– Задавайте, – отрывисто говорит она.
– Вы закончили роман, который читали, и тут же опять стали его читать. Вы весьма загадочная девушка.
– Никакой загадочности тут нет, – говорит Мишу. – Когда я дохожу до конца, я уже не помню начала.
После чего Мишу снова погружается в чтение. Не знаю, нарочно это было сделано или нет, но, принимая во внимание ситуацию, ее реплика просто великолепна: Мандзони не знает теперь, говорит она с ним серьезно или издевается над ним.
Через несколько секунд он решается издать вежливый короткий смешок.
– Но это, должно быть, ужасно неприятно, когда читаешь роман, – до такой степени не иметь памяти, – говорит он.
– Это верно, – не поднимая головы, ровным тоном отзывается Мишу. – У меня совершенно нет памяти.
Новый смешок Мандзони, на той же любезной и слегка насмешливой ноте.
– Да ведь это очень выгодно, – говорит он. – В конце концов вы могли бы всегда читать одну книгу.
– До этого еще не дошло, – говорит Мишу тоном человека, который не собирается развивать свою мысль.
Первая атака отбита. Мандзони молчит. Но тем не менее он не падает духом. Мандзони знает, как важна настойчивость, когда обольщаешь девушку.
Я смотрю на него. Рослый, хорошо сложенный, лицо римского императора, глаза, какие принято именовать бархатными, и элегантность в одежде – нечто среднее между элегантностью Карамана и элегантностью Робби.
Караман невероятно корректен и весь в серых, темно-серых и черных тонах. Робби, тот позволяет себе целую симфонию пастельных тонов: светло-зеленые брюки и голубая рубашка; комбинация смелая, но немного холодная, чуть согретая оранжевым платком, повязанным вокруг гибкой шеи. Мандзони одет более традиционно, он в светлом, почти белом костюме, сиреневой сорочке и вязаном темно-синем галстуке. Менее эксцентрично, чем Робби, более артистично, чем Караман, и, по-моему, гораздо дороже. У Мандзони много денег, это очевидно, и я уверен, что он ни дня в своей жизни не работал ради куска хлеба, тогда как, поразмыслив, о Робби я бы этого не сказал.
В отношении Мандзони мне трудно быть объективным. Вы скажете, по при моей внешности у меня есть все основания не любить красивых мужчин.
Но здесь другая причина. В Мандзони мне отвратительно его донжуанское женоненавистничество. Совершенно ясно, что, если ему удастся переспать с Мишу, он незамедлительно переключится на бортпроводницу, потом на миссис Банистер, ибо ему льстит ее шик, затем на индуску. После чего, презирая их всех, он будет с нетерпением ждать прибытия в Мадрапур, чтобы заняться освоением местных богатств.
Подобная ненасытность, соединенная с презрением к слабому полу, заставляет меня предполагать, что, по существу, Мандзони мало чем отличается от Робби, хотя на первый взгляд может показаться, что он – полная его противоположность. Наверняка существует некая причина – может быть, неведомая ему самому, – по которой он терпит знаки внимания со стороны Робби, даже если подчеркнуто их отвергает. Он отвергает их, но не пытается их пресечь.
Первое открытое наступление Мандзони на Мишу вызывает многочисленные отклики в левой половине круга. Мадам Мюрзек, еще больше пожелтев, фыркает носом, что является у нее, как мы уже знаем, привычным способом коротко выразить свое моральное неодобрение. Две viudas обмениваются тихими комментариями, и, судя по мимике миссис Банистер во время этого обмена, я заключаю, что реплики их, во всяком случае реплики миссис Банистер, не лишены яда. Мадам Эдмонд, соседка Мишу слева, – речь о ней еще впереди – кажется весьма недовольной, и непонятно почему, ибо она не выглядит пуританкой. Что касается Робби, то к наступательным действиям, предпринимаемым Мандзони в отношении Мишу, он, го-видимому, относится снисходительно. Приняв в своем кресле грациозную позу, он переводит с одного лица на другое живые искрящиеся глаза и улыбается.
Забавно, он кажется не рослым, а долговязым. Его мужественность словно бы растворилась в удлинении всех его членов. Со своими бесконечными и вечно переплетенными ногами и длинными тонкими кистями рук, венчающими мягко изогнутые запястья, он весь – будто утомленный цветок на чересчур длинном стебле.
Можно было ожидать, что Мандзони, выдержав приличествующую случаю паузу, предпримет новые попытки завоевать Мишу, но атаку начинает не он, а сама Мишу, причем – и это уж совсем неожиданно – целью атаки оказывается Пако.
