Может, кто с ним и пошел, а я нет, потому что они вовсе не умирают и могут откопаться, если дьявол их плохо сторожит, снова выйти на землю и вредить людям. Но немцы, видать, про то знали, потому как сперва в том овраге неделю целую караулы стояли с автоматами, а мы туда пошли, когда они уже не стояли. Может, договорились с дьяволом, что теперь он будет стоять караулом. Черный был, черный как смола, и харя черная как уголь, а в руке он кочергу держал, но знака святого креста испугался и убежал. Слышно было, как он удирает через орешник, только ветки сухие трещали, а мы низом по глине, а она нас за ноги хватает, а может, евреи нас хватали, чтобы под землю затащить и пить кровь, так нам старики говорили, что они кровь пьют, как нетопыри, поймают и пьют, и кабы не русский, то в мире раз и навсегда был бы покой во имя Отца и Сына, раз и навсегда покой, но русский оказался сильней, даже татары были под ним, скакали на маленьких таких конях, жрали сырое мясо, и у всех по две пары часов на каждой руке. Но тут они пробыли недолго, день всего, пошли дальше, на Гардлицу, ничего в деревне не наделали, потому как русские офицеры за ними следили, торопились они немцев гнать, хотя те были большие господа, свет таких не видел, сапоги, мундиры с иголочки, черные, серебряные…
И тут я обратил внимание, что Малыш, морщась от боли, встает и выходит из-за стола. Прижав локоть к боку, он подошел к Старику и не сильно, но и не слабо ударил его два раза по лицу. В точности как санитар или как мужчина женщину, когда до той не доходят слова утешения или успокоения.
И все в один миг стихло и замерло. Только телевизор притворялся, будто ничего не случилось. Демонстрировал аэродинамическое тело, чем-то там намазанное. Малыш вернулся на свое место. Старик еще продолжал покачиваться, но уже не так сильно, точь-в-точь как собачки-амулеты на заднем стекле, когда автомобиль остановится.
А из темноты, из полуотворенной двери до нас долетел слабый и ворчливый старушечий голос:
– Грицько… Грицько… Дай ты мене воды…
23
Китайца, китайца, китайца, ох, нет! Потому что у коварного китайца желтые яйца! За щелястой перегородкой из досок уже второй час подряд: «У коварного китайца желтые яйца». Да какая это перегородка, говно, а не перегородка, ежели сквозь нее просачивается свет вместе с табачным дымом… и желтые яйца. Как будто мы тоже находимся там с ними. Мы хотели вздремнуть, но не получилось. Вонь и холодрыга. И китаец в придачу. Мы пробовали растопить печку, но дрова были гнилые, мокрые, прямо из-под снега, а толстый хмырь с усами заявил, что других нет. Другие есть в лесу, если охота, можем принести.
– Полста с рыла, – так он закончил, и мне захотелось плюнуть на него, но я подумал, что на улице мы загнемся, так что козыри все у него, и лучше прижать уши, потому как рожа у него была крайне паскудная.
А гнилая, тяжелая, как камень, сосна воняла, еле тлела, и печь оставалась холодной, как труп. Обычная железная печка. Можно было положить руки на нее без всякого риска обжечься.
– Полста с рыла. Деньги вперед. – С какой-то плотоядной старательностью он сложил купюры, сунул их в карман на отвислой заднице и напоследок сказал: – Кипяток можете получить у меня.
После чего полез на свой второй этаж, наклонив голову в гуральской шляпе, так как с низкого наклонного потолка свешивался плакат: «Здесь будь добр, гиббона мать, на фиг сапоги снимать».
– Приятное место, – буркнул Гонсер.
– Какое есть, – точно так же буркнул Василь. – Когда я был тут в последний раз, им заведовал чокнутый такой мужичок с бородой. Он только и знал, что пил да вырезал фигурки святых. И сам был на святого похож. Особенно когда надерется и усядется, подперев голову. Прямо аллегория скорби.
– Ну, этот на святого не похож. Такой мордоворот. Ладно, пошли из этого ледника.
Гонсер пересек каменные сени и толкнул дверь, которую нам указал толстяк. Голая комната, несколько поролоновых матрасов и печка. Видно, кто-то в этом борделе пытался растапливать ее, потому что дым сочился из стен и, похоже, с потолка.
