Я только ударился берцовой костью. Я поискал опоры для ног. Никакой. Наклонная крыша не давалась. Ботинки лишь чуть касались дранок. Следующая жердина была то ли где-то выше, то ли где-то ниже. Пальцы, чувствовал я, разжимаются. Я медленно отодвинулся от балки. На несколько сантиметров. Сначала левая рука, потом правая. Подумал, что в сущности уже ничем не рискую, и раскачался всем телом. Забросить ногу мне удалось со второй попытки. Последний кусок я преодолел, как в замедленном фильме. Каждое перемещение слагалось из нескольких меньших движений. Я сидел на горизонтальной связи, вцепившись в край отверстия, и глубоко дышал.
Передо мной открывалась широкая, залитая солнцем долина. Башня была выше всех деревьев, растущих вокруг церкви. Я видел тропу, протоптанную Василем и Гонсером. Она бежала по белой равнине, проходила через купы черных карликовых деревьев и исчезала, опускаясь куда-то вниз между вершинами елей и пихт. На лице я ощущал морозный воздух. На противоположной стене не было оконца. На остальных двух стенах тоже. И ни малейшей щелки между дранками. Подо мной царила серая тьма. Я осторожно снял рюкзак и повесил его на шею. Нашарил под клапаном нижнюю рубашку, достал, смял в комок и заткнул отверстие. Воцарился мрак. Я сунул рубашку за пазуху. Хотелось еще посмотреть. Все чувства во мне замерли, и мне нужно было чем-то заняться, чтобы не слышать, как колотится сердце. Я ни о чем не думал. Может, лишь о том, что не увижу, как они подходят, а только как они двинутся по следу Василя и Гонсера.
Я надеялся, что Гонсер успел уйти достаточно далеко и им придется долго переть за ним. И еще надеялся, что, когда его поймают, он будет молчать или же из-за высокой температуры нести какой-нибудь бред. Может, они вообще не станут возвращаться сюда. Василь говорил, что дальше есть какая-то дорога. Может, они поведут Гонсера к ней и вызовут машину. В любом случае шансы у Василя были. А потом я подумал, что если они поймают троих, то двое находящихся в бегах станут для них как нарыв на жопе, так что я до конца жизни буду сидеть в башенке, а Василь странствовать в грузовиках, автобусах и поездах. Но в любом случае мое положение было проще. Я вынул перчатки. «Постараюсь их задержать», – сказал я Бандурко. Ну, немножко задержит их Гонсер. Какая разница. Малыш с Костеком тоже, наверное, их задержали. Говенные минуты, объедки времени. И сейчас должно выясниться, действительно ли время дает трещину, можно ли его переломить пополам, раскрошить, как вафельную трубочку. Меня это даже интересовало. Даже на этой сраной башне. Василь был прав. Здесь жила какая-то птица. Везде было полно ее присохших и замерзших следов. Я чувствовал их задом, они крошились под пальцами. Меня интересовало, какому господину мы будем скоро служить. Тому ли старому, которому служили извечно, или что-то изменится, и наша память стартует с нуля. Второе рождение, что-то в этом духе. И однако мы должны были вернуться к тому, первому, – так должно быть вне зависимости от того, кто что думал об этом зимнем туризме. Мне хотелось покурить, почувствовать запах дыма, смешанного с морозным воздухом долины. Высоким воздухом, наполненным солнцем. Случаются капризы, возникают желания. Но я – трус и не закурил, хотя долина была прекрасна, как мечта. Замкнутая длинным плоским хребтом, она в конце разветвлялась, и правый ее язык устремлялся прямиком на юг, а там вершина сменялась вершиной, и взгляд был бессилен достичь последние из них. Можно их было только представить. Гора напротив тоже выглядела ничего себе. Зелень и коричневый, а на солнце почти красный цвет нагих буков. Перепутавшиеся кроны создавали рисунок стократ более нежный, чем самые изысканные кружева. Одиночные, разбросанные на белых лугах деревья были похожи на черные вырезанные силуэты, а тени, которые они отбрасывали, были всего лишь на тон светлее. И ни дуновения. Мороз сковал воздух, как воду. Все было просто восхитительно. Вот только очень хотелось отлить.