– Мсье Пако, – внезапно говорит она в своей обычной резкой манере, – что такое «деловая древесина»?
Мсье Пако настолько взволнован этим обращением к нему нашей «трогательной красотки», да еще по поводу его профессии, что у него розовеет лысина. Он наклоняется вперед и, втянув голову на короткой негнущейся шее в квадратные плечи, с улыбкой говорит отеческим тоном:
– Это вид древесины, из которой можно делать фанеру.
– А у нас во Франции такой древесины нет?
– У нас она есть, но некоторые сорта мы также ввозим, в частности аукумею, красное дерево и лимбо.
– Простите, – с важным видом говорит Караман, – но я полагаю, что лучше произносить «лимба».
– Вы правы, мсье Караман, – говорит Пако.
– И как же вы эту древесину обрабатываете? – спрашивает Мишу.
– Ну, – произносит Пако, и в его больших выпуклых глазах вспыхивает улыбка, – это довольно сложная операция. Сперва бревна подвергаются сушке…
Судя по началу, фраза будет длинной, и Робби, наклонившись, говорит, обращаясь к Мишу:
– Какой вам смысл про все это узнавать, если у вас все равно нет памяти?
Все спешат рассмеяться, потому что никому не хочется выслушивать доклад о деловой древесине. А Робби встряхивает белокурыми кудрями и одаривает всех улыбкой, довольный успехом своей шутки.
– Как велико ваше предприятие? – спрашивает Караман, приподнимая уголок рта и подчеркивая свое стремление вернуть беседе серьезный характер.
– Тысяча рабочих, – говорит Пако, пытаясь изобразить скромность, что ему не очень удается.
– Тысяча эксплуатируемых, – говорит Мишу.
Пако вздымает вверх руки, и становится видно, что рукава ему коротки. Как это часто бывает с французами средних лет, кажется, что он растолстел после того, как костюм был сшит.
– Гошистка! – говорит он, и его круглые глаза навыкате сверкают притворным гневом. – А вы, мадемуазель, конечно, числите себя в рядах эксплуатируемых?
Мишу мотает головой.
– Вовсе нет. Я никогда нигде не работала. Ни в лицее, ни дома. Я типичный паразит. Живу на папин счет. – И добавляет, немного подумав: – Примите к сведению: мой папа тоже паразит. Он президент-директор, как и вы. Кстати, вы на него очень похожи, мсье Пако. Такая же лысина, такие же большие глаза. Когда я увидела вас, я даже вздрогнула.
Череп у Пако розовеет, и с волнением, которое он безуспешно пытается скрыть за церемонностью тона, он говорит:
– Поверьте, я был бы счастлив иметь такую дочь, как вы.
И после секундного колебания, понизив голос, неожиданно добавляет:
– У меня нет детей.
Тогда Мишу приветливо ему улыбается, и мы все, как мне кажется, понимаем, что Пако обрел сейчас дочь, во всяком случае на время полета. Это доставляет мне некоторое удовольствие, потому что Пако, несмотря на свои чисто французские недостатки, которых у него, как я подозреваю, полным-полно, мне симпатичен. Но я вижу, что мадам Эдмонд, наоборот, бросает на Пако, старательно избегающего на нее смотреть, насмешливый взгляд, а мадам Мюрзек слева от меня каменеет.
Прежде чем она открывает рот, я понимаю, что сейчас она ринется в атаку.
Начинает она сладким голосом, в котором словно бы нет и тени язвительности:
– Не кажется ли вам, мадемуазель, что вы немного преувеличиваете, говоря о собственной лени?
– Нисколько не преувеличиваю. Я дома даже не стелила на ночь постель. Не могла себя заставить. Я ложилась прямо на покрывало.
– Но не всегда же вы так поступали, – говорит мадам Мюрзек все с той же опасной вкрадчивостью, словно стараясь нащупать наиболее уязвимую точку, чтобы безошибочно нанести удар.
– После того как Майк уехал в Мадрапур – всегда. Я целые дни валялась с сигаретой на постели и читала полицейские романы.
– Но послушайте, дитя мое, – говорит Мюрзек ласковым тоном призванным немного смягчить высказываемое ею порицание, – ведь так бездельничать непростительно.
– Я не бездельничала. Я ждала.
– Чего же вы ждали?
– Я ждала Майка. Когда полгода назад Майк меня бросил, он возвратился в Соединенные Штаты, а потом написал мне, что на средства какой-то компании, которая ищет золото, отправляется в Мадрапур.