…желтые яйца, желтые яйца. А был всего восьмой час вечера, и они только начинали. Мы видели их из окна. Они шли длинной вереницей, человек десять, а может, и больше, шли со стороны, противоположной той, откуда пришли мы, все с профессиональными защитными щитками, некоторые в анораках, а рюкзаки у них были набиты так, что чуть ли не подпирали небо, но, надо думать, набиты они были в основном бутылками. Толстяк приветствовал их у дверей как хороших знакомых. Среди них было несколько девушек. Обосновались они в соседней комнате, мы же предпочли сидеть тихо, потому как береженого Бог бережет, и только когда за стеной поднялся уже изрядный галдеж, начали шевелиться, распаковали рюкзаки, заглянули в эту говенную печь, обложенную нашими ботинками и носками. Может, оно и к лучшему, что они не сохли, потому что погоня могла бы прийти на поднявшуюся вонь.
А те, за стенкой, раскладывали матрасы, перетаскивали рюкзаки, смех, звяканье кружек, пол просто гудел от их ног. Кто-то бренчал на гитаре, безнадежном продукте какой-то мебельной фабрики. Гонсер вздохнул:
– Поспать не удастся, – и был прав, а потом совершенно без всякой связи бросил: – А ведь мы по дороге никаких зверей не видели. Надо же, неделю в лесу, и хоть бы одна дурацкая серна попалась.
Но нам это было до лампочки. Малыш лежал в спальном мешке с небольшой температурой из-за этой раны и почти все время молчал. Молчал со вчерашнего дня. Возможно, думал о Старике, который, услышав женский голос, окончательно пришел в себя, встал и отнес в темноту кружку воды, потом вернулся на свое место у печи и как ни в чем не бывало принял очередную рюмку, выпил, но стал осторожней и в воспоминания больше не вдавался, впрочем, никто его на них и не подбивал. Мы пялились в телевизор, новости давно кончились, экран заполнили поперечные и косые полосы, начался какой-то фильм, но ничего не было видно; у нас ни у кого не было охоты настраивать ящик, а Старик, видать, был привычен. Он вслушивался во французские слова, в перемешивающийся с ними польский перевод и не сводил глаз с экрана. Все молчали. Бутылка кончилась. И как только она кончилась, алкоголь каким-то мгновенным сверхъестественным образом испарился из наших тел. Сонливость в соединении с затхлым воздухом постепенно вгоняла нас в состояние полного отупения. Малыш уснул на стуле. Никому из нас и в голову не пришло поинтересоваться, как он себя чувствует. Один за другим мы залезали в спальники и валились на пол. Бандурко устроился на лавке у стены. Старик переступал через наши недвижные тела, чего-то еще возился, подбрасывал дрова в печь, чем-то звякал, кажется, даже выходил, да, точно выходил, потому что в какой-то момент потянуло ледяным воздухом. Заснул я прежде, чем погас свет.
Утром мы вставали в таком же молчании, невыспавшиеся, какие-то совершенно окостеневшие, все тело болело, а в глазах и во рту было ощущение липкости нездорового сна и усталости. Да и утром-то это назвать было нельзя, серенький рассвет. В печи уже горел огонь, Старика не было, но он скоро пришел, неся ведро, в котором плескалось немного молока. Молоко он разделил, часть отлил в миску и отнес ее теленку, а остальное перелил в горшок и поставил на печку. Он выходил еще раза два-три, но нам было плевать, никто им особенно не интересовался, да и он нами тоже, воспринимая нас как неизбежность или как еще одно стихийное явление.
В конце концов Бандурко кое-как пришел в себя, собрал со стола пустые стаканы, где-то их ополоснул, приготовил кофе, за который мы сели еще не вполне очнувшиеся и с полнейшим безразличием к тому, что будет с нами. Но через некоторое время в головах у нас немножко прояснилось, по крайней мере настолько, чтобы свернуть спальники и поджарить то же, что и вчера, но картошки мы уже не получили. Остатки, что еще были в чугунке, Старик залил теплым молоком и отнес в альков. Через приоткрытую дверь была видна часть лежанки с горой перин, но не более того. Они там не разговаривали. А может, там вообще никого не было, поскольку оттуда не доносилось ни звука, хотя при той тишине, что воцарилась в комнате, мы могли бы услышать даже дыхание.