Я их даже не услышал. Просто почувствовал. Деревянная конструкция передавала малейшую вибрацию. Я почувствовал их, когда они вошли в сени. Еле ощутимая дрожь пробежала по всему храму. И только потом я услышал голоса. Неясные. Приглушенные расстоянием и массой дерева. Я тут же заткнул оконце, мой выход к свету. Мне стало жарко. Я видел их лица. Равнодушные, выбритые, раскрасневшиеся от мороза. Они пинками разбрасывали ломаные доски в поисках чего-нибудь; кто-то, должно быть поручик, присел на корточки и протянул руку к кострищу, возможно, даже взял несколько угольков, чтобы убедиться, что они такие же выстывшие, как и все строение. Наверное, они были в зимних полевых полуперденях, сибирских ушанках, высоких сапогах.
Несколько рядовых, надо думать, толпились, как им было приказано, у входа. В руках «Калашниковы». Офицеры вошли первыми. Остальные, возможно, стояли где-то на безопасном расстоянии. Видимо, они не нашли брошенный в снег пистолет, так что их осторожность была вполне обоснованной. Они ходили вокруг черного пятна кострища, разочарованные, что придется идти дальше, может, даже и разозленные. Кто-то шастал вокруг церкви в поисках следов, но находил только один-единственный, прямой и очевидный. Не исключено, что они ненавидели нас, как ненавидят глупцов, рушащих без причин установленный порядок. Совершенно точно, их немного разочаровало, что никто не высунулся из-за угла и не выстрелил в них, отняв тем самым возможность по-быстрому покончить с проблемой.
Они почти не разговаривали или разговаривали очень тихо. Порой я думал, что мне просто почудилось, что они еще не пришли, а может, уже ушли. В темноте и тишине могло произойти все что угодно. Я так судорожно держался, что руки у меня занемели. Правая перчатка была полна крови. Я снял перчатку зубами, рана между пальцами еще не подсохла, и я стал ее зализывать. Гвоздь проколол кожу. А потом порвал. Я чувствовал под языком мелкие лохмотья.
Но почти не болело. Вкус крови напомнил мне о пустоте в желудке. И жутко хотелось ссать.
Голоса внизу были слабые и раздавались редко. Нечем было занять мысли. Я сделал маленькую щелку в оконце. Сверкание ослепило меня. Я чувствовал, как луч пронзает зрачок и скребется где-то в задней части черепной коробки. Пришлось долго приучать взгляд. Маленькая неправильной формы дырочка давала возможность увидеть несколько метров тропки Василя да голый куст. Не слишком большой кусок мира, но хоть что-то. По крайней мере у одного глаза было хоть какое-то занятие. Я проклинал тех, внизу. Да делайте хоть что-нибудь, сволочи, думал я. Одиночные, капающие по каплям звуки были для меня хуже пытки. От напряженного вслушивания у меня кружилась голова. Часы лежали в кармане. Я боялся вытащить их. Мне представилось, как они падают, ударяясь о балки, разрастаясь с каждой минутой, а потом пробивают перекрытие и разрываются, как бомба. Я пробовал считать до десяти, до ста, но всякий действительный или почудившийся шорох сбивал меня со счета, и я поймал себя на том, что бездумно повторяю: «Шестьдесят двенадцать, шестьдесят двенадцать», – повторяю и не могу остановиться, как невозможно остановиться, когда в приступе лихорадки стучишь зубами. Так что я впился взглядом в этот клочок пейзажа, уцепился зрачком за тень, которую отбрасывал куст, и, мог бы в том поклясться, видел, что она движется, как в солнечных часах. Так остро желал я хоть какого-то действия. Я чувствовал, что тело мое становится невообразимо тяжелым, балка, на которой я сижу, трещит и вот-вот сломается, что скелет моей тюрьмы издает треск и сделать тут ничего невозможно. Но это всего лишь мочевой пузырь обретал твердость и тяжесть камня. Я оперся плечом о стену. Осторожно снял рюкзак с шеи и зажал бедрами. Свободной рукой расстегнул два ремня и откинул клапан. С ширинкой удалось легко справиться. Я прижал рюкзак и освободился от этой боли и тяжести.
А вскоре я почувствовал запах дыма.
32
– Необходимы события.
Фразы, не имевшие никакого смысла, неожиданно и внезапно возвращаются из глубин минувшего, и сила их равна безразличию, с каким они воспринимались в первый раз.
– А что, мало всего, что ли, происходит? – спросил я.
