А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Может, даже овец. Если человек всю жизнь с животными, то он их немножко очеловечивает, верно? Это был госхоз-лагерь. Срока кончались, и они тут оставались. Дочери охранников выходили замуж за воров, девки из канцелярии влюблялись в бандитов. Новая мутация, новая нация. Свобода? Те, кто поумней, поняли, что разница не так уж велика, и были правы. Даже когда лагерь ликвидировали, еще года два в окнах оставались решетки. И ограда из колючей проволоки. Представляешь – решетки, колючка, и тут же детишки играют, пеленки сушатся. А теперь там ничего нет. Все порушено. Как они, наверно, проклинали и ругались, когда узнали, что могут и должны уйти! И неизвестно, куда ушли.
Потом он рассказывал что-то еще, но я не слушал. Да, думаю, он и не ждал, что я буду слушать. Глядя на огонь, жмуря покрасневшие веки, он рассказывал все эти истории, вероятней всего, для того, чтобы убедить самого себя, что находится в каком-то определенном месте. Пространство сыграло с ним злую шутку, надуло, вот он и цеплялся за память. И это был не самый худой способ. Заснул он, держа между пальцами сигарету. Я осторожно вынул окурок.
Сам я спать не мог. Я смотрел на огонь, смотрел на часы, смотрел на приятеля. В углу в куче ломаных досок я заметил нечто, смахивающее на скелет какого-то животного. Регулярная конструкция грудной клетки, останки собаки или овцы.
3
«Жизнь или смерть, хотите подыхать, так подыхайте».
Примерно так провозглашал Василь Бандурко прошлой осенью в пивной «Роздроже». Был вечер, в бетонной сточной канаве Лазенок клубился поток разноцветных автомобилей, сверкающая блевотина текла с востока на запад и с запада на восток, а мы сидели в прозрачном террариуме среди людей с неподвижными лицами и замедленными движениями. Нас было пятеро, и каждый пил то, что любит.
Бандурко потягивал красное сухое, Малыш попивал маленькими глоточками водку, Гонсёр – пиво, потому что был за рулем, Костек тоже пиво, а я дешевое бренди. Лил дождь. Мы сидели у самой стены, то есть у окна, стекла были мокрые, и люди на улице выглядели как черные, рухнувшие с неба воздушные змеи, которых ветер гонит к жерлу подземного перехода, к железным барьерам и лестницам, ведущим на дно бетонного ущелья. Битком набитые двухчастные автобусы тащились в Урсынув, а полупустые – в противоположном направлении. Все дрожало. Земля и стаканы на столе, и только сигаретный дым не поддавался этой тряске.
– Социализм или смерть, социализм, Бандурко. Так сказал комманданте Кастро, и так, пожалуйста, и повторяй. – Лицо у Костека было безразличное, как будто не он произнес эти слова. Черноволосый, худой и смуглый, он смахивал на цыгана или на человека, который попал сюда случайно. Он всегда выглядел так, словно присел только потому, что оказалось свободное место. Костек размышлял, иронизировал, маялся скукой всегда сам по себе. В куртке с поднятым воротником, засунув руки в карманы брюк, вытянув ноги под столом, уставившись на этикетку «Okocim o'k beer», он сидел, точно болельщик на скучном матче. Потому что мы-то были сосредоточенны; сидели, прилипнув локтями к столику, уставившись в центр его, в пепельницу, подперев лица ладонями, между пальцами дымили сигареты. Это означало – сосредоточенность. И хотя Василь нес чушь, никто его не прерывал. Может, слишком уж невероятная это была чушь, а может, по причине своей чудовищности такая же интересная, как статья в газете «Скандалы».
– Бандурко, ты порешь чушь, потому что ты рантье.
– А вот это уже классовая неприязнь. Никакой я не рантье, а стипендиат частной стипендии, а ты – обыкновенный люмпен.
– Люмпен, люмпен, – согласно кивнул Костек. – И потому прошу тебя поставить мне еще одно пиво. А остальным – кто что пожелает. Полагаю, ты хочешь, чтобы мы выслушали тебя до конца.
– У меня есть бабки, – сказал Гонсер.