Мы выпили кофе, поели, выкурили по сигарете, и делать нам было нечего. Наступил уже день, и в окно вливалось яркое солнце. Каждая деталь, каждая подробность жалкой комнаты, сор на полу, грязные полосы на стеклах, пустой треснутый цветочный горшок на подоконнике, лежащий рыжий теленок – все осветилось золотым светом. Старик сидел на своей скамеечке и курил половинку сигареты. Волна света делала его почти невидимым. Нам приходилось щурить глаза. Он растворялся в воздухе. Когда сигарета докурилась и в черном мундштуке засипело, он встал и сказал:
– Кто-нибудь пошли со мной.
Пошли я и Бандурко.
Двор был такой же бедный, как хата. Посередине колодец, прикрытый со всех сторон еловыми лапами на манер шалаша, какие строят дети. Протоптанная тропка подходила к нему и вела дальше к деревянному коровнику, крытому частично соломой, частично поржавелым железом. Рядом стоял неуклюжий высокий сенной сарай. И еще какое-то строеньице, то ли хлев, то ли Бог его знает что.
Старик вошел в коровник и закрыл за собой дверь. Мы стояли на небольшой истоптанной площадке с пятнами навоза и смотрели в промежуток между строениями. Метрах в двухстах, чуть ниже, отделенный ослепительной белой плоскостью, находился следующий дом. К нему вел явственный, идеально прямолинейный санный след. Из коровника доносились топот и блеяние. Отворилась дверь, и Старик выволок упирающуюся овцу. Он оттащил ее на чистый, девственно белый снег, наклонился и, стремительно и умело дернув за ноги, повалил на бок. Овца билась. Но он уже придерживал ее за шерсть на шее и на крупе.
– Над дверью есть нож, – бросил он нам.
Я принес длинный и истончившийся от многократной заточки кусок стали с деревянной рукоятью.
– Кто-нибудь придержи зад.
Бандурко посмотрел на меня каким-то отсутствующим взглядом, упал на колени рядом с овцой и вцепился в грязное желтоватое руно. Старик взял у меня нож, встал коленом овце на лопатку, левой рукой отвел ее голову далеко назад, а правой с ножом произвел короткое, быстрое движение снизу вверх.
Мы поволокли тушу по снегу, чтобы подвесить ее на железном крюке, вбитом в балку, на которой держится крыша. Мы с Бандурко с трудом подняли этот неподвижный кусок мяса. Старик проткнул кожу на задней ноге в том месте, где проходит сухожилие, и насадил на конец крюка. Мы смотрели, как он делает надрезы на брюхе и на ногах, оставляя на них меховые чулки, и тремя короткими рывками сдирает тонкую шкуру, от которой шел пар. Куртка Василя была измазана кровью.
Когда мы возвращались, красное пятно на снегу уже побурело. Я нес ведро с печенкой, сердцем и почками. Старик нес шкуру, которую бросил в сенях. А те трое сидели за столом. Костек изучал карту. Старик подошел к буфету, достал бутылку без этикетки. Молча выпил за здоровье Василя, а потом кивком дал понять, чтобы тот налил и мне. После чего поставил бутылку обратно. Может, и к лучшему, самогон был чудовищно ядовитый.
Миновал полдень, Костек и Василь продолжали о чем-то шептаться над картой, и тут Старик бросил со своей скамеечки:
– До приюта ближе всего через гору. Через деревню идти не надо.
Итак, Малыш молчал, Гонсер говорил о сернах, Василь возился с печью, а Костек сидел, прислонясь к стене, спрятав ноги в спальник, курил и, вероятней всего, обдумывал планы на будущее.
К восьми за стеной уже так набрались, что временами пели две песни одновременно, и шаги их становились все тяжелей, неуверенней, словно они учились ходить на ходулях. Я подумал, что надо вообще плевать на это и что-то предпринять, чтобы не подохнуть от голода, от холода и конспирации, и сказал, что иду за кипятком, который якобы есть у толстяка. Я натянул мокрые носки и поплелся по коридору со стенами из грубо отесанных глыб песчаника и тусклой лампочкой под потолком. На втором этаже я обнаружил на двери прибитую деревянную табличку с выжженной надписью «У газды нечего искать, коль не приучен ты стучать». В ответ на стук я услыхал громогласное «заходи» и зашел. Тут было куда теплей. Раза в два. Газда сидел на диване, покрытом синтетической овчиной, и, похоже, держался за буфера пухлой блондинки, уже здорово поддатой. Похоже, потому что, когда я вошел, он как раз от нее отодвигался. На столе стояла почти пустая бутылка и лежали надкусанные бутерброды. Общий вид был скорее удовлетворительный. С уклоном в декоративную деревню: на стене висели хомут, шпоры и дуга, а прямо над головой шефа – оленьи рога, гуральский топорик плюс гуральская шляпа.