– Если по-настоящему, то не происходит ничего, – ответил мне Костек Гурка год назад, когда мы шли по Французской в сторону Рондо, ублажив себя утренним пивом в «Парижском», а позади у нас была какая-то вечеринка, люди почти все незнакомые, однако дом большой, так что удалось немножко соснуть. Мы зашли в бар «На Кемпе» выпить еще по пиву и стояли в сомнениях: ехать или идти пешком.
– Нет событий. – Костек упорно возвращался к своей тезе, но мне не хотелось его расспрашивать, потому что утро было ясное, прозрачное и морозное. Самолет золотился на солнце. Он летел на юг. В общем-то я даже жалел, что оказался не один. Хотелось пойти в пустой в эту пору дня парк, можно даже с одной или двумя бутылками пива в карманах, чтобы ощутить приятный взрыв алкоголя в артериях, взрыв, какой случается только на второй день после упорного ночного пития. – Ты посмотри на них. – И Костек указал на толпу, тянущуюся по широкому проходу к стадиону.
– Ну и что? – Я хотел сбить его с темы, но Костек в сущности говорил сам с собой. Он шел, сунув руки в карманы, высоко подняв голову, взгляд его был устремлен к массе людей, идущих продавать и покупать, и мне пришлось придержать его за локоть, так как он хотел выскочить на красный свет на мостовую. Мы пошли к парку, но он остановился на тротуаре, искал по карманам сигареты, которых у него не было, и я дал ему закурить и поднес зажигалку.
– Да ничего. Но меня всегда поражала случайность того, что делает огромная масса людей. Стоит только подумать, что в один прекрасный день пять миллиардов могут сделать нечто совсем иное, чем ожидают все, нечто непредвиденное…
– Да что миллиарды. Я вот тоже не знаю, что буду делать завтра. И ты тоже.
– Вот именно. Все взаимоуничтожается. Не остается ничего.
– А чего бы ты хотел? Чтобы все они направились отсюда отвоевывать Константинополь? Они есть хотят. Никакой тут нет случайности.
– Еда у них есть. Они могли бы быть совсем в другом месте и совершенно не понимают этого.
Он щелчком отбросил недокуренную сигарету в сухую траву и скользнул по мне взглядом.
– Пойдем? – кивнул он в сторону стадиона.
У меня не было охоты ни толкаться среди чужих людей, ни глазеть на океан вещей, на эти огромные косяки чудесного барахла. Невероятно, сколько вещей нужно людям. Мне хотелось пройти через парк, купить две бутылки пива, принять душ, с часок еще поспать или выпить два кофе. В полдень мне надлежало быть на службе.
Костек лишь передернул плечами и наискось пересек Зеленецкую, не обращая внимания на машины и трамваи. Кто-то даже гуднул ему, но он уже исчезал, растворялся в серой, текущей в гору реке, такой же серый, только чуть более быстрый, более юркий; какой-то миг я еще видел, как он обгоняет людей, почти бежит, спеша встать на самом верху стадиона и смотреть на приливы и отливы людских волн у себя под ногами.
