А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Пятьдесят. Электрический, – с гордостью ответила она.
Он отдал ей автомат, взял меня под руку и сказал:
– В самый раз для Василя. И еще запасные батарейки.
– Ну так купи.
– Не влезет в рюкзак.
– Понесешь в руке. Боишься?
– Нет. Калибр 5,56 делает маленькую дырочку спереди, но, когда выходит, вырывает килограмма два мяса. Пуля идет в теле зигзагом. Легкий, но длинный. «Калашников» будет короче, но чуть потяжелей. Я предпочел бы «узи». Самый маленький, «мини-узи», он весит меньше двух кило.
Какой-то человек втиснулся между нами. Он приоткрыл полу зеленой синтетической куртки и продемонстрировал три коричневые бутылки из-под пива, закрытые пластиковыми колпачками:
– Товарищи, водка… по пятнадцать…
– Больно дешевая, товарищ.
– Отличная водка, не дешевая, очень хорошая.
Он заглядывал нам в глаза, широко распахивал полы и смахивал немножко на эксгибициониста, немножко на неудавшуюся птицу или мастера левитации.
– Нет, товарищ, мы такую не пьем. Мы вообще не пьем. Мы – пионеры.
Он ощупал наши лица взглядом, словно надеялся, что из какого-нибудь отверстия на них вырвется смех и мы покажем, что пошутили.
– Пионеры…
Пробормотав это, он кивнул, смирившись с неудачей, и побрел в растоптанных черных башмаках в тень деревянного ларька к своим сомнительным сотоварищам с руками сплошь в синих наколках, которые ножами ели из банки атлантическую скумбрию, а может, ставриду.
– Арматура и микстура, – буркнул Костек и отправился искать «узи».
Советская старуха протягивала польскому старику наждачную бумагу. Он протягивал ей деньги. Бумажка за бумажку. Ветра не было, ничто не трепетало. Девушка прекратила стрелять. Несмотря на мешковатое пальто, несмотря на косметику, она была очень даже ничего. Блатные прикончили консервы. Пущенная ударом ноги банка покатилась между манометрами, дисковыми пилами и картонками с сигаретами с Петром Великим на коне. Она дребезжала, но никто даже голову не поднял. Продавцы стояли неподвижно, истые люди севера, экономящие энергию. Наши передвигались бочком, согнувшись, сонливые, наклонялись над этой рухлядью, щупали, подносили к глазам, покупали или клали обратно – и то и другое с одинаковым презрением, потому что никогда не жаждали стать обладателями этих бесконечно убогих предметов, унылых кукол, затрюханного чая, серого слезливого фаянса и всего остального, что там было, меченного дождем и морозом, чудовищностью пространства, которое может свернуться, но никогда не кончится, и все, все пропадет в нем, точно случайный пешеход. Газомеры, водомеры, посуда с традиционными народными узорами, перец, ошейники, хромовые сапоги, кожа, веревки, косы, серпы, армированные сиськодержатели, пепельницы, дерево, камень – словно люди избавлялись от всего, словно над империей повеяло духом некой новой религии отречения, возвышенной мистикой, признающей только нематериальную реальность. Они дочиста выметали свое жилье в ожидании откровения, которое придет и наполнит душонки и домишки.
– Это космический пистолет, – сообщил молодой парень Костеку, треща лазерным пистолетом, вспыхивавшим желтыми и красными огоньками.
– Марсиан мочить, да?
– Может быть, и марсиан. – Парень неопределенно улыбнулся и спрятал, совсем как черепаха, голову в джинсовую куртку. – А может быть… русских.
– А что, кто-нибудь сейчас что-то имеет против русских?
– Мы, украинцы.
– Значит, уже не против ляхов?
– У нас нет ляхов.
– А русские есть? Ну, тогда спрячь эту космическую пушку. Спрячь. Может, пригодится. Они были в космосе, так что вдруг подействует.
Парубок неприязненно глянул на Костека, но тот, не обращая на него внимания, двинулся дальше. А я пошел осмотреть большую «волгу», сплошь обложенную коврами. Саму ее видно не было, но такой большой могла быть только «волга». Ковры на крыше, на капоте, на багажнике, а на коврах хрусталь – вазы, салатницы, бокалы и графины. И самовары. Из Тулы. Ковры из Бухары. Откуда хрусталь? Должно быть, из добычи, потому что все это выглядело как монгольская юрта, разбитая среди серой полупустыни обиходных вещей. Люди постукивали по этим прозрачным чудесам, чтобы услышать высокий, мягкий и чистый звук. На всей площади не было ничего чище. Люди эти были старухи и старики, седые, в теплой обуви. Они прикладывали ухо, слушали не шелохнувшись, пока звук не растаивал в воздухе, как луч света, и тогда стучали снова, чтобы опять прозвучало это нечто – далекое, прекрасное и недостижимое.
