Что касается меня, я собираюсь осуществить захват экипажа.
Но пока что он ничего такого не делает. Он не двигается с места. Он все еще колеблется. Можно подумать, что он опасается оставить нас одних со своей грозной спутницей. Он, должно быть, боится, как бы во время его отсутствия она не нажала без особой надобности на спусковой крючок пистолета. Он подходит к ней и тихо говорит ей что-то в самое ухо. Я не разбираю, что он ей говорит, но похоже, он советует ей проявлять сдержанность. Она слушает его с полнейшей невозмутимостью, и ее глаза сохраняют свирепое выражение.
Он с тихим вздохом пожимает плечами, обводит нас взглядом и говорит очень любезно, но с тем произношением high class, которое придает его словам едва уловимый оттенок насмешки:
– Good luck!
После чего он проходит позади своей «ассистентки», приподнимает занавеску кухонного отсека и, пригнувшись, исчезает за ней. Я делаю легкое движение в своем кресле, и бортпроводница спокойным голосом говорит мне:
– Сидите смирно, мистер Серджиус. Здесь никому не грозит никакая опасность. Ровным счетом ничего не случится.
Я смотрю на нее в изумлении. Я ее больше не узнаю. Я видел ее бледной, дрожащей и напряженной, когда она не в состоянии была ответить на вопросы Мюрзек, а теперь она улыбается, держится спокойно и очень уверенно. Я также не понимаю, как она может – таким тоном, каким взрослый успокаивает детей, – как она может утверждать, что ровным счетом ничего не случится, в то самое время, когда двое вооруженных фанатиков захватили нас в качестве заложников.
Но мое удивление, вопросы, которые я себе задаю, поведение бортпроводницы – все это в какой-то мере возвращает мне хладнокровие, и я, не шевеля, однако, руками – реакция на это, я совершенно уверен, последовала бы незамедлительно, – беру на себя инициативу: я обращаюсь к женщине на хинди.
– С какой целью вы это делаете? – как можно спокойнее говорю я. – Ради освобождения политических заключенных или ради получения выкупа?
Женщина вздрагивает, потом хмурит брови, качает справа налево головой и, не разжимая губ, движением револьвера приказывает мне замолчать. И в ее больших черных глазах сверкает такая ненависть, что мне все понятно без слов. Впрочем, я не знаю, как расценить это нежелание отвечать. Оно представляется мне лишенным всякого смысла, поскольку оба предположения, которые я сейчас высказал, отвергнуты ею.
Поразмыслив, я прихожу к выводу, что мимика индуски может означать лишь одно: она отказывается от какого бы то ни было диалога с людьми, которых ей, возможно, придется убить. Моя спина и подмышки мгновенно взмокают от пота. У меня такое впечатление – наверно, нелепое, но от этого не менее страшное, – что, если впоследствии ей нужно будет ликвидировать заложника, она непременно выберет меня.
Мне не терпится, чтобы индус побыстрее вернулся в салон и снова взял контроль над ситуацией в свои руки. Это чувство, как я понимаю, разделяет большинство пассажиров. Напряжение стало просто невыносимым после того, как он оставил нас один на один с этой фанатичкой.
Круглое лицо миссис Бойд вдруг принимает выражение полнейшего отчаяния, и она говорит дрожащим детским голоском:
– Мистер Серджиус, поскольку вы говорите на языке этих людей, не будете ли вы любезны спросить у этой… темнокожей особы, могу ли я снять с подлокотника руку, чтобы почесать себе нос?
Индуска хмурит брови и с угрожающим видом глядит на миссис Бойд и на меня, поочередно наставляя на нас пистолет.
Я храню молчание.
– Прошу вас, мистер Серджиус, – говорит миссис Бойд. – У меня ужасно чешется нос.
– Я очень сожалею, миссис Бойд. Вы сами видите, индуска не желает, чтобы мы к ней обращались и даже чтобы мы разговаривали между собой.
Взгляд индуски опять вспыхивает, и она издает серию гортанных звуков, которые, кажется, вообще не имеют отношения к членораздельной речи. Но еще более, чем звук, меня устрашает взгляд. Никогда в жизни я не видал ничего похожего на глаза этой женщины. Они огромные, влажные, невероятно черные и излучают беспредельную злобу.