Тогда я мог только пожать плечами. Что я и сделал. Довольный, что он отвалил, я возвратился на Рондо, купил то, что хотел купить, и пошел через нагой парк. Дошел до озерца и на скамейке выпил одно пиво, ощущая, как меня охватывает нервная беззаботность. Фабрика на другой стороне выпускала клубы пара и пахла шоколадом. На прибрежном льду переваливались утки, но у меня для них ничего не было. Страшно приятное утро. За спиной у меня тысячи людей осуществляли свои мечты. Не так уж все плохо, думал я. Безнадежность находила для себя какие-то подвижные формы, даже моя жизнь как-то примирялась с собой, и у меня впереди был еще целый час покоя, я ничего никому не был должен, хотя обязан был сделать массу вещей. Например, и сейчас я это точно знаю, обязан был пойти за Костеком, выслеживать каждый его шаг, ловить его взгляды и каким-нибудь хитрым способом склонить его высказать все те слова, фразы и мысли, которые еще только формировались в его точном и одержимом мозгу. Однако красота того утра вводила в искушение и велела мириться с любой засадой и опасностью. Неподвижный парк, выразительные контуры, светлые, разделенные цвета, тень и свет четко разграничены. Зеленовато поблескивает скульптура обнаженной женщины. Недвижность воздуха заставляла воспринимать мир как нечто окончательно оформившееся. Никаких угроз и предзнаменований. Однако я должен был пойти за Костеком и ловко и осторожно вытянуть из него все те предчувствия, мысли, которые, вероятно, не давали ему спать по ночам, хотя еще не обрели никакой конкретной формы, были ощущениями, неудовлетворенностью, чем-то неопределенным и тревожащим, чем-то, что требует осуществления, иначе этого никогда не познаешь. Я обязан был идти и смотреть, как он покупает пачку сигарет «Космос», открывает ее, а потом боком пробирается сквозь толпу, радостный, оттого что толпа не догадывается о его существовании, зато он объемлет их всех своими мыслями, всех людей на этом стадионе и всех от сотворения мира. И в то время как все они заняты собой, он занимается ими, пытаясь постичь законы инерции и неподвижности, благодаря которым мы можем жить, прилепившись к вращающейся скорлупе, покорные, смиренные и смирившиеся. Он должен был обдумывать все это с помощью образов, должен был присматриваться к жизни, чтобы прийти к мысли, что жизнь требует корректив. Костек Гурка, писатель, для которого бумага оказалась чем-то слишком легким и слишком гладким, – рука скользит по ней, а душа не оставляет никаких следов, вообще нет никаких следов, едва лишь одно кончится, сразу нужно начинать что-то заново. Так что сейчас он, видимо, продвигался сквозь толпу, заглядывал в лица, втягивал ноздрями запахи тел, завороженный материальностью существований, множественностью хаотичных и ненужных воплощений, и, вероятно, обдумывал новое сотворение света, новые законы, оставляя для себя скромную функцию разумной судьбы. Я должен был держаться рядом с ним, должен был вслушиваться во внешне несвязные и случайные фразы, прежде всего должен был поверить во все то, во что постепенно начинал верить он сам. Мир полон безумцев, так что вера эта была бы самым трудным делом. Но если бы мне это удалось, если бы это удалось кому-нибудь из нас, не было бы всего этого. А так мы стали личным миром Костуся Гурки, и он мог переставлять нас, как фигуры на шахматной доске, лодзинский грошовый демиург. Но если каждый человек является миром или мирком, как в нашем случае, то это значит, что он безошибочно достиг своей цели, а жизнь и смерть всего лишь вопрос единственного его мановения.
И если бы мы были настроены чуть более философски, то должны были бы быть благодарны ему за то, что он упорядочил наши запутанные тропинки и прямой дорогой ведет нас к цели и нам уже не придется ни самим выбирать, ни бояться, что сделали неправильный выбор.
И что странного в том, что я испытал радость, когда из квадратного оконца увидел его? И что странного в том, что от радости у меня сжало горло? Он уже почти исчезал там, где исчез сперва Василь, а потом Гонсер. Он шел их следом, и какое-то мгновение я был убежден, что это галлюцинация, что ослепительный свет дня всего лишь обнажает какой-то образ внутри моей черепной коробки, но через несколько секунд я увидел Малыша. Через минуту и он исчез. Я хотел крикнуть, но страх прочно поселился в моем теле, сделав его застылым и бесчувственным. Я всего лишь открыл рот. Кожа лица затрещала, и я почувствовал скрип зубов. Я только вздохнул, может, охнул, снова замер и, сдерживая дыхание, стал вслушиваться в абсолютную тишину.
В конце концов я освободился от рюкзака. Он летел вниз, стукаясь о балки, ударил по перекрытию, пробил гнилое дерево, и ко мне в штольню снизу проникло чуточку света. Спуск был минутным делом.