Всю эту лавочку сторожил высокий худой мужчина лет пятидесяти, державшийся поразительно прямо. И лицо у него было не похоже на русские картофельные физиономии. Гладко выбритые впалые щеки. Из-под черного с каракулевым воротником пальто выглядывал серый китель сталинского покроя. Седые волосы подбриты на затылке, а усы с проседью опускались ниже уголков рта. Я подошел поближе, чтобы принюхаться к нему. Мне было любопытно, пахнет ли от него. Пахло. Одеколоном и трубочным табаком. Мне понравился этот человек. К тому же у него были все зубы. Белые, как фарфор. Я подумал, что они, наверное, издают такой же звук, как хрусталь. Серое галифе заправлено в высокие черные сапоги в мягких складках у щиколоток.
В конце концов он наткнулся на мой взгляд. У него были холодные серо-голубые глаза. Он загипнотизировал меня. Я напоролся на его ледяные иглы. Он кивнул мне, чтобы я подошел. И я подчинился. Сделал несколько шагов и встал перед ним. Он оглядел меня с головы до ног, словно оценивал, решал, покупать или нет, одним словом, что-то в этом духе, а я не смел ни шевельнуться, ни спросить, чего он от меня хочет. Потом он зыркнул над моей головой, обежал взглядом всю площадь с какой-то птичьей стремительностью, как хищник, как филин с ветки, и, прежде чем я догадался, что это мера предосторожности, конспирация, он поднял ковер, закрывающий заднюю дверцу машины, дернул за ручку и прошипел: «Скорей, скорей!» Я влетел головой вперед, складываясь, как перочинный ножик, дверца тут же захлопнулась, и меня объяла темнота. Я совершенно по-идиотски подумал, что ничего не сказал Костеку и он, наверно, будет меня искать.
Но темнота была не абсолютная. Между дверцами горела малюсенькая желтая лампочка. Двигатель работал, хотя снаружи из-под всей этой массы шерсти ничего не было слышно. Но машина легонько вибрировала, и было тепло.
Первым делом я увидел ее глаза. Два больших пятка тени, а в центре, в зрачках, желтые отражения тусклой лампочки. Почему я решил, что это «она»? Запах. Душный запах каких-то духов, кремов, может, трав, черт его разберет чего, но в любом случае чего-то женского. Голова, лицо и все прочее тонули в одеяле, пледе, темном узорчатом саване. Видимо, минуту назад она передвинулась, потому что моя рука лежала на нагретом месте. Глаза и плечо. Она придерживала одеяло где-то под подбородком. Рука ее была худая и тонкая, до локтя высовывающаяся из складок драпировки, и надетые на ней браслеты из блестящего металла казались невероятно большими.
Я почувствовал, что меня бросило в пот. Инстинктивно я потянулся к замку молнии на куртке, и она тут же еще глубже вжалась в угол, браслеты тихо зазвенели, край одеяла сдвинулся с ее лица, и я увидел, что это ребенок, ей было лет двенадцать, не больше.
Под этим одеялом она, похоже, была голая, потому как я увидел острые коленки, когда она пыталась занять как можно меньше места, сесть на корточки, превратиться в шарик, во что-то вроде узелка, который трудно распутать. Одной ногой она уперлась в черную обивку сиденья, но ступня тут же соскользнула с жалобным скрипящим звуком. Она попробовала еще раз, теперь уже помогая себе второй рукой, той, за которую была прикована наручниками к подлокотнику на дверце.
Я отполз в свой угол и сунул руки в карманы. Она перестала дергаться. Одеяло соскользнуло с ее головы. У нее были прямые черные волосы. Лет через пять она стала бы красивой женщиной. Из-под одеяла понесло тошнотворным запахом грязного тела и косметики. Голова у меня закружилась. Я навалился на дверцу. Почувствовал, как она во что-то ударяется. Я выскочил и принялся ловить ртом воздух. У него был привкус угольной пыли. Мужчина попытался преградить мне путь. Он был уже не такой спокойный.
– Сто, – почти шепотом произнес он, – сто тысяч.
– Ты сперва ее вымой. – И я, наклонив голову, ринулся вперед.