– Я по поводу кипятка, про который вы говорили.
Газда попытался собрать мысли воедино и, чтобы выиграть время, указал на стул возле стола:
– Садись, парень, и выпей. Я знаю, что беру дорого, но зима, сам понимаешь. Жить-то надо.
Я решил сесть, потому как с виду он был уже в изрядном подпитии, так что лучше было его не раздражать.
– Всех не приглашаю, не люблю толчеи. Иолка тоже пришла делегаткой. Ведь так, Иолка? – И он шлепнул ее по спине.
Та тупо кивнула. Она была даже недурна. Крупная и кроткая. Как какое-нибудь животное, корова, да, что-то в этом духе, большая и красивая корова. Я выпил водки и краем глаза отметил, что сидят они тут не просто так, а смотрят, телевизор. Он стоял у дверей. Было уже около восьми. Должны были передавать новости, но их не было. На экране два каких-то типа старались над дамочкой с большущей грудью. Кассета была, вероятней всего, на немецком, и потому звук они выключили.
– Иолка, поди поставь чайник.
Иолка подняла свое крупное тело, стукнулась бедрами о край стола, ухватилась за него, но выбралась под звон стекла. Швы на голубых джинсах приятно распирало. Держась за воздух, она добралась до кухонной печи и начала там возиться. Газда бросил на меня вроде бы проницательный взгляд, но глаза у него уже вело в разные стороны.
– Тяжелые времена. Чертова коммуна. Я знаю, что много беру.
Но меня уж поглотил экран, к которому я сидел боком. Там что-то кружилось, менялось, перемещалось, и я почти явственно слышал запыхавшееся женское «Schneller, schneller…».
– Газда! Вода вскипела.
Я вскочил и пошел в кухню. Крышка на большом алюминиевом чайнике подпрыгивала. Иолка раскачивалась над горячей плитой. В общем вполне симпатичное животное, бездумное и ничего не соображающее. Беря чайник, я отерся о ее круп. Подействовало мгновенно. Как-никак я – партизан.
Я сказал, что сейчас верну, и вышел.
Гонсер уже приготовил кружки с насыпанным кофе. Я наливал кипяток и думал о ее заднице. О ее заднице и телевизоре. О телевизоре и ее заднице. О ее мутном, пустом взгляде. Я жутко распалился. Я взял кружку и кусок хлеба с салом. Закурил. Я пил, жевал, курил. А в голове крутилась магнитофонная лента. «Негр несется вслед за ним с длинным черным и большим…» За стеной сменили континент.
– А они сюда заходили, – сообщил Гонсер.
– Зачем?
– Пригласили нас, как они выразились, совместно провести время.
– Ну и?
Гонсер взглянул мне в глаза.
– Знаешь, я бы, наверно, даже посидел с этими кретинами, лишь бы не видеть ваших рож.
– Ну так иди.
– Пожалуй, так и сделаю.
Бандурко тут же переварил данные.
– Ну да. Так будет лучше всего. Они все равно нас видели, а нет, так увидят. С ними надо посидеть. Для маскировки.
– У них там море спиртного. – Костек произнес это как предостережение. – Я тоже считаю, что нельзя слишком бросаться в глаза. Только поймите…
– Ну, Гонсер, – заметил я. – Не везет тебе.
– Да пошли вы все… Побренчу немножко на гитаре.
И только Малыш проявил полное безразличие. Он лежал скрестив на груди руки и смотрел куда-то сквозь стену.
Я долил всем в кружки и вышел с чайником.
Ее я встретил на лестнице. Она спускалась боком, держась обеими руками за перила. Ступеньки скрипели. Она спустилась в сени и прислонилась к стене. Икнула.
– Ссспят ссони… газда, соня, сспит… а ты, ссоня, не спишь?
Тут она икнула и потеряла меня из поля зрения. Но через некоторое время ей удалось навести глаза на резкость. Красная клетчатая рубашка у нее была расстегнута. Из-под нее выглядывал белый лифчик.
– Глядите, а он не сссоня…
Она согнулась в поясе и замела волосами воздух в некоем невероятно церемонном поклоне.