В церкви было светло и пусто. Над угасающими углями поднималась струйка сизого дыма. Я достал одну из четырех сигарет. Прикурил. Надо было что-то сделать, что-то самое примитивное, чтобы вернуться к жизни. Эти двое от меня не убегут. Они еле плетутся. А может, я просто-напросто боялся их догнать и спросить, что случилось. Я вытащил часы. Уже почти одиннадцать. Я курил, присев на корточки у остатков костра. Грел то одну, то другую руку. Курил я долго, очень долго. Чтобы они ушли как можно дальше. Все. Круг разорвался и превратился в редкую цепь, состоящую из отдельных фигур. Еще больше растянуть ее означает ослабить и в конце концов разорвать. Я встал, взял из сеней рюкзак и вышел на солнце. С минуту глаза привыкали. Я смотрел на дорогу, по которой мы все сюда пришли. Совершенно автоматически я двинул на свой наблюдательный пункт, а потом еще дальше, пока не оказался посередине пустой слепящей плоскости. Везде, куда ни глянь, никакого движения. Воздух был неподвижный и теплый.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32
Передо мной открывалась широкая, залитая солнцем долина. Башня была выше всех деревьев, растущих вокруг церкви. Я видел тропу, протоптанную Василем и Гонсером. Она бежала по белой равнине, проходила через купы черных карликовых деревьев и исчезала, опускаясь куда-то вниз между вершинами елей и пихт. На лице я ощущал морозный воздух. На противоположной стене не было оконца. На остальных двух стенах тоже. И ни малейшей щелки между дранками. Подо мной царила серая тьма. Я осторожно снял рюкзак и повесил его на шею. Нашарил под клапаном нижнюю рубашку, достал, смял в комок и заткнул отверстие. Воцарился мрак. Я сунул рубашку за пазуху. Хотелось еще посмотреть. Все чувства во мне замерли, и мне нужно было чем-то заняться, чтобы не слышать, как колотится сердце. Я ни о чем не думал. Может, лишь о том, что не увижу, как они подходят, а только как они двинутся по следу Василя и Гонсера.
Я надеялся, что Гонсер успел уйти достаточно далеко и им придется долго переть за ним. И еще надеялся, что, когда его поймают, он будет молчать или же из-за высокой температуры нести какой-нибудь бред. Может, они вообще не станут возвращаться сюда. Василь говорил, что дальше есть какая-то дорога. Может, они поведут Гонсера к ней и вызовут машину. В любом случае шансы у Василя были. А потом я подумал, что если они поймают троих, то двое находящихся в бегах станут для них как нарыв на жопе, так что я до конца жизни буду сидеть в башенке, а Василь странствовать в грузовиках, автобусах и поездах. Но в любом случае мое положение было проще. Я вынул перчатки. «Постараюсь их задержать», – сказал я Бандурко. Ну, немножко задержит их Гонсер. Какая разница. Малыш с Костеком тоже, наверное, их задержали. Говенные минуты, объедки времени. И сейчас должно выясниться, действительно ли время дает трещину, можно ли его переломить пополам, раскрошить, как вафельную трубочку. Меня это даже интересовало. Даже на этой сраной башне. Василь был прав. Здесь жила какая-то птица. Везде было полно ее присохших и замерзших следов. Я чувствовал их задом, они крошились под пальцами. Меня интересовало, какому господину мы будем скоро служить. Тому ли старому, которому служили извечно, или что-то изменится, и наша память стартует с нуля. Второе рождение, что-то в этом духе. И однако мы должны были вернуться к тому, первому, – так должно быть вне зависимости от того, кто что думал об этом зимнем туризме. Мне хотелось покурить, почувствовать запах дыма, смешанного с морозным воздухом долины. Высоким воздухом, наполненным солнцем. Случаются капризы, возникают желания. Но я – трус и не закурил, хотя долина была прекрасна, как мечта. Замкнутая длинным плоским хребтом, она в конце разветвлялась, и правый ее язык устремлялся прямиком на юг, а там вершина сменялась вершиной, и взгляд был бессилен достичь последние из них. Можно их было только представить. Гора напротив тоже выглядела ничего себе. Зелень и коричневый, а на солнце почти красный цвет нагих буков. Перепутавшиеся кроны создавали рисунок стократ более нежный, чем самые изысканные кружева. Одиночные, разбросанные на белых лугах деревья были похожи на черные вырезанные силуэты, а тени, которые они отбрасывали, были всего лишь на тон светлее. И ни дуновения. Мороз сковал воздух, как воду. Все было просто восхитительно. Вот только очень хотелось отлить.
Я их даже не услышал. Просто почувствовал. Деревянная конструкция передавала малейшую вибрацию. Я почувствовал их, когда они вошли в сени. Еле ощутимая дрожь пробежала по всему храму. И только потом я услышал голоса. Неясные. Приглушенные расстоянием и массой дерева. Я тут же заткнул оконце, мой выход к свету. Мне стало жарко. Я видел их лица. Равнодушные, выбритые, раскрасневшиеся от мороза. Они пинками разбрасывали ломаные доски в поисках чего-нибудь; кто-то, должно быть поручик, присел на корточки и протянул руку к кострищу, возможно, даже взял несколько угольков, чтобы убедиться, что они такие же выстывшие, как и все строение. Наверное, они были в зимних полевых полуперденях, сибирских ушанках, высоких сапогах.