– Это всем известно. Погоди, придет и твой черед, – объявил Костек и выпрямился на стуле, чтобы подозвать официантку. Наступил некий перерыв, как на собрании. Бандурко замолчал, глядя в бокал с вином. Похоже, он разозлился на идиотские шутки, прервавшие поток слов, и теперь никак не мог заново связать ниточки, а верней сказать, собрать эмоции, позволившие ему разглагольствовать без передышки целых полчаса. Потому что речь его была продуктом вдохновения. Бандурко вообще был человек вдохновения. И все это знали. А еще он был зелотом. Впечатлительно-пылким, и его очень легко было ранить; может, потому мы и сидели, молчали, пока Костек не подпустил эту свою шпильку и не выпустил воздух из воздушного шарика Василя. А когда подошла официантка, наш круг окончательно сломался, и все мы начали говорить о всяких глупостях, о том, что было вчера, сегодня, что мы будем делать завтра, с кем мы это хотим делать и с кем это делали прежде. Гонсер долдонил о делах, о своей машине, о делах, о машине и возбуждался в точности как Бандурко, только возбуждение проявлялось у него легким заиканием да капельками пота на лбу.
– Черт, я же за рулем, – вспомнил он и отодвинул чуть початый бокал пива, снял очки, протер их о джинсовую куртку, потом опять попытался заговорить о том же самом, но Малыш его уже не слушал; обычным своим неспешным и спокойным голосом он что-то доказывал Василю, помогая себе ладонью, которой он разрубал воздух на ровные, толстые пласты. Костек сидел, как и прежде, пил, и ничто не предсказывало, что через минуту он отставит пустой бокал, бросит «пока» и выйдет, а секунду спустя и я скажу: «Ладно, я тоже пошел», – выскочу вслед за ним, догоню в гардеробе и увижу, как он оглядывает витрину с сигаретами и показывает старушке на «Экстракрепкие». Но окликать его я не стал. Он не оглянулся. Я выждал с минуту и вышел на мокрую улицу, чтобы поразмышлять о Василе Бандурко.
4
А сейчас я смотрел на его неподвижное, умиротворенное лицо и мог бы дать голову на отсечение, что на губах у него блуждает легкая улыбка. Нет, то не была игра теней, и это было не трепетание красно-золотых отблесков огня. То была радость победы. Она пробивалась даже сквозь маску сна. Потому что в конце концов Бандурко одержал победу, убедил нас, что наша жизнь и говна не стоит и мы обязаны что-то совершить. А уж он отлично знал, что именно.
Та речь в пивной, пусть и не совсем удачная, была всего-навсего вступлением. Потом он подлавливал нас поодиночке, и, видно, ему пришлось следить за нами, потому что мы сталкивались с ним в автобусе, в кабаках, где-нибудь на улице; домой он к нам не заходил, наверно догадываясь, что там у нас запас сопротивления побольше, что устоявшийся мирок защищает нас от безумств.
Так что – улицы, мосты, засады; однажды он вскочил вслед за мной в такси, а уже через десять минут вылез в каком-то совершенно безнадежном месте, чуть ли не в Служевце Пшемысловом; в воскресенье там не было ни живой души, и он, наверное, бродил среди кубов из стали и стекла, сворачивал в проходы между складами и ангарами, чтобы упражняться в риторике, поститься в пустыне, иметь видения и пророчить гибель Иерусалима из гофрированного железа.
Не имею представления, кого он завербовал первым. Мы время от времени встречались, однако при упоминании о Василе все ограничивались кратким: «Бзик прошел».
Страшно забавная игра. Кто же был первым? Малыш? Костек? Гонсер?
Я мог бы на все это плюнуть, но ночь тянулась бесконечно. Итак, Малыш? Гонсер? Нет, Гонсер навряд ли. Из всех нас ему было что терять, да и храбрецом он не был. Но он был сентиментален, и, возможно, именно это ему в конце концов помогло обрести храбрость, чтобы крикнуть: «Ребята! Я с вами!» – в последний момент, когда ребята уже сворачивают за угол улочки с одноэтажными домами, похожими на то здание вокзала, но только некрашеными, потому что никому никогда в голову не приходило их покрасить. «Ребята! Я с вами!» – хотя он знал, что мы отправляемся на одну из тех опасных вылазок, которые кончались бегством от разъяренного голого мужика, потому что старший из нас, Рыжий Гришка, когда ему надоедало любоваться лесной порнографией, вылезал из кустов и произносил что-нибудь вроде: «Который час?» – или: «Не кричи, малышка, от ебли еще никто не умер».
Господи! Как мы тогда улепетывали! Даже не от страха, потому что какую скорость мог выдать такой вот голый мужик в молодом сосняке, в зарослях шиповника? Чаще всего он вообще никакой скорости не выдавал. А мы неслись, как похитители запретного плода, окрыленные, проклятые и свободные. Самые младшие из нас не имели ни малейшего представления о смысле подсмотренной райской сцены, лишь испытывали страх, дуновение неведомого. А те, что постарше, такие как Рыжий Гришка, сплевывали с нарочитым мужским презрением и отводили взгляд, чтобы показать себе и приятелям, что никакой это вовсе не гипноз.