– Иола не сспит… Иола хочет писсать… – сообщила она и оттолкнулась плечом от стены, но ей пришлось повторить эту операцию еще раз и еще, прежде чем удалось принять вертикальное положение. Я поставил чайник на ступеньку и взял ее за руку.
– Я помогу, – пообещал я.
Мне удалось сдвинуть ее с места. Опустив голову и выпятив живот, она шла, шлепая развязанными кроссовками. Мы вышли из дома. Внизу журчал подо льдом ручей. Вверху сияли звезды. Снег скрипел. Я был в одних носках. Я отбуксировал ее чуть в сторону от входа.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32
И тут я обратил внимание, что Малыш, морщась от боли, встает и выходит из-за стола. Прижав локоть к боку, он подошел к Старику и не сильно, но и не слабо ударил его два раза по лицу. В точности как санитар или как мужчина женщину, когда до той не доходят слова утешения или успокоения.
И все в один миг стихло и замерло. Только телевизор притворялся, будто ничего не случилось. Демонстрировал аэродинамическое тело, чем-то там намазанное. Малыш вернулся на свое место. Старик еще продолжал покачиваться, но уже не так сильно, точь-в-точь как собачки-амулеты на заднем стекле, когда автомобиль остановится.
А из темноты, из полуотворенной двери до нас долетел слабый и ворчливый старушечий голос:
– Грицько… Грицько… Дай ты мене воды…
23
Китайца, китайца, китайца, ох, нет! Потому что у коварного китайца желтые яйца! За щелястой перегородкой из досок уже второй час подряд: «У коварного китайца желтые яйца». Да какая это перегородка, говно, а не перегородка, ежели сквозь нее просачивается свет вместе с табачным дымом… и желтые яйца. Как будто мы тоже находимся там с ними. Мы хотели вздремнуть, но не получилось. Вонь и холодрыга. И китаец в придачу. Мы пробовали растопить печку, но дрова были гнилые, мокрые, прямо из-под снега, а толстый хмырь с усами заявил, что других нет. Другие есть в лесу, если охота, можем принести.
– Полста с рыла, – так он закончил, и мне захотелось плюнуть на него, но я подумал, что на улице мы загнемся, так что козыри все у него, и лучше прижать уши, потому как рожа у него была крайне паскудная.
А гнилая, тяжелая, как камень, сосна воняла, еле тлела, и печь оставалась холодной, как труп. Обычная железная печка. Можно было положить руки на нее без всякого риска обжечься.
– Полста с рыла. Деньги вперед. – С какой-то плотоядной старательностью он сложил купюры, сунул их в карман на отвислой заднице и напоследок сказал: – Кипяток можете получить у меня.
После чего полез на свой второй этаж, наклонив голову в гуральской шляпе, так как с низкого наклонного потолка свешивался плакат: «Здесь будь добр, гиббона мать, на фиг сапоги снимать».
– Приятное место, – буркнул Гонсер.
– Какое есть, – точно так же буркнул Василь. – Когда я был тут в последний раз, им заведовал чокнутый такой мужичок с бородой. Он только и знал, что пил да вырезал фигурки святых. И сам был на святого похож. Особенно когда надерется и усядется, подперев голову. Прямо аллегория скорби.
– Ну, этот на святого не похож. Такой мордоворот. Ладно, пошли из этого ледника.
Гонсер пересек каменные сени и толкнул дверь, которую нам указал толстяк. Голая комната, несколько поролоновых матрасов и печка. Видно, кто-то в этом борделе пытался растапливать ее, потому что дым сочился из стен и, похоже, с потолка.
…желтые яйца, желтые яйца. А был всего восьмой час вечера, и они только начинали. Мы видели их из окна. Они шли длинной вереницей, человек десять, а может, и больше, шли со стороны, противоположной той, откуда пришли мы, все с профессиональными защитными щитками, некоторые в анораках, а рюкзаки у них были набиты так, что чуть ли не подпирали небо, но, надо думать, набиты они были в основном бутылками. Толстяк приветствовал их у дверей как хороших знакомых. Среди них было несколько девушек. Обосновались они в соседней комнате, мы же предпочли сидеть тихо, потому как береженого Бог бережет, и только когда за стеной поднялся уже изрядный галдеж, начали шевелиться, распаковали рюкзаки, заглянули в эту говенную печь, обложенную нашими ботинками и носками. Может, оно и к лучшему, что они не сохли, потому что погоня могла бы прийти на поднявшуюся вонь.
