого воротника его лицо казалось еще более худым. Он даже глаз не поднял.
– Надо ждать, пока не кончится снег.
– И что?
– Ничего. Надо ждать.
– Сколько? День? Два? Три? Он же умрет, понимаешь?
– Константы делает ставку на время, вот только не очень знает, много его у него в запасе или мало. Слушай, Василь, раз уж ты там стоишь, передай мне бутылку.
Василь взял бутылку, открутил пробку, отхлебнул глоток, отряхнулся, как кот, и поставил водку на подоконник.
– За весну, – сказал Малыш. – Посидим, потрекаем, а как снега сойдут, мы вместе с майским солнышком вернемся к людям. Кстати, масленичное чучело у нас уже есть.
Просто приятно было смотреть, какой начинается бордель. Да, наши лица уже не отличались друг от друга. Я сидел у двери и не находил для себя места, мыслей у меня никаких не было, сил тоже. Я только радовался, что есть сигареты. Понемножку теплело. Стекла запотели. На бочке подпрыгивала кружка. Мы были экипажем подводной лодки, и пока хватало воздуха, мне было наплевать, всплывем ли мы когда-нибудь. Я мог рассчитывать на то, что белое, непостоянное море выбросит нас где-нибудь, и мы выйдем на берег в чужой стране, сменим имена, а об остальном уж позаботится судьба. Я мог так думать, и это было приятно. Пребывать в неподвижности, как гвоздь в стене, пока не расхерачат и стену, и дом, пребывать в неподвижности и ничего не делать. Точь-в-точь как на скамейке в парке, как на сиденье в автобусе от кольца до кольца, а потом еще раз, и снова, а мир разворачивается, словно панорама на холсте, и не нужно ничего делать, все делается само, легонько ласкает кожу, потихоньку стареет кровь, а картины едва касаются открытых глаз, отлетая вместе с остановками, автобус «Н», Зеленецкая, Французская, мост, Музей Войска, Маршалковская, и так до самого далекого Окенча, где взлетают самолеты, оставляя после себя только грохот над полями, небо поглощает их, и никогда не известно, что с ними потом происходит. Мы должны были оставаться в своих автобусах, чтобы теперь не тосковать по ним, не странствовать в холодных призраках поездов. Автобус «Н», автобус «С», автобус 133, мосты и виадуки, с которых разворачиваются панорамы города – далекие, четкие и уменьшенные. В них торчали флажки, как на штабных картах, малюсенькие вымпелы цвета крови, всех цветов, какие только воспринимают человеческий глаз, вера, надежда, любовь, яркие фишки «хиньчика», передвигаемые в серых ущельях улиц, переставляемые на дорожках парков, – фишки игры, в которой всегда можно было отыграться. Нам не надо было ни вылезать, ни разрывать бумажные декорации, удовлетворяя детское любопытство, ведь за ними только пустота, совершенная пустота, так же как внутри плюшевого медведя только опилки.
– Я пойду, – объявил Василь.
– Куда? – Малыш облизал губы, словно водка была безумно вкусная. Я взял у него бутылку.
– Куда угодно. В какую-нибудь деревню, не знаю даже. Если его невозможно унести, значит, нужно вывезти. Дойду до деревни…
– А о Потемкине слышал? Не о броненосце, а о том, настоящем?
– Да тут будет не больше десяти километров. Дойти до той дороги, а там влево или вправо. Там есть деревни, я же видел, вчера проезжал. В другую сторону, перед границей, тоже что-то есть. Карта… Найму лошадь с санями… Если мужику заплатить, он поедет. Сейчас почти девять, к трем я обернусь. – Он сыпал слова, как горох. Они прыгали по полу, подскакивали и стихали, как только он прекращал говорить. Замирали. Каждое закатывалось в какую-нибудь щелку. Легкая истерия против нашей меланхолии.
Костек шевельнулся. Отлепил спину от стены. Все жесты оборваны, разговоры не закончены, языки перепутаны, автобусы мокнут в гаражах, потому что там – голову даю на отсечение – сейчас лупит дождь, а люди похожи на мокрые бумажные силуэты или на старые пятидесятизлотовки. Кстати, кто на них был? Шахтер был на пятисотке, женщина на двадцатке. Может, металлург или рыбак в зюйдвестке, как раз для холодного ливня?
– Ничего другого не остается. Десять километров, семьдесят килограммов, а мы едва на ногах держимся. Деньги у меня есть, если мужику заплатить, он поедет. Уж мужиков-то я знаю…
– Что, Бандурко, тройки тебе захотелось, саней, бубенцов, может, еще и с музыкой? И после всей этой вонючей конспирации теперь оркестр желаешь заказать? Один мужик на санях к нам, а другой в ближайшее отделение исполнительной власти, да? Оба получают по полштуки и три дня пьют за наше здоровье.
Бандурко подбежал к Малышу и вырвал у него бутылку:
– Перестань пить, мы должны поговорить.
– Одно другому не мешает.
Бандурко присел на кровать, забытую бутылку он держал в опущенной руке – прямо как в парке, когда дожидаешься, когда аллею покинут случайные прохожие.
– По мне, так можешь себе идти куда глаза глядят. А я посижу в тепле и подумаю, есть ли мне смысл дожидаться тебя. Кстати, отдай, пожалуйста, сосуд, если ты им не пользуешься.
Над головами у нас загрохотало. Ветер сдирал с крыши плохо прибитые куски рубероида. С потолка посыпалась пыль. Свист и гул был такой, словно там, над нами, находилось какое-то живое существо. Мы были одни и в то же время не одни. Возможно, это хлопанье, это движение оберегало нас от безумия. В тишине мы, наверное, набросились бы друг на друга. Для того только, чтобы эту тишину разрушить.