– Золото в Мадрапуре? – с удивлением спрашивает Блаватский. – Вы знали об этом, Караман?
– Никогда об этом не слышал.
Они глядят друг на друга, потом на Мишу, но, видя, что их короткий обмен репликами поверг ее в явную растерянность, замолкают.
Теперь беспощадные синие глаза Мюрзек вспыхивают. Преувеличенно слащавым тоном она обращается к Мишу:
– А этот Майк… – Она прерывает себя, потом продолжает с фальшивой доброжелательностью: – А этот Майк, я полагаю, ваш жених?
– В каком-то смысле да, – отвечает Мишу.
– И этот Майк, – говорит Мюрзек, наклоняясь вперед и нервно сплетая на коленях свои худые пальцы, – и этот Майк, – говорит она с любезной улыбкой, которая обнажает ее желтые от никотина зубы, – написал вам из Мадрапура?
– Нет, – говорит Мишу и внезапно пугается, словно тоже догадалась, какой удар ей собираются нанести. – Майк, – продолжает она с виноватым видом, – вообще редко пишет.
Мюрзек облизывает языком пересохшие губы.
– Выходит, Майк не просил вас приехать к нему в Мадрапур?
– Нет.
Мюрзек выпрямляется и, вытаращив горящие глаза, обращает к Мишу свою желтую физиономию.
– В таком случае, – говорит она тихим свистящим голосом, – откуда вы знаете, что застанете его в Мадрапуре, когда вы туда прилетите?
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Мишу открывает рот, но не может произнести ни слова, у нее опускаются углы губ, лицо дрожит, будто она получила пощечину.
Все, что происходит следом, надрывает нам сердце. Мишу смотрит на мадам Мюрзек с умоляющим видом, словно она одна может восстановить то, что сама же с таким искусством разрушила. Но мадам Мюрзек не смягчается. Она молчит, опускает глаза и, чуть заметно улыбнувшись, проводит ладонью по юбке, точно желая ее расправить. Не знаю почему, но этот жест окончательно делает ее для всех ненавистной.
В холоде, сковавшем салон после реплики Мюрзек, мадам Эдмонд встает, и еще до того, как она успевает шагнуть вперед, мы уже знаем, что сейчас она пересечет круг и направится в туалет. Это одно из неудобств кругового размещения мест: никто не может облегчить мочевой пузырь без того, чтобы об этом тут же не узнали все остальные.
Чтобы добраться до занавески туристического класса, мадам Эдмонд надо сделать не больше пяти-шести шагов. Но, делая их, она вся колышется, и мы, сидящие в правом полукруге, все, кроме индуса, смотрим на это колыханье. Плотно облегающее ее зеленое платье в крупных черных разводах было выбрано ею не без расчета. Пониже спины на нем красуются два крупных орнамента, и движение усиливает их декоративный эффект. За этими орнаментами мы и следим.
Как только занавеска за ними закрылась, Пако покидает свое место, пересекает круг и опускается в кресло, которое освободила мадам Эдмонд. На свой манер, грубовато и простодушно, он пытается утешить Мишу и, то, пожалуй, уже неосторожно с его стороны, возвратить ей надежду.
Пако всех нас просто умиляет отеческими чувствами, которые можно прочесть в его круглых, выпученных больше обычного глазах; от усилий убедить Мишу лысина его порозовела; надо честно признать, что он не слишком-то умело отстаивает свою правоту, но, как большой добрый пес, исполнен готовности всегда оказать услугу. И всех удивляет грубость мадам Эдмонд, которая, вновь появившись в салоне, говорит резким тоном, сверкая глазами:
– Прошу освободить мое место. Садиться на ваше я не собираюсь.
Пако краснеет, но, к моему немалому удивлению, не отвечает на этот оскорбительный выпад. Он встает и, повернувшись, без единого слова, с тем же напыщенным и одновременно неловким видом, который делает все его движения немного смешными, возвращается к своему креслу. Я изумлен, видя, как этот человек, столь вспыльчивый и тщеславный, не пикнув стерпел грубый окрик, и с этой минуты у меня возникает ощущение, что мадам Эдмонд и он знают друг друга и что Пако по каким-то причинам не имеет желания вступать с нею в спор.
Что до мадам Эдмонд, пора наконец сказать и о ней.