А те, за стенкой, раскладывали матрасы, перетаскивали рюкзаки, смех, звяканье кружек, пол просто гудел от их ног. Кто-то бренчал на гитаре, безнадежном продукте какой-то мебельной фабрики. Гонсер вздохнул:
– Поспать не удастся, – и был прав, а потом совершенно без всякой связи бросил: – А ведь мы по дороге никаких зверей не видели. Надо же, неделю в лесу, и хоть бы одна дурацкая серна попалась.
Но нам это было до лампочки. Малыш лежал в спальном мешке с небольшой температурой из-за этой раны и почти все время молчал. Молчал со вчерашнего дня. Возможно, думал о Старике, который, услышав женский голос, окончательно пришел в себя, встал и отнес в темноту кружку воды, потом вернулся на свое место у печи и как ни в чем не бывало принял очередную рюмку, выпил, но стал осторожней и в воспоминания больше не вдавался, впрочем, никто его на них и не подбивал. Мы пялились в телевизор, новости давно кончились, экран заполнили поперечные и косые полосы, начался какой-то фильм, но ничего не было видно; у нас ни у кого не было охоты настраивать ящик, а Старик, видать, был привычен. Он вслушивался во французские слова, в перемешивающийся с ними польский перевод и не сводил глаз с экрана. Все молчали. Бутылка кончилась. И как только она кончилась, алкоголь каким-то мгновенным сверхъестественным образом испарился из наших тел. Сонливость в соединении с затхлым воздухом постепенно вгоняла нас в состояние полного отупения. Малыш уснул на стуле. Никому из нас и в голову не пришло поинтересоваться, как он себя чувствует. Один за другим мы залезали в спальники и валились на пол. Бандурко устроился на лавке у стены. Старик переступал через наши недвижные тела, чего-то еще возился, подбрасывал дрова в печь, чем-то звякал, кажется, даже выходил, да, точно выходил, потому что в какой-то момент потянуло ледяным воздухом. Заснул я прежде, чем погас свет.
Утром мы вставали в таком же молчании, невыспавшиеся, какие-то совершенно окостеневшие, все тело болело, а в глазах и во рту было ощущение липкости нездорового сна и усталости. Да и утром-то это назвать было нельзя, серенький рассвет. В печи уже горел огонь, Старика не было, но он скоро пришел, неся ведро, в котором плескалось немного молока. Молоко он разделил, часть отлил в миску и отнес ее теленку, а остальное перелил в горшок и поставил на печку. Он выходил еще раза два-три, но нам было плевать, никто им особенно не интересовался, да и он нами тоже, воспринимая нас как неизбежность или как еще одно стихийное явление.
В конце концов Бандурко кое-как пришел в себя, собрал со стола пустые стаканы, где-то их ополоснул, приготовил кофе, за который мы сели еще не вполне очнувшиеся и с полнейшим безразличием к тому, что будет с нами. Но через некоторое время в головах у нас немножко прояснилось, по крайней мере настолько, чтобы свернуть спальники и поджарить то же, что и вчера, но картошки мы уже не получили. Остатки, что еще были в чугунке, Старик залил теплым молоком и отнес в альков. Через приоткрытую дверь была видна часть лежанки с горой перин, но не более того. Они там не разговаривали. А может, там вообще никого не было, поскольку оттуда не доносилось ни звука, хотя при той тишине, что воцарилась в комнате, мы могли бы услышать даже дыхание.
Мы выпили кофе, поели, выкурили по сигарете, и делать нам было нечего. Наступил уже день, и в окно вливалось яркое солнце. Каждая деталь, каждая подробность жалкой комнаты, сор на полу, грязные полосы на стеклах, пустой треснутый цветочный горшок на подоконнике, лежащий рыжий теленок – все осветилось золотым светом. Старик сидел на своей скамеечке и курил половинку сигареты. Волна света делала его почти невидимым. Нам приходилось щурить глаза. Он растворялся в воздухе. Когда сигарета докурилась и в черном мундштуке засипело, он встал и сказал:
– Кто-нибудь пошли со мной.
Пошли я и Бандурко.