Несколько рядовых, надо думать, толпились, как им было приказано, у входа. В руках «Калашниковы». Офицеры вошли первыми. Остальные, возможно, стояли где-то на безопасном расстоянии. Видимо, они не нашли брошенный в снег пистолет, так что их осторожность была вполне обоснованной. Они ходили вокруг черного пятна кострища, разочарованные, что придется идти дальше, может, даже и разозленные. Кто-то шастал вокруг церкви в поисках следов, но находил только один-единственный, прямой и очевидный. Не исключено, что они ненавидели нас, как ненавидят глупцов, рушащих без причин установленный порядок. Совершенно точно, их немного разочаровало, что никто не высунулся из-за угла и не выстрелил в них, отняв тем самым возможность по-быстрому покончить с проблемой.
Они почти не разговаривали или разговаривали очень тихо. Порой я думал, что мне просто почудилось, что они еще не пришли, а может, уже ушли. В темноте и тишине могло произойти все что угодно. Я так судорожно держался, что руки у меня занемели. Правая перчатка была полна крови. Я снял перчатку зубами, рана между пальцами еще не подсохла, и я стал ее зализывать. Гвоздь проколол кожу. А потом порвал. Я чувствовал под языком мелкие лохмотья.
Но почти не болело. Вкус крови напомнил мне о пустоте в желудке. И жутко хотелось ссать.
Голоса внизу были слабые и раздавались редко. Нечем было занять мысли. Я сделал маленькую щелку в оконце. Сверкание ослепило меня. Я чувствовал, как луч пронзает зрачок и скребется где-то в задней части черепной коробки. Пришлось долго приучать взгляд. Маленькая неправильной формы дырочка давала возможность увидеть несколько метров тропки Василя да голый куст. Не слишком большой кусок мира, но хоть что-то. По крайней мере у одного глаза было хоть какое-то занятие. Я проклинал тех, внизу. Да делайте хоть что-нибудь, сволочи, думал я. Одиночные, капающие по каплям звуки были для меня хуже пытки. От напряженного вслушивания у меня кружилась голова. Часы лежали в кармане. Я боялся вытащить их. Мне представилось, как они падают, ударяясь о балки, разрастаясь с каждой минутой, а потом пробивают перекрытие и разрываются, как бомба. Я пробовал считать до десяти, до ста, но всякий действительный или почудившийся шорох сбивал меня со счета, и я поймал себя на том, что бездумно повторяю: «Шестьдесят двенадцать, шестьдесят двенадцать», – повторяю и не могу остановиться, как невозможно остановиться, когда в приступе лихорадки стучишь зубами. Так что я впился взглядом в этот клочок пейзажа, уцепился зрачком за тень, которую отбрасывал куст, и, мог бы в том поклясться, видел, что она движется, как в солнечных часах. Так остро желал я хоть какого-то действия. Я чувствовал, что тело мое становится невообразимо тяжелым, балка, на которой я сижу, трещит и вот-вот сломается, что скелет моей тюрьмы издает треск и сделать тут ничего невозможно. Но это всего лишь мочевой пузырь обретал твердость и тяжесть камня. Я оперся плечом о стену. Осторожно снял рюкзак с шеи и зажал бедрами. Свободной рукой расстегнул два ремня и откинул клапан. С ширинкой удалось легко справиться. Я прижал рюкзак и освободился от этой боли и тяжести.
А вскоре я почувствовал запах дыма.
32
– Необходимы события.
Фразы, не имевшие никакого смысла, неожиданно и внезапно возвращаются из глубин минувшего, и сила их равна безразличию, с каким они воспринимались в первый раз.
– А что, мало всего, что ли, происходит? – спросил я.
– Если по-настоящему, то не происходит ничего, – ответил мне Костек Гурка год назад, когда мы шли по Французской в сторону Рондо, ублажив себя утренним пивом в «Парижском», а позади у нас была какая-то вечеринка, люди почти все незнакомые, однако дом большой, так что удалось немножко соснуть. Мы зашли в бар «На Кемпе» выпить еще по пиву и стояли в сомнениях: ехать или идти пешком.