Наступает молчание, и я уже надеюсь, что инцидент исчерпан, когда миссис Бойд испуганным голосом маленькой девочки заводит снова:
– Я вас умоляю, мистер Серджиус, попросите ее за меня. Зуд становится просто нестерпимым. Я чувствую, что уже не в силах сопротивляться, – добавляет она на грани рыданий или истерического припадка.
Я взглядываю на индуску и продолжаю молчать.
– Прошу вас, мистер Серджиус! – говорит миссис Бойд; по щекам у нее текут слезы, и голос поднимается вдруг до жутких пронзительных нот, – Я чувствую, что не смогу удержаться! Я подниму сейчас руку и почешу себе нос! Она выстрелит, и вы из-за своей трусости станете виновником моей смерти!
– Мадам, я не трус, – говорю я, оскорбленный таким обвинением, да еще в присутствии бортпроводницы. – Ничто не дает вам права так говорить! Ваш эгоизм просто непостижим! Ничего больше в мире не существует, только ваш нос! Что касается меня, то я полагаю, что моя жизнь никак не дешевле вашего носа!
– Мистер Серджиус, ну пожалуйста, – говорит она с такою мольбой и таким детским тоном, что меня это сразу смягчает.
– Дело в том, – говорю я уже несколько более спокойно (но я должен сознаться, что даже в подобный момент признание дается мне нелегко, ибо я привык гордиться своей превосходной памятью), – дело в том, что я не могу вспомнить, как будет на хинди слово «почесать».
В этот миг индуска направляет оружие на меня. Она делает это так медленно и с такой решительностью, что я понимаю: сейчас она выстрелит. Своим взглядом она парализует меня, по моей спине, между лопатками, струится пот.
Однако вместо того чтобы выстрелить, индуска спокойным голосом, высокомерно произносит на хинди:
– Что нужно этой старой свинье?
Я отвечаю, удивляясь, что так быстро вспомнил слово «почесать», которого до этой секунды мне не хватало. (Полагаю, что у Фрейда можно найти объяснение этой «забывчивости».)
– Она хочет почесать себе нос.
– Пусть почешет! – говорит индуска с уничтожающим презрением.
– Миссис Бойд, – незамедлительно говорю я, – эта особа разрешила вам поднять руку.
– Ах, спасибо, спасибо! – говорит миссис Бойд, обращаясь исключительно к индуске.
Можно подумать, что я в этом деле вообще не играю никакой роли. Миссис Бойд на меня даже не смотрит. За это мое посредничество она затаит на меня совершенно необъяснимую злобу. Я для нее буквально перестану существовать. Ни слова, ко мне обращенного. Ни взгляда.
Продолжая рассыпаться в неумеренных благодарностях, в которых, по-моему, явно ощущается дефицит собственного достоинства, миссис Бойд поднимает с подлокотника свою белую, пухлую, унизанную кольцами руку и чешет нос – сладострастно и долго.
Я смотрю на бортпроводницу. Она не только не оказывает своей обидчице никакого сопротивления, но даже в этой ее беспомощной позе нет и намека на испуг, на какую-то напряженность. Кажется, что она с полным доверием положилась на индуску, словно этот захват ее шеи сзади – а он ведь может очень быстро превратиться в удушение – был только шаловливым объятием старшей сестры. Она даже ухитряется мне улыбнуться – свободно и непринужденно, как если бы она сидела в своем кресле.
Колышется занавеска кухонного отсека, и в салоне вновь появляется индус; его смуглое лицо непроницаемо, в руке опущенный пистолет. Тихим голосом он говорит своей подруге несколько слов. Та отпускает пленницу, и индус, вежливый и безмолвный, жестом приглашает бортпроводницу сесть. После чего он тоже садится, без особых церемоний сбросив прямо на пол со своего кресла тюрбан. Потом кладет на колено руку с пистолетом, но ни в кого конкретно не целится.
Его ассистентка по-прежнему стоит с наведенным на нас пистолетом и продолжает разглядывать нас своими фанатичными глазами, но не поочередно одного за другим, а всех сразу, и это странное свойство ее взгляда видеть одновременно всех внушает смутную тревогу.