Двор был такой же бедный, как хата. Посередине колодец, прикрытый со всех сторон еловыми лапами на манер шалаша, какие строят дети. Протоптанная тропка подходила к нему и вела дальше к деревянному коровнику, крытому частично соломой, частично поржавелым железом. Рядом стоял неуклюжий высокий сенной сарай. И еще какое-то строеньице, то ли хлев, то ли Бог его знает что.
Старик вошел в коровник и закрыл за собой дверь. Мы стояли на небольшой истоптанной площадке с пятнами навоза и смотрели в промежуток между строениями. Метрах в двухстах, чуть ниже, отделенный ослепительной белой плоскостью, находился следующий дом. К нему вел явственный, идеально прямолинейный санный след. Из коровника доносились топот и блеяние. Отворилась дверь, и Старик выволок упирающуюся овцу. Он оттащил ее на чистый, девственно белый снег, наклонился и, стремительно и умело дернув за ноги, повалил на бок. Овца билась. Но он уже придерживал ее за шерсть на шее и на крупе.
– Над дверью есть нож, – бросил он нам.
Я принес длинный и истончившийся от многократной заточки кусок стали с деревянной рукоятью.
– Кто-нибудь придержи зад.
Бандурко посмотрел на меня каким-то отсутствующим взглядом, упал на колени рядом с овцой и вцепился в грязное желтоватое руно. Старик взял у меня нож, встал коленом овце на лопатку, левой рукой отвел ее голову далеко назад, а правой с ножом произвел короткое, быстрое движение снизу вверх.
Мы поволокли тушу по снегу, чтобы подвесить ее на железном крюке, вбитом в балку, на которой держится крыша. Мы с Бандурко с трудом подняли этот неподвижный кусок мяса. Старик проткнул кожу на задней ноге в том месте, где проходит сухожилие, и насадил на конец крюка. Мы смотрели, как он делает надрезы на брюхе и на ногах, оставляя на них меховые чулки, и тремя короткими рывками сдирает тонкую шкуру, от которой шел пар. Куртка Василя была измазана кровью.
Когда мы возвращались, красное пятно на снегу уже побурело. Я нес ведро с печенкой, сердцем и почками. Старик нес шкуру, которую бросил в сенях. А те трое сидели за столом. Костек изучал карту. Старик подошел к буфету, достал бутылку без этикетки. Молча выпил за здоровье Василя, а потом кивком дал понять, чтобы тот налил и мне. После чего поставил бутылку обратно. Может, и к лучшему, самогон был чудовищно ядовитый.
Миновал полдень, Костек и Василь продолжали о чем-то шептаться над картой, и тут Старик бросил со своей скамеечки:
– До приюта ближе всего через гору. Через деревню идти не надо.
Итак, Малыш молчал, Гонсер говорил о сернах, Василь возился с печью, а Костек сидел, прислонясь к стене, спрятав ноги в спальник, курил и, вероятней всего, обдумывал планы на будущее.
К восьми за стеной уже так набрались, что временами пели две песни одновременно, и шаги их становились все тяжелей, неуверенней, словно они учились ходить на ходулях. Я подумал, что надо вообще плевать на это и что-то предпринять, чтобы не подохнуть от голода, от холода и конспирации, и сказал, что иду за кипятком, который якобы есть у толстяка. Я натянул мокрые носки и поплелся по коридору со стенами из грубо отесанных глыб песчаника и тусклой лампочкой под потолком. На втором этаже я обнаружил на двери прибитую деревянную табличку с выжженной надписью «У газды нечего искать, коль не приучен ты стучать». В ответ на стук я услыхал громогласное «заходи» и зашел. Тут было куда теплей. Раза в два. Газда сидел на диване, покрытом синтетической овчиной, и, похоже, держался за буфера пухлой блондинки, уже здорово поддатой. Похоже, потому что, когда я вошел, он как раз от нее отодвигался. На столе стояла почти пустая бутылка и лежали надкусанные бутерброды. Общий вид был скорее удовлетворительный. С уклоном в декоративную деревню: на стене висели хомут, шпоры и дуга, а прямо над головой шефа – оленьи рога, гуральский топорик плюс гуральская шляпа.
– Я по поводу кипятка, про который вы говорили.
Газда попытался собрать мысли воедино и, чтобы выиграть время, указал на стул возле стола:
– Садись, парень, и выпей. Я знаю, что беру дорого, но зима, сам понимаешь. Жить-то надо.
Я решил сесть, потому как с виду он был уже в изрядном подпитии, так что лучше было его не раздражать.