– Нет событий. – Костек упорно возвращался к своей тезе, но мне не хотелось его расспрашивать, потому что утро было ясное, прозрачное и морозное. Самолет золотился на солнце. Он летел на юг. В общем-то я даже жалел, что оказался не один. Хотелось пойти в пустой в эту пору дня парк, можно даже с одной или двумя бутылками пива в карманах, чтобы ощутить приятный взрыв алкоголя в артериях, взрыв, какой случается только на второй день после упорного ночного пития. – Ты посмотри на них. – И Костек указал на толпу, тянущуюся по широкому проходу к стадиону.
– Ну и что? – Я хотел сбить его с темы, но Костек в сущности говорил сам с собой. Он шел, сунув руки в карманы, высоко подняв голову, взгляд его был устремлен к массе людей, идущих продавать и покупать, и мне пришлось придержать его за локоть, так как он хотел выскочить на красный свет на мостовую. Мы пошли к парку, но он остановился на тротуаре, искал по карманам сигареты, которых у него не было, и я дал ему закурить и поднес зажигалку.
– Да ничего. Но меня всегда поражала случайность того, что делает огромная масса людей. Стоит только подумать, что в один прекрасный день пять миллиардов могут сделать нечто совсем иное, чем ожидают все, нечто непредвиденное…
– Да что миллиарды. Я вот тоже не знаю, что буду делать завтра. И ты тоже.
– Вот именно. Все взаимоуничтожается. Не остается ничего.
– А чего бы ты хотел? Чтобы все они направились отсюда отвоевывать Константинополь? Они есть хотят. Никакой тут нет случайности.
– Еда у них есть. Они могли бы быть совсем в другом месте и совершенно не понимают этого.
Он щелчком отбросил недокуренную сигарету в сухую траву и скользнул по мне взглядом.
– Пойдем? – кивнул он в сторону стадиона.
У меня не было охоты ни толкаться среди чужих людей, ни глазеть на океан вещей, на эти огромные косяки чудесного барахла. Невероятно, сколько вещей нужно людям. Мне хотелось пройти через парк, купить две бутылки пива, принять душ, с часок еще поспать или выпить два кофе. В полдень мне надлежало быть на службе.
Костек лишь передернул плечами и наискось пересек Зеленецкую, не обращая внимания на машины и трамваи. Кто-то даже гуднул ему, но он уже исчезал, растворялся в серой, текущей в гору реке, такой же серый, только чуть более быстрый, более юркий; какой-то миг я еще видел, как он обгоняет людей, почти бежит, спеша встать на самом верху стадиона и смотреть на приливы и отливы людских волн у себя под ногами.
Тогда я мог только пожать плечами. Что я и сделал. Довольный, что он отвалил, я возвратился на Рондо, купил то, что хотел купить, и пошел через нагой парк. Дошел до озерца и на скамейке выпил одно пиво, ощущая, как меня охватывает нервная беззаботность. Фабрика на другой стороне выпускала клубы пара и пахла шоколадом. На прибрежном льду переваливались утки, но у меня для них ничего не было. Страшно приятное утро. За спиной у меня тысячи людей осуществляли свои мечты. Не так уж все плохо, думал я. Безнадежность находила для себя какие-то подвижные формы, даже моя жизнь как-то примирялась с собой, и у меня впереди был еще целый час покоя, я ничего никому не был должен, хотя обязан был сделать массу вещей. Например, и сейчас я это точно знаю, обязан был пойти за Костеком, выслеживать каждый его шаг, ловить его взгляды и каким-нибудь хитрым способом склонить его высказать все те слова, фразы и мысли, которые еще только формировались в его точном и одержимом мозгу. Однако красота того утра вводила в искушение и велела мириться с любой засадой и опасностью. Неподвижный парк, выразительные контуры, светлые, разделенные цвета, тень и свет четко разграничены. Зеленовато поблескивает скульптура обнаженной женщины. Недвижность воздуха заставляла воспринимать мир как нечто окончательно оформившееся. Никаких угроз и предзнаменований. Однако я должен был пойти за Костеком и ловко и осторожно вытянуть из него все те предчувствия, мысли, которые, вероятно, не давали ему спать по ночам, хотя еще не обрели никакой конкретной формы, были ощущениями, неудовлетворенностью, чем-то неопределенным и тревожащим, чем-то, что требует осуществления, иначе этого