На несколько секунд сама ситуация будто застывает в ожидании и тишине. Потом индус, на котором, как в фокусе, сходятся все наши взоры, говорит на изысканном английском:
– Я очень рад, что за мое отсутствие здесь ничего не случилось. Зная умонастроение моей ассистентки, я не без некоторых опасений оставлял вас с нею наедине.
Все в наилучшем виде: английский язык, акцент, текст, психологический настрой. Индус демонстрирует нам великолепную карикатуру на несколько уже затрепанную тему: «британский джентльмен». Но в этой имитации угадывается намеренная пародия.
После долгого молчания он продолжает:
– I am annoyed.
Что можно перевести как «я весьма раздосадован», хотя английское выражение довольно часто содержит в себе эвфемистическое определение понятия, выходящее за пределы его буквального смысла. Но меня особенно поражает та царственная манера, с которой индус это произносит, точно все мы должны сразу же затрепетать оттого, что он «весьма annoyed».
Он обводит глазами наш круг и неторопливо продолжает, тщательно, с каким-то безразличием выговаривая слова:
– Я вынужден изменить свои планы ввиду непредвиденного обстоятельства: в пилотской кабине никого нет.
Это вызывает у всех сидящих в салоне некий шок, что выражается поначалу гробовым молчанием, затем сумбурными всплесками возгласов, которые раздаются со всех сторон и в которых звучит недоверие, тревога, растерянность. За этим половодьем слов индус наблюдает молча, с презрительной миной, которая представляется мне довольно лицемерной: сам-то он оставался в кабине пилота добрых две минуты и у него было достаточно времени, чтобы оправиться от потрясения, которое он тоже наверняка пережил, обнаружив отсутствие экипажа. Очень легко при этих условиях процедить небрежное «я весьма раздосадован», тогда как мы здесь, в салоне, буквально все ошеломлены.
– Но это же невероятно! – говорит Блаватский так громко, что сразу устанавливается тишина. – Военные самолеты, управляемые по радио с земли, я видел, но самолеты дальних пассажирских рейсов, пилотируемые таким образом, – никогда!
– Так же как и я, – говорит индус. – Но, может быть, вы, джентльмены, хотели бы направить кого-нибудь из своей компании для осмотра пилотской кабины?
– Предлагаю поручить это мне, – говорит Пако. – Я служил в авиации во время войны.
Индус поворачивает к нему голову.
– В каком качестве?
– Я был радистом.
– Превосходно. Действуйте, мистер Пако. Лично я не нашел в кабине ничего похожего на радиоаппаратуру.
Пако, руки которого по-прежнему лежат на подлокотниках кресла, глядит поочередно на обоих воздушных пиратов. Индус что-то тихо говорит своей ассистентке. Потом жестом разрешает Пако встать.
Пако исчезает за занавеской кухонного отсека, а индус спрашивает на хинди свою помощницу, как мы себя вели.
– Осторожно, – отзывается она, – не говори на хинди. Этот хряк, – дулом пистолета она указывает на меня, – все понимает.
Она говорит это, конечно, на хинди, дабы я знал, кто я такой. Оказывается, я хряк, а миссис Бойд – старая свинья.
– Ах вот как, – говорит индус по-английски и злобно усмехается. – Джентльмен понимает хинди?
Но в слово «джентльмен» он вкладывает столько иронии, что выражение, употребленное в мой адрес его спутницей, кажется мне теперь почти дружелюбным.
Индус продолжает насмешливым тоном, угрюмо уставившись на меня с враждебностью, которой он и не думает скрывать:
– Как любезно с вашей стороны, что вы дали себе труд выучить язык, на котором говорит цветное население!
Он произносит эти слова как бы нехотя, стиснув зубы и без малейшей тени юмора.
– Но, – говорю я, ошарашенный столь недоброжелательным ко мне отношением только из-за того, что я говорю на его языке, – но разве я сказал, что индусы принадлежат к цветному населению?
– Вы это думаете, – говорит он прокурорским тоном.
– Я думаю, что какая-то разница в цвете кожи между нами есть, но не придаю этому никакого значения.
– Вы очень добры, – неприязненно говорит индус и отводит глаза в сторону.