– Всех не приглашаю, не люблю толчеи. Иолка тоже пришла делегаткой. Ведь так, Иолка? – И он шлепнул ее по спине.
Та тупо кивнула. Она была даже недурна. Крупная и кроткая. Как какое-нибудь животное, корова, да, что-то в этом духе, большая и красивая корова. Я выпил водки и краем глаза отметил, что сидят они тут не просто так, а смотрят, телевизор. Он стоял у дверей. Было уже около восьми. Должны были передавать новости, но их не было. На экране два каких-то типа старались над дамочкой с большущей грудью. Кассета была, вероятней всего, на немецком, и потому звук они выключили.
– Иолка, поди поставь чайник.
Иолка подняла свое крупное тело, стукнулась бедрами о край стола, ухватилась за него, но выбралась под звон стекла. Швы на голубых джинсах приятно распирало. Держась за воздух, она добралась до кухонной печи и начала там возиться. Газда бросил на меня вроде бы проницательный взгляд, но глаза у него уже вело в разные стороны.
– Тяжелые времена. Чертова коммуна. Я знаю, что много беру.
Но меня уж поглотил экран, к которому я сидел боком. Там что-то кружилось, менялось, перемещалось, и я почти явственно слышал запыхавшееся женское «Schneller, schneller…».
– Газда! Вода вскипела.
Я вскочил и пошел в кухню. Крышка на большом алюминиевом чайнике подпрыгивала. Иолка раскачивалась над горячей плитой. В общем вполне симпатичное животное, бездумное и ничего не соображающее. Беря чайник, я отерся о ее круп. Подействовало мгновенно. Как-никак я – партизан.
Я сказал, что сейчас верну, и вышел.
Гонсер уже приготовил кружки с насыпанным кофе. Я наливал кипяток и думал о ее заднице. О ее заднице и телевизоре. О телевизоре и ее заднице. О ее мутном, пустом взгляде. Я жутко распалился. Я взял кружку и кусок хлеба с салом. Закурил. Я пил, жевал, курил. А в голове крутилась магнитофонная лента. «Негр несется вслед за ним с длинным черным и большим…» За стеной сменили континент.
– А они сюда заходили, – сообщил Гонсер.
– Зачем?
– Пригласили нас, как они выразились, совместно провести время.
– Ну и?
Гонсер взглянул мне в глаза.
– Знаешь, я бы, наверно, даже посидел с этими кретинами, лишь бы не видеть ваших рож.
– Ну так иди.
– Пожалуй, так и сделаю.
Бандурко тут же переварил данные.
– Ну да. Так будет лучше всего. Они все равно нас видели, а нет, так увидят. С ними надо посидеть. Для маскировки.
– У них там море спиртного. – Костек произнес это как предостережение. – Я тоже считаю, что нельзя слишком бросаться в глаза. Только поймите…
– Ну, Гонсер, – заметил я. – Не везет тебе.
– Да пошли вы все… Побренчу немножко на гитаре.
И только Малыш проявил полное безразличие. Он лежал скрестив на груди руки и смотрел куда-то сквозь стену.
Я долил всем в кружки и вышел с чайником.
Ее я встретил на лестнице. Она спускалась боком, держась обеими руками за перила. Ступеньки скрипели. Она спустилась в сени и прислонилась к стене. Икнула.
– Ссспят ссони… газда, соня, сспит… а ты, ссоня, не спишь?
Тут она икнула и потеряла меня из поля зрения. Но через некоторое время ей удалось навести глаза на резкость. Красная клетчатая рубашка у нее была расстегнута. Из-под нее выглядывал белый лифчик.
– Глядите, а он не сссоня…
Она согнулась в поясе и замела волосами воздух в некоем невероятно церемонном поклоне.
– Иола не сспит… Иола хочет писсать… – сообщила она и оттолкнулась плечом от стены, но ей пришлось повторить эту операцию еще раз и еще, прежде чем удалось принять вертикальное положение. Я поставил чайник на ступеньку и взял ее за руку.
– Я помогу, – пообещал я.
Мне удалось сдвинуть ее с места. Опустив голову и выпятив живот, она шла, шлепая развязанными кроссовками. Мы вышли из дома. Внизу журчал подо льдом ручей. Вверху сияли звезды. Снег скрипел. Я был в одних носках. Я отбуксировал ее чуть в сторону от входа.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32