18
На этот раз не было никакого шалаша, никакой развалюхи, ничего, только яма в земле, устланная пихтовым лапником. Должно быть, это все-таки была пихта, потому что, хоть ветки мы ломали в темноте, я чувствовал сладковатый запах.
– Слышно собак из Четвертне, – произнес я, как Василь неделю назад.
Я решил идти другим путем. Бандурко говорил, что до нашей хижины можно пройти и через Четвертне. И по карте я удостоверился. Потому и решил идти верхом долины, держась кромки леса, чтобы собаки и зажигающиеся огни были по левую руку. Нам даже удалось полюбоваться этой дырой. Пять стоящих на расстоянии хат, хлевы, овины, сенные сараи на лугах на противоположном склоне. Собаки лаяли не на нас. Они все время лаяли. Увидеть нас никто не мог. До дна долины и дороги было с добрый километр. Ниже и дальше.
В хмуром полусвете сумерек лес выглядел совершенно безнадежно. По самому его краю росли ольха, ивняк, кусты бузины и молодые сосенки; они гнили и ложились вповалку, источенные жучками, побежденные каменистой почвой и ветрами, то есть на лес это даже не было похоже. Заросли, изрезанные руслами ручейков, которые, несмотря на мороз, едва подмерзли, и мы по щиколотку утопали в илистой грязи, потому как у нас не было времени искать переправы поудобнее. И орешник. Он рос везде. Особенно в оврагах. Сухой, ломкий, с обнаженными корнями, висящими над осыпями.
Костек шел за мной. На лысинах посреди леса снега было больше, и мы проваливались по колени. Он шел, не произнося ни слова, сопел, посвистывал да пыхтел, как маленький паровозик, но в конце концов это у него были самые большие причины торопиться. И лишь иногда, когда цепкие побеги ежевики хватали его за ноги, он выплевывал ругательство.
– Нет смысла так нестись. Все равно сегодня не дойдем.
Вскоре у нас на дороге встал старый высокоствольный лес, спускающийся языком к самому дну долины. Видимо, мы уже миновали Четвертне, луга и пастбища.
Мы нашли яму, оставшуюся от вывернутого с корнями бука, просто-напросто свалились в нее, и сил нам хватило только на то, чтобы сбросить рюкзаки, вылезти из нее, наломать пихтовых лап и выстелить лежбище. В яме не дуло. У нас было три спальника, а у Костека так даже пуховый. И была у нас еда и выпивка; минут за пять до автобуса, поскольку нужно было пополнить изрядно уменьшившиеся запасы спиртного, мы набили рюкзаки бутылками, а мне даже пришла идея купить фонарь и запас батареек. Так что мы имели бекон и ту, на две трети опустошенную бутылку спирта, в которую Костек бросил несколько чаинок, чтобы пойло набрало цвета. Я даже зажег на минутку фонарь, ему неодолимо захотелось увидеть эту метаморфозу. Получилось неплохо. Особенно когда спирт растекся по жилам, а мы забрались в спальники. Каждый в свой, а вдобавок оба завернулись в пуховик. И только ноги, промокшие, закоченевшие и словно чужие, не желали согреваться.
– Положи ботинки в спальник, – посоветовал я, – а то утром будут как каменные.
– Утром? Когда оно будет?
– Чуть меньше чем через двенадцать часов. В шесть уже светает.
В шапках, в шарфах, в перчатках, лежа на боку, поджав ноги и вжавшись друг в друга, я к его спине, мы притворялись перед собой, будто спим. Однако наше дыхание не могло достичь той протяжности и глубины, какая бывает во сне. Возможно, нам не хотелось проспать то безопасное время, те двенадцать часов, в которые с нами ничего не могло случиться и ничто, кроме воспаления легких, не угрожало. Надо было это ценить, смаковать понемножку, по капельке. Над нами гудел лес. И ничего больше. Никаких других звуков. Мы лежали на поверхности земли. Две маленькие фигурки, прилепившиеся к кружащейся скорлупке. Кому какое могло быть дело до нашей судьбы, до нашего существования? До нас, которые не больше камешка, не стоящие и плевка? Если бы скорлупка завертелась чуть быстрей, мы полетели бы во мрак, как сухие листья, как блохи с собаки. Нас можно было бы заметить с нескольких сот метров, может, с километра. А с большего расстояния? Сверху? Нас, истлевших, изгнивших, как лиственная подстилка, неподвижных, как белые личинки, пережидающие под корой зиму. Я чувствовал, как мы вращаемся, как несемся в черное ледяное пространство, замкнутые в теплых коконах, кружимся, загнанные под шкуру земли, точь-в-точь как заноза или зернышко кварца, и мне время от времени приходилось открывать глаза, смотреть в темноту, в затылок Костека, чтобы избавиться от мучительного этого ощущения.