Я гляжу на него в замешательстве. Невзирая на то что Индия еще с конца второй мировой войны является страной независимой и пользуется всеобщим уважением в мире, передо мною оказался индус, причем молодой индус, настолько болезненно воспринимающий последствия колонизации (самой колонизации он даже не застал), что он вступил на путь воинствующего расизма с обратным знаком против европейцев.
Вслед за этим появляется, весь красный от затылка до подбородка, Пако, садится на свое место и, с трудом переводя дыхание, говорит:
– В кабине никого нет и нет никаких следов радиоаппаратуры классических типов.
– Вы хотите сказать, – говорит индус, – что какой-то радиоаппарат все же есть, но неизвестного вам типа?
– Какая-то связь между землей и самолетом непременно должна существовать, – говорит Пако, – иначе самолет не мог бы лететь.
– Вы пришли к тем же заключениям, что и я, мистер Пако, – говорит индус. – Все происходит так, будто Земля, – он интонацией подчеркивает это слово, и в дальнейшем все мы вслед за ним будем его употреблять, обозначая людей, управляющих нами с земли, – будто Земля отказывается от всякого диалога с нами, притом что она, в этом я убежден, прекрасно слышит все наши разговоры.
Индус говорит теперь абсолютно спокойно, без тени иронии или презрения, совершенно так, как если бы он был одним из нас. Нам почти удается забыть, что в руке у него пистолет и что его ассистентка держит нас под прицелом.
– Я не могу с этим согласиться, – дрогнувшим голосом произносит Блаватский, избирая для себя ту из своих двух лингвистических личин, которая припасена у него для серьезных бесед. – Ничто не доказывает… – продолжает он на своем тягучем английском и вдруг прерывает себя. Я замечаю, что в его серых пронзительных глазах за толстыми стеклами очков мелькает тревожное выражение. Сглотнув слюну, он с усилием продолжает: – Ничто не доказывает, что Земля слышит наши слова.
Я слушаю Блаватского, вижу, как он взволнован, и у меня создается впечатление, что он быстрее, чем кто-либо другой среди нас, – во всяком случае, быстрее, чем я, – догадался, к чему клонит индус. Он тоже произносит Земля с той же интонацией, что и индус, хотя мне трудно было бы сейчас определить, какой смысл каждый вкладывает в это слово.
– В данную минуту ничто не доказывает, – говорит индус самым вежливым тоном. – Но очень скоро нам предстоит это выяснить.
Блаватский вздрагивает, и индус понимающе смотрит на нас. В его голосе проскользнула металлическая нотка, но, что касается меня, я все же не понимаю, почему его фраза показалась Блаватскому столь угрожающей. Индус поворачивается к Пако.
– Кроме отсутствия радио, вы заметили в пилотской кабине что-либо необычное?
– Я не знаю, – говорит Пако, и на его гладком черепе опять выступают крупные капли пота, – я не знаю, что должна представлять собой обычная кабина в самолете, управляемом на расстоянии. Щиток приборов показался мне почти пустым, но это, в конце концов, естественно, поскольку не предусмотрено, чтобы кто-то в кабине на эту доску смотрел. Но чего я никак не могу объяснить – это назначения маленького красного сигнала, который постоянно горит в центре приборного щитка.
– Оптический указатель? – спрашивает индус. – Сигнал тревоги?
– Но тревоги для кого? – говорит Пако. – Пилота ведь нет.
– Я тоже обратил внимание на этот красный сигнал, – говорит индус.
Правильные черты его смуглого лица утрачивают неподвижность, в них проскальзывает беспокойство. Но лишь на малую долю секунды, и вот он уже вновь обрел свою невозмутимость, как будто опять натянул на себя привычную маску. Наступает тягостное молчание, и чем дольше оно длится, тем оно тяжелее давит на нас. И дело, наверно, не в том, что у нас нет желания сообща обсудить свою участь, а в том, что глаза индуса заставляют нас молчать. В отличие от своей спутницы, чья злоба мгновенно доходит до предела, он обладает способностью, как реостат, произвольно увеличивать напряжение своего взгляда. Но мое сравнение с реостатом верно лишь наполовину, ибо у индуса одновременно изменяется и выражение взгляда.