Так что Гонсер, верней всего, был последним. Но вполне возможно, что и первым, попавшим в макиавеллиевские силки Василя, потому что Бандурко отлично знал его слабые места, впрочем, как и все мы. «Слушай, Гонсер, все уже дали согласие, ты остался последний, а нам ты нужен, так что решай, Гонсер, решай. Мы не можем ждать до бесконечности». И если было именно так, то очередность не имеет никакого значения. Каждый мог быть и первым, и последним, и каждый был обманут.
Огонь угасал. Я выбрал из кучи несколько обломков досок и осторожно положил на угли. Раздался треск. Искры взлетали вверх, и тьма гасила их, точно вода. Холод то ли отступал, то ли я привык к нему. Остался только голод. Кишки свились в какую-то противоестественную конфигурацию и сдавливали сами себя. Табачный дым не желал их распутывать. Я подумал об индейцах, о том, что они, когда курят, глотают дым. И меня даже передернуло.
Прошлой ночью мы съели в поезде по гамбургеру, запили пивом, и это было последнее, что мы держали во рту. Варшава Центральная, Западная, а потом только черный прямоугольник окна и цепочки огоньков каких-то занюханных станций, сигареты, и ни одной бутылки в дорогу, потому что было решено, что так будет лучше. Я заснул еще до Радома. Разговаривать нам не хотелось. Мы уже до этого наговорились выше горла. Я забился в угол и закрыл глаза. Где-то после Сандомира меня разбудил его голос.
– У нас рюкзаки украли! – Он стоял, держа руку на выключателе, и вертел головой, оглядывая купе, словно в этом пустом, голом помещении могли куда-то завалиться два здоровенных брезентовых мешка. – Спиздили… – Прозвучало это так, словно произошло нечто превосходящее человеческое понимание, не умещающееся в голове, то есть нечто сверхъестественное.
– Точно, спиздили. Наверно, воры, – съехидничал я из своего угла. Просто не мог удержаться.
По правде сказать, вчера мы их бросили на сиденья с какой-то безалаберной небрежностью, по-киношному, как старые солдаты. Как люди, которым нечего терять. Ну и духотища к тому же была, так что дверь оставалась наполовину открытой. Но огорчаться я как-то не мог. Спальные мешки, бельишко, жратва, плитка, к ней бутылка денатурата.
– Карта! – стенал Василь. – Карта, твою мать! Полгода работы. Обычная туристская карта, но там куча заметок, исправлений, каждая яма в земле обозначена, расписания автобусов…
– Ну не в Сибирь же едем, Василь. Не заплутаем.
– Да что ты знаешь…
– Знаю. Я там был.
– Не там. Гораздо восточнее. И к тому же летом.
– Башли?
– Они у меня.
– Ну, купим, что нужно, по пути.
– Гондонов в киоске! Воскресенье же.
Я был зол, но вылезать из своего угла мне не хотелось, не хотелось бесцельно метаться в освещенной металлической клетке купе. Без этих сраных рюкзаков мы вдруг оказались какими-то голыми. Поезд как раз остановился в Тарнобжеге, и Бандурко бросился к окну. Но тот, кто обчистил нас, был, надо думать, не дурак и выбросил наши манатки перед вокзалом где-нибудь в кусты, между бараками или еще в какое-нибудь укромное место. Если только это не произошло часа два назад. Хорошее начало, подумал я. Нас уже обокрали, так что теперь остается только убийство. Или, скажем, нас изнасилуют где-то посередке. К примеру, в Дамбице.
Но никто на наши задницы не покусился. Когда мы сошли в Гробове с поезда, уже занимался рассвет. От станции вела тихая, опрятная улочка. Деревянные дачи в садах, старомодные объявления «Домашние обеды», фигурки святых в стеклянных витринах. Над белыми крышами розовело небо. Поразительный был цвет. Светлый, жесткий и льдистый. Я подумал, что от такого неба отразится не только голос, но и любой предмет, даже камень. Напротив с горки спускалась черная фура, до краев нагруженная углем, худая сивая лошадь приседала на задние ноги, а удила так широко разрывали ей пасть, что нам был виден красный язык и десны.
– В воскресенье?
– Может, еще с субботы так едет, а может, с четверга.