Ах, ну конечно, разве может она не гордиться собственным телом! Крупная, светловолосая, хорошо сложенная, с упругой грудью, которая прекрасно обходится без бюстгальтера, и оба тугих соска дерзко торчат под тканью платья, мадам Эдмонд пристально смотрит на всех сидящих в салоне мужчин, смотрит затуманенными глазами и приоткрыв рот, словно от одного только их вида у нее слюнки текут. Своим ртом она вообще играет очень охотно и имеет привычку, глядя на вас, все время облизывать круговыми движеньями губы, и вы поневоле начинаете думать, что являетесь для нее лакомым куском.
Вначале я увидел в мадам Эдмонд безобидную нимфоманку, но нечто непреклонное, каменное, порою мелькающее у нее в глазах, привело меня к заключению, что в этом выставляемом напоказ разгуле секса есть свой расчет; приветливая и ласковая, эта дама будет вас, разумеется, усердно обхаживать, но отнюдь не из одной лишь любезности.
Ее платье с так удачно размещенными разводами не позволит вам ни на мгновенье забыть об упругости ее бюста, о необъяснимой способности ее сосков всегда пребывать в напряжении. К тому же оно щедро открывает для обзора ее нижние конечности.
Глядя на них, задаешься вопросом, как им удается быть такими ладными и стройными, если она так мало пользуется ими для ходьбы или бега. Но все же я не решаюсь видеть в них только дар Божий. Ибо дар тратится безоглядно, тогда как мадам Эдмонд управляет своим хозяйством довольно расчетливо. С той минуты, когда я сел в свое кресло, я наблюдал, как она, играя глазами и ртом, ласкает манящими взорами всех имеющихся в наличии мужчин. Исключая Пако. Это исключение, даже еще до злобной ее выходки против Пако, меня и насторожило, тем более что сам лысый господин тоже ни на миг не позволил своему взгляду скользнуть в направлении мадам Эдмонд, а ведь она не может не привлекать к себе внимание! Даже Караман и тот несколько раз едва не угодил в ловушку – при всей своей, казалось бы, защищенности от соблазнов подобного рода.
В последний раз взглянув на бортпроводницу – она неподвижно сидит с опущенными глазами, сложив на коленях руки, – я в свою очередь тоже смежаю веки и, должно быть, мгновенно засыпаю, ибо сразу оказываюсь в мире сновидений.
Не буду сейчас – во всяком случае, в подробностях – рассказывать свой сон; он был тягостен и неоригинален. И крутился, хотя и в разных вариантах, вокруг одной-единственной темы – вокруг пропажи.
Я на вокзале, я ставлю на пол чемодан, чтобы взять билет. Я оборачиваюсь. Чемодан исчез.
Место действия меняется. Я брожу по многоярусной автомобильной стоянке у площади Мадлен в Париже. Я не могу вспомнить, на каком уровне я поставил машину. Я обхожу все подземные этажи. Машины нет.
Я гуляю вместе с бортпроводницей в лесу Рамбуйе. Очень высокие папоротники. Я иду впереди, пробивая ей путь. Оборачиваюсь. Ее уже нет. Я зову ее. Вокруг сгущается туман, и одновременно наступает ночь. Я зову ее снова. Поворачиваю обратно. Раза два или три, в разных направлениях, я вижу среди деревьев ее силуэт. Я всякий раз устремляюсь ей навстречу. Но по мере того как я пытаюсь приблизиться к ней, ее силуэт отступает. Я как безумный бегу – она совсем исчезает во мгле.
Просыпаюсь с бешено бьющимся сердцем, весь в поту. Бортпроводница спокойно сидит на своем месте. Во всяком случае, ее телесная оболочка. Но где она сама, эта женщина, что живет по ту сторону своих опущенных глаз? Или своей – такой похожей на искреннюю – улыбки.
Я отвожу глаза, я замечаю Пако, его гладкий пламенеющий череп, его глаза, вылезающие из орбит под напором гнетущих его мыслей.
– Как получилось, – говорит он, глядя на Карамана, – что в Париже для меня оказалось невозможным найти карту Мадрапура?
– Вам бы это не удалось и в Лондоне, – говорит Караман, кривя губу. – Единственные карты этого региона – индийские, а правительство Индии не признает существования независимого Мадрапура. На картах даже такого названия нет.
– В таком случае, – говорит Пако с широкой улыбкой, – если такого названия нет на картах, откуда мы знаем, что Мадрапур существует?
Караман в свой черед тоже улыбается, сохраняя при этом чопорный вид.
– Я полагаю, – говорит он с иронией, – это произошло потому, что туда уже кто-то ездил.
После чего опять наступает молчание, и кажется, будто ирония обращается, как бумеранг, на самого Карамана.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39