– Я не посвящен в тайны Земли, – говорит индус со своим изысканным английским выговором, – и поэтому мне неизвестно, куда она намеревается препроводить вас.
– Ну конечно же, в Мадрапур, – говорит Караман.
Караман несколько бледен, как, должно быть, бледен и я и как бледны мы все, за исключением Пако, чья лысина еще больше побагровела. Но Караман по-прежнему чопорен, его волосы тщательно прилизаны, галстук на месте, и все так же подергивается вместе с бровью уголок губы.
– Мой дорогой мсье, – говорит индус, – я родился в Бутане. И с полным знанием дела могу вас заверить, что на восток от Бутана нет и в помине какого-нибудь государства, которое называлось бы Мадрапуром.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39
Но пока что он ничего такого не делает. Он не двигается с места. Он все еще колеблется. Можно подумать, что он опасается оставить нас одних со своей грозной спутницей. Он, должно быть, боится, как бы во время его отсутствия она не нажала без особой надобности на спусковой крючок пистолета. Он подходит к ней и тихо говорит ей что-то в самое ухо. Я не разбираю, что он ей говорит, но похоже, он советует ей проявлять сдержанность. Она слушает его с полнейшей невозмутимостью, и ее глаза сохраняют свирепое выражение.
Он с тихим вздохом пожимает плечами, обводит нас взглядом и говорит очень любезно, но с тем произношением high class, которое придает его словам едва уловимый оттенок насмешки:
– Good luck!
После чего он проходит позади своей «ассистентки», приподнимает занавеску кухонного отсека и, пригнувшись, исчезает за ней. Я делаю легкое движение в своем кресле, и бортпроводница спокойным голосом говорит мне:
– Сидите смирно, мистер Серджиус. Здесь никому не грозит никакая опасность. Ровным счетом ничего не случится.
Я смотрю на нее в изумлении. Я ее больше не узнаю. Я видел ее бледной, дрожащей и напряженной, когда она не в состоянии была ответить на вопросы Мюрзек, а теперь она улыбается, держится спокойно и очень уверенно. Я также не понимаю, как она может – таким тоном, каким взрослый успокаивает детей, – как она может утверждать, что ровным счетом ничего не случится, в то самое время, когда двое вооруженных фанатиков захватили нас в качестве заложников.
Но мое удивление, вопросы, которые я себе задаю, поведение бортпроводницы – все это в какой-то мере возвращает мне хладнокровие, и я, не шевеля, однако, руками – реакция на это, я совершенно уверен, последовала бы незамедлительно, – беру на себя инициативу: я обращаюсь к женщине на хинди.
– С какой целью вы это делаете? – как можно спокойнее говорю я. – Ради освобождения политических заключенных или ради получения выкупа?
Женщина вздрагивает, потом хмурит брови, качает справа налево головой и, не разжимая губ, движением револьвера приказывает мне замолчать. И в ее больших черных глазах сверкает такая ненависть, что мне все понятно без слов. Впрочем, я не знаю, как расценить это нежелание отвечать. Оно представляется мне лишенным всякого смысла, поскольку оба предположения, которые я сейчас высказал, отвергнуты ею.
Поразмыслив, я прихожу к выводу, что мимика индуски может означать лишь одно: она отказывается от какого бы то ни было диалога с людьми, которых ей, возможно, придется убить. Моя спина и подмышки мгновенно взмокают от пота. У меня такое впечатление – наверно, нелепое, но от этого не менее страшное, – что, если впоследствии ей нужно будет ликвидировать заложника, она непременно выберет меня.
Мне не терпится, чтобы индус побыстрее вернулся в салон и снова взял контроль над ситуацией в свои руки. Это чувство, как я понимаю, разделяет большинство пассажиров. Напряжение стало просто невыносимым после того, как он оставил нас один на один с этой фанатичкой.
Круглое лицо миссис Бойд вдруг принимает выражение полнейшего отчаяния, и она говорит дрожащим детским голоском:
– Мистер Серджиус, поскольку вы говорите на языке этих людей, не будете ли вы любезны спросить у этой… темнокожей особы, могу ли я снять с подлокотника руку, чтобы почесать себе нос?
Индуска хмурит брови и с угрожающим видом глядит на миссис Бойд и на меня, поочередно наставляя на нас пистолет.
Я храню молчание.
– Прошу вас, мистер Серджиус, – говорит миссис Бойд. – У меня ужасно чешется нос.
– Я очень сожалею, миссис Бойд. Вы сами видите, индуска не желает, чтобы мы к ней обращались и даже чтобы мы разговаривали между собой.
Взгляд индуски опять вспыхивает, и она издает серию гортанных звуков, которые, кажется, вообще не имеют отношения к членораздельной речи. Но еще более, чем звук, меня устрашает взгляд. Никогда в жизни я не видал ничего похожего на глаза этой женщины. Они огромные, влажные, невероятно черные и излучают беспредельную злобу.
Наступает молчание, и я уже надеюсь, что инцидент исчерпан, когда миссис Бойд испуганным голосом маленькой девочки заводит снова:
– Я вас умоляю, мистер Серджиус, попросите ее за меня. Зуд становится просто нестерпимым. Я чувствую, что уже не в силах сопротивляться, – добавляет она на грани рыданий или истерического припадка.
Я взглядываю на индуску и продолжаю молчать.
– Прошу вас, мистер Серджиус! – говорит миссис Бойд; по щекам у нее текут слезы, и голос поднимается вдруг до жутких пронзительных нот, – Я чувствую, что не смогу удержаться! Я подниму сейчас руку и почешу себе нос! Она выстрелит, и вы из-за своей трусости станете виновником моей смерти!
– Мадам, я не трус, – говорю я, оскорбленный таким обвинением, да еще в присутствии бортпроводницы. – Ничто не дает вам права так говорить! Ваш эгоизм просто непостижим! Ничего больше в мире не существует, только ваш нос! Что касается меня, то я полагаю, что моя жизнь никак не дешевле вашего носа!
– Мистер Серджиус, ну пожалуйста, – говорит она с такою мольбой и таким детским тоном, что меня это сразу смягчает.
– Дело в том, – говорю я уже несколько более спокойно (но я должен сознаться, что даже в подобный момент признание дается мне нелегко, ибо я привык гордиться своей превосходной памятью), – дело в том, что я не могу вспомнить, как будет на хинди слово «почесать».
В этот миг индуска направляет оружие на меня. Она делает это так медленно и с такой решительностью, что я понимаю: сейчас она выстрелит. Своим взглядом она парализует меня, по моей спине, между лопатками, струится пот.
Однако вместо того чтобы выстрелить, индуска спокойным голосом, высокомерно произносит на хинди:
– Что нужно этой старой свинье?
Я отвечаю, удивляясь, что так быстро вспомнил слово «почесать», которого до этой секунды мне не хватало. (Полагаю, что у Фрейда можно найти объяснение этой «забывчивости».)
– Она хочет почесать себе нос.
– Пусть почешет! – говорит индуска с уничтожающим презрением.
– Миссис Бойд, – незамедлительно говорю я, – эта особа разрешила вам поднять руку.
– Ах, спасибо, спасибо! – говорит миссис Бойд, обращаясь исключительно к индуске.
Можно подумать, что я в этом деле вообще не играю никакой роли. Миссис Бойд на меня даже не смотрит. За это мое посредничество она затаит на меня совершенно необъяснимую злобу. Я для нее буквально перестану существовать. Ни слова, ко мне обращенного. Ни взгляда.
Продолжая рассыпаться в неумеренных благодарностях, в которых, по-моему, явно ощущается дефицит собственного достоинства, миссис Бойд поднимает с подлокотника свою белую, пухлую, унизанную кольцами руку и чешет нос – сладострастно и долго.
Я смотрю на бортпроводницу. Она не только не оказывает своей обидчице никакого сопротивления, но даже в этой ее беспомощной позе нет и намека на испуг, на какую-то напряженность. Кажется, что она с полным доверием положилась на индуску, словно этот захват ее шеи сзади – а он ведь может очень быстро превратиться в удушение – был только шаловливым объятием старшей сестры. Она даже ухитряется мне улыбнуться – свободно и непринужденно, как если бы она сидела в своем кресле.