В автобусе за несколько остановок перед приютом мужики толковали про нас.
Хватило дня, чтобы весть распространилась. То ли у кого-то есть родственники в Неверке и он как раз был там, то ли кто-то с пограничного поста в Петше рассказал… В сущности, расстояние-то тут всего каких-то двадцать километров, это мы блуждаем, как Швейк по дороге в Будейовице, а они просто звонят с базы на базу. Но мужики говорили об этом без всякого интереса. Напали? Убили? А черт его знает. Неизвестно. Что-то там было в этой самой Неверке, а верней, подальше, где брошенный госхоз, вроде с контрабандой шли или что-то в этом роде. «Да бросьте вы. Кто ж зимою ходит с контрабандой, да потом, с какой?» – «Так говорили, что они там солдата того, сами слыхали. Их еще не поймали. В Петшу две машины с офицерами приехали. Из Кракова. Люди рассказывали».
Мы сидели как раз за этими мужиками, один был в коричневом пальто, второй в кожушке, оба в овчинных ушанках, оба старые, морщинистые, ничему уже не удивляющиеся, даже если речь шла о смерти; они тут столько смертей навидались, и теперь их интересовала только собственная. Костек прятался в своей куртке, как черепаха в панцире, даже не глянул на меня, наверно, он всей душой желал, чтобы я ничего не слышал, чтобы шелест этого разговора остался в его голове как морок, как галлюцинация или Бог ведает что еще, остался его и только его собственностью.
Действительно ли так было? Не знаю. Во всяком случае он не взглянул на меня, не произнес: «В конце концов, кто-то должен был это сделать», – даже не моргнул, лишь смотрел из своего панциря, из куртки, которая полезла вверх, воротник выше затылка, смотрел на черно-белую деревню за окном, вереницу домов, рассыпанных вдоль долины.
Дома были длинные, старые, рубленные из бруса, крашенные синей краской либо покрытые креозотом и почти черные, с белой расшивкой. Все они стояли ниже шоссе, и во дворах не было ни живой души, только морозоустойчивые утки сидели в сугробах, словно дожидались оттепели. Никто носа не высовывал. Лишь иногда чье-нибудь смутное лицо смотрело из-за занавески, над геранями, как мы проезжаем. Две дворняги нюхали друг у дружки под хвостами. Полная недвижность. Разве что только дым, изменчивый, извивистый, некая переходная форма между белизной снега и чернотой зарослей и гнилых заборов.
Наконец оба мужика вышли, и мы остались одни в этой части автобуса.
– Слышал? – спросил Костек.
– Слышал. Они тут любят поговорить.
– Да. Говорят, чтобы говорить. Сплетничают… как бабы.
И больше ни слова об этом. Автобус катил по прямой дороге, плавно поднимающейся вверх, время от времени кто-нибудь подходил с бумажкой в тысячу злотых, к водителю, и мы останавливались перед очередной хатой: сплошные остановки по требованию. Автобус постепенно пустел, и я боялся, что в конце концов останемся только мы двое с нашими обросшими мордами и глазами, как дырки, проссанные в снегу, и никто обладающий здравым рассудком не примет нас за полудурков из туристской братии. Но ничего не случилось. Никто и глаз не поднял, когда мы высаживались неподалеку от приюта. Заснеженный зад автобуса исчез за снежной пылью, и мы двинулись. Тем же путем, что и тогда с Бандурко, чтобы через час повернуть на запад и оказаться в этой яме.
Я пережевывал в мыслях два последних дня и две ночи, пережевывал в десятый, в двадцатый раз, чтобы утомиться и заснуть, пока в теле еще сохранялись остатки тепла. Наверно, я все-таки засыпал, потому что временами гардлицкая «тарговица» сменялась ярмаркой двадцатилетней давности на площади перед деревянным костелом. Только проходила она в августе. Костел стоял на высоком обрыве над рекой, а на другом берегу сколько хватало глаз тянулась безлюдная песчаная равнина, на которой временами появлялись стада коров. Деревенские показывали на них.
– Это бялостоцкие, – говорили они с гордостью. И в их голосах были удивление и грусть, как будто капризный зеленый Буг являлся границей двух континентов. Спрятавшись в кустах, мы пили дешевое плодово-ягодное вино, какую-нибудь «Золотую яблоню», «Серенаду», «Пошьвист» или «Харназию», и пытались лапать за сиськи заманенных в кусты девчонок.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32