– Хорошо, – сказал Бандурко и встал. Непонятно, к чему относилось это «хорошо», потому что бутылка осталась на полу. Он принялся кружить по каморке, застегивал куртку, подбирал разбросанные вещи, шапку, шарф, перчатки, достал бумажник, заглянул в него, вытащил нераспечатанную пачку «Мальборо», бросил на кровать, стал проверять, все ли зашнуровано, застегнуто, не торчит ли что-нибудь где-нибудь, рубашка из штанов, голое тело из одежды. Мне бы тоже не хотелось выходить. Никто из нас не пошевельнулся. Мы были заняты своими делами. Малыш думал о бутылке, а Гоксер – чтобы его не тревожили. – Хорошо, – повторил Бандурко. – До вечера я вернусь. Делайте что хотите.
Он одернул полы куртки, и я ждал, что сейчас услышу щелканье каблуков, но он просто повернулся и, опустив голову, двинулся к двери. Он был уже в шаге от нее, и тут Костек вскочил, да так стремительно, словно все это время копил силы для рывка. Он встал в дверях, опершись ладонями о косяк.
– Никуда ты не пойдешь. Малыш был прав, когда говорил про… оркестр. И в остальном тоже. Мы и оглянуться не успеем, как они будут здесь. Нам нужно затаиться еще дня на два, на три.
Василь схватил его за руку и попробовал оторвать. Несколько секунд они возились. В конце концов, получив удар в грудь, Бандурко отлетел назад.
– Эй! Ты! – Малыш шел к двери. Он отодвинул Василя, как вещь, как отодвигают занавеску.
– Ты! Второй раз уже при мне позволяешь себе лишнего. Ты ударил моего школьного друга. Если надо будет, я сам ему врежу, а ты держи руки при себе.
Костек продолжал стоять в дверях.
– Он никуда не пойдет, и ты прекрасно знаешь, что нельзя этого делать, что это глупость.
– Но не тебе ему запрещать. Вали отсюда. К окну.
Говорил Малыш неторопливо, добродушным тоном, и вообще это могло быть шуткой. Костек не трогался с места. И тогда Малыш взял его за грудки, повернул свое огромное тело и швырнул Костека, словно тряпичный узел, через всю комнату. Василь едва успел отскочить, печка от удара покачнулась. Костек Гурка врезался в стену и приземлился на одно колено.
– Будет лучше, если ты оттуда не стронешься, – бросил ему Малыш и присел около печурки. Сунул в нее несколько щепок.
Василь шмыгнул в дверь, только мы его и видели. Малыш даже не обернулся.
– Поди принеси чего-нибудь, а то гаснет.
Я взял топор и вышел в стужу коридора. В маленьком наметенном сугробчике у выхода увидел след Бандурко. В соседней каморке почти ничего не осталось. Я пошел искать нетронутое помещение.
От удара доски трескались вдоль, и достаточно было хорошо прицелиться, чтобы гвозди оказались на трассе этих трещин. Сваливались они сами. Через выбитую половину окна мел снег. Я набрал охапку дров и вернулся.
Малыш лежал лицом вниз и пытался подняться. Он смахивал на медлительного, выброшенного на берег пловца или на человека-муху, которому пришла фантазия поупражняться на полу. Я сбросил дрова на пол и стоял, не очень соображая, что делать, однако он уже поднялся на четвереньки и крутил во все стороны головой, словно стараясь сбросить какую-то тяжесть.
Я помог ему встать, помог сесть на край кровати. Он стонал и ощупывал затылок. Пальцы у него были в крови.
– Он меня этой… я специально отложил, чтобы подсохла… на растопку…
Доска была не очень толстая, на конце даже треснула. Валялась она на полу, ничем не отличимая от других, предназначенных пойти в печь. Я осмотрел голову Малыша. Ничего страшного. Рассеченная кожа и растущая шишка.
Я оставил его и вышел из барака. Костек, вероятно, бежал, потому что дыры в снегу были большие и далеко отстояли друг от друга. А дальше все скрывала вьюга. Малыш присоединился ко мне; он опирался на мое плечо и всматривался во взбесившуюся белизну. Движущаяся упругая стена опадала, взмывала ввысь. Казалось, она оттолкнет каждого, кто попытается войти в нее.
– Придется пойти за ними, – сказал Малыш.
Он отпустил меня и держался за стену. Я кивнул.
Дорога исчезала на глазах. Вьюга слепила. Потом пошло в гору, начался лес, и я чуточку прозрел. Там, где деревья росли реже, дальше друг от друга, снег лежал полукруглыми сугробами, напоминающими лезвия какого-то оружия. Я пытался хоть что-нибудь разглядеть, но ничего не было. Небо рушилось на землю, ломало кроны деревьев. Я не слышал собственного дыхания, только чувствовал, как горячий и жесткий воздух входит и выходит, но ничего не слышал. Я пытался идти быстро. Какое у них преимущество? Пять? Десять минут? Триста, четыреста метров? Да, неважно. Взгляд не проникал дальше нескольких шагов. Я перся, вглядываясь в их следы. Все вверх и вверх. Ощущение было, будто ходишь по кругу, как в полной темноте, когда невозможно нащупать ни стену, ни какую-нибудь мебель. Наконец началось ровное место. Я почувствовал, как уменьшается боль в ногах и в груди. Остановился. Из головы не выходила та пачка сигарет. Сесть бы и закурить. Я двинул дальше. По следам ничего невозможно было определить. Они попросту были и вели в глубь белизны. Я мог идти чуть быстрей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32