На покатой мощеной рыночной площади мы нашли автобусную остановку. Автобус почему-то подъехал сразу и, увидев нас, встал боком. Мы влезли в пустой салон, а водитель клял на чем свет стоит гололед, пескоразбрасывательные машины, капитализм, возможно, и нас, но мы затихарились в самом конце.
– Помнишь, – спросил Василь, – раньше все рейсовые автобусы были синие?
– Помню.
А потом мы ехали на юго-восток, солнце вставало чуть слева, а справа тянулась широкая плоская долина.
Протоптанные, наезженные санями дорожки вели к хатам и хаткам, конюшням и хлевам, и весь этот вифлеемский ландшафт, подсиненный первыми дымами из труб, замыкала цепь черно-зеленых гор. И было так светло, так прозрачно, словно мы ехали не на географический, а на идеальный, мифический юго-восток.
Водитель надел черные очки и включил радио. Треск был чудовищный. Но, видать, ему это нравилось, потому что он увеличил громкость. Сквозь магнитную бурю прорывались обрывки последних известий из Варшавы. Словно погоня, mementoили призыв.
Спустя час мы были в Гардлице. Солнце исчезло. Туч не было, но казалось, будто кто-то выкрасил небо жидкой белой краской. Поддувал теплый, липкий ветер, от которого можно спятить. Мы накупили кучу разных сигарет. Прочитали плакат: «Катынь, Козельск, Осташков, – автобусом за два дня».
– Дешевка. Всего три сотни, – заметил я.
– Конкуренция, – сказал Василь.
Потом мы сели в следующий автобус, туда влезли также многодетное семейство, трое трезвых граждан, и через полчаса Бандурко объявил:
– Вот теперь мы по-настоящему выехали из любимой страны.
5
Когда я проснулся, было серо и холодно. Василь сидел у погасшего костра и, тихонько позванивая пряжками, обувал солдатские ботинки. Мои лишь чуть просохли.
– Ну ты и силен спать!
– Да я уж совсем дошел. Последние дни в городе глаз не мог сомкнуть, – ответил я.
Мы вышли в синеватый полумрак. Поломанные жерди ограды да наши вчерашние следы – вот и все, что тут было. Цепочка нерегулярных дыр в снегу поднималась вверх по склону и терялась в молочно-чернильной взвеси из снега и воздуха.
– Дойдем до леса и там подождем, когда станет светло.
Я ничего не ответил, просто не хотелось поддакивать. Через несколько минут мне уже стало тепло. Я подобрал горсть зернистого снега и стал осторожно кусать. У него был вкус сосулек, вкус наших хрупких кинжалов. Мы использовали их для кратких театральных поединков. Оружие ломалось уже при первой схватке, превращалось в леденцы. Ксендз в черной сутане выходил из низенького строения и кричал: «Третий класс, на занятия! Быстрей, быстрей, а то письки отморозите!» Мы усаживались за парты из некрашеного дерева; слои древесины от многих тысяч прикосновений обрели гладкую, стеклянистую структуру; мы сидели и зачарованно наблюдали за тем, как за сорок пять минут ксендз опоражнивает пачку сигарет наполовину. И из-за этих голубоватых клубов каждения текла к нам теодицея, пронизанная смелыми уподоблениями, что-то о Боге как о хлебе, но, упаси Господи, не как о колбасе, «потому что, черт побери, без колбасы можно обойтись, если только ты не Малиновский, сиречь будущий безбожник».
Я никак не мог привыкнуть к виду нашего ксендза во время богослужений. Там он не курил и не жестикулировал. Умер он от курения, алкоголя и чрезмерного темперамента.
Я почувствовал, что горло у меня занемело, и отбросил остекленевший комок. Мы миновали можжевельники. Остановились среди первых деревьев. Долину внизу наполняли клубы тумана. Ветер рвал его, гнал, загонял в крутые ущелья на противоположном склоне, где текли ручьи.
– Видишь, внизу проходит дорога. Нам придется перейти ее, заодно поглядим, есть ли какие-нибудь следы.
Через полчаса мы спустились по крутому склону между поваленных ветром буков на берег речки, верней, к слиянию двух речек.
– Вон та, слева, это Угриньский, а справа Черный Поток. Нам надо идти направо. Причем по воде. Так что пойдем по Черному. По сути эта долина – тупик. Когда-то тут была дорога, точней сказать, тропа, но произошел оползень. Так что посуху пройти не удастся.
Мы вошли в речку и переправились на другой берег. Течение было будь здоров. Глубина изрядно выше колен, и нас едва не сбило с ног.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32