Колышется занавеска кухонного отсека, и в салоне вновь появляется индус; его смуглое лицо непроницаемо, в руке опущенный пистолет. Тихим голосом он говорит своей подруге несколько слов. Та отпускает пленницу, и индус, вежливый и безмолвный, жестом приглашает бортпроводницу сесть. После чего он тоже садится, без особых церемоний сбросив прямо на пол со своего кресла тюрбан. Потом кладет на колено руку с пистолетом, но ни в кого конкретно не целится.
Его ассистентка по-прежнему стоит с наведенным на нас пистолетом и продолжает разглядывать нас своими фанатичными глазами, но не поочередно одного за другим, а всех сразу, и это странное свойство ее взгляда видеть одновременно всех внушает смутную тревогу.
На несколько секунд сама ситуация будто застывает в ожидании и тишине. Потом индус, на котором, как в фокусе, сходятся все наши взоры, говорит на изысканном английском:
– Я очень рад, что за мое отсутствие здесь ничего не случилось. Зная умонастроение моей ассистентки, я не без некоторых опасений оставлял вас с нею наедине.
Все в наилучшем виде: английский язык, акцент, текст, психологический настрой. Индус демонстрирует нам великолепную карикатуру на несколько уже затрепанную тему: «британский джентльмен». Но в этой имитации угадывается намеренная пародия.
После долгого молчания он продолжает:
– I am annoyed.
Что можно перевести как «я весьма раздосадован», хотя английское выражение довольно часто содержит в себе эвфемистическое определение понятия, выходящее за пределы его буквального смысла. Но меня особенно поражает та царственная манера, с которой индус это произносит, точно все мы должны сразу же затрепетать оттого, что он «весьма annoyed».
Он обводит глазами наш круг и неторопливо продолжает, тщательно, с каким-то безразличием выговаривая слова:
– Я вынужден изменить свои планы ввиду непредвиденного обстоятельства: в пилотской кабине никого нет.
Это вызывает у всех сидящих в салоне некий шок, что выражается поначалу гробовым молчанием, затем сумбурными всплесками возгласов, которые раздаются со всех сторон и в которых звучит недоверие, тревога, растерянность. За этим половодьем слов индус наблюдает молча, с презрительной миной, которая представляется мне довольно лицемерной: сам-то он оставался в кабине пилота добрых две минуты и у него было достаточно времени, чтобы оправиться от потрясения, которое он тоже наверняка пережил, обнаружив отсутствие экипажа. Очень легко при этих условиях процедить небрежное «я весьма раздосадован», тогда как мы здесь, в салоне, буквально все ошеломлены.
– Но это же невероятно! – говорит Блаватский так громко, что сразу устанавливается тишина. – Военные самолеты, управляемые по радио с земли, я видел, но самолеты дальних пассажирских рейсов, пилотируемые таким образом, – никогда!
– Так же как и я, – говорит индус. – Но, может быть, вы, джентльмены, хотели бы направить кого-нибудь из своей компании для осмотра пилотской кабины?
– Предлагаю поручить это мне, – говорит Пако. – Я служил в авиации во время войны.
Индус поворачивает к нему голову.
– В каком качестве?
– Я был радистом.
– Превосходно. Действуйте, мистер Пако. Лично я не нашел в кабине ничего похожего на радиоаппаратуру.
Пако, руки которого по-прежнему лежат на подлокотниках кресла, глядит поочередно на обоих воздушных пиратов. Индус что-то тихо говорит своей ассистентке. Потом жестом разрешает Пако встать.
Пако исчезает за занавеской кухонного отсека, а индус спрашивает на хинди свою помощницу, как мы себя вели.
– Осторожно, – отзывается она, – не говори на хинди. Этот хряк, – дулом пистолета она указывает на меня, – все понимает.
Она говорит это, конечно, на хинди, дабы я знал, кто я такой. Оказывается, я хряк, а миссис Бойд – старая свинья.
– Ах вот как, – говорит индус по-английски и злобно усмехается. – Джентльмен понимает хинди?
Но в слово «джентльмен» он вкладывает столько иронии, что выражение, употребленное в мой адрес его спутницей, кажется мне теперь почти дружелюбным.
Индус продолжает насмешливым тоном, угрюмо уставившись на меня с враждебностью, которой он и не думает скрывать:
– Как любезно с вашей стороны, что