никогда не познаешь. Я обязан был идти и смотреть, как он покупает пачку сигарет «Космос», открывает ее, а потом боком пробирается сквозь толпу, радостный, оттого что толпа не догадывается о его существовании, зато он объемлет их всех своими мыслями, всех людей на этом стадионе и всех от сотворения мира. И в то время как все они заняты собой, он занимается ими, пытаясь постичь законы инерции и неподвижности, благодаря которым мы можем жить, прилепившись к вращающейся скорлупе, покорные, смиренные и смирившиеся. Он должен был обдумывать все это с помощью образов, должен был присматриваться к жизни, чтобы прийти к мысли, что жизнь требует корректив. Костек Гурка, писатель, для которого бумага оказалась чем-то слишком легким и слишком гладким, – рука скользит по ней, а душа не оставляет никаких следов, вообще нет никаких следов, едва лишь одно кончится, сразу нужно начинать что-то заново. Так что сейчас он, видимо, продвигался сквозь толпу, заглядывал в лица, втягивал ноздрями запахи тел, завороженный материальностью существований, множественностью хаотичных и ненужных воплощений, и, вероятно, обдумывал новое сотворение света, новые законы, оставляя для себя скромную функцию разумной судьбы. Я должен был держаться рядом с ним, должен был вслушиваться во внешне несвязные и случайные фразы, прежде всего должен был поверить во все то, во что постепенно начинал верить он сам. Мир полон безумцев, так что вера эта была бы самым трудным делом. Но если бы мне это удалось, если бы это удалось кому-нибудь из нас, не было бы всего этого. А так мы стали личным миром Костуся Гурки, и он мог переставлять нас, как фигуры на шахматной доске, лодзинский грошовый демиург. Но если каждый человек является миром или мирком, как в нашем случае, то это значит, что он безошибочно достиг своей цели, а жизнь и смерть всего лишь вопрос единственного его мановения.
И если бы мы были настроены чуть более философски, то должны были бы быть благодарны ему за то, что он упорядочил наши запутанные тропинки и прямой дорогой ведет нас к цели и нам уже не придется ни самим выбирать, ни бояться, что сделали неправильный выбор.
И что странного в том, что я испытал радость, когда из квадратного оконца увидел его? И что странного в том, что от радости у меня сжало горло? Он уже почти исчезал там, где исчез сперва Василь, а потом Гонсер. Он шел их следом, и какое-то мгновение я был убежден, что это галлюцинация, что ослепительный свет дня всего лишь обнажает какой-то образ внутри моей черепной коробки, но через несколько секунд я увидел Малыша. Через минуту и он исчез. Я хотел крикнуть, но страх прочно поселился в моем теле, сделав его застылым и бесчувственным. Я всего лишь открыл рот. Кожа лица затрещала, и я почувствовал скрип зубов. Я только вздохнул, может, охнул, снова замер и, сдерживая дыхание, стал вслушиваться в абсолютную тишину.
В конце концов я освободился от рюкзака. Он летел вниз, стукаясь о балки, ударил по перекрытию, пробил гнилое дерево, и ко мне в штольню снизу проникло чуточку света. Спуск был минутным делом.
В церкви было светло и пусто. Над угасающими углями поднималась струйка сизого дыма. Я достал одну из четырех сигарет. Прикурил. Надо было что-то сделать, что-то самое примитивное, чтобы вернуться к жизни. Эти двое от меня не убегут. Они еле плетутся. А может, я просто-напросто боялся их догнать и спросить, что случилось. Я вытащил часы. Уже почти одиннадцать. Я курил, присев на корточки у остатков костра. Грел то одну, то другую руку. Курил я долго, очень долго. Чтобы они ушли как можно дальше. Все. Круг разорвался и превратился в редкую цепь, состоящую из отдельных фигур. Еще больше растянуть ее означает ослабить и в конце концов разорвать. Я встал, взял из сеней рюкзак и вышел на солнце. С минуту глаза привыкали. Я смотрел на дорогу, по которой мы все сюда пришли. Совершенно автоматически я двинул на свой наблюдательный пункт, а потом еще дальше, пока не оказался посередине пустой слепящей плоскости. Везде, куда ни глянь, никакого движения. Воздух был неподвижный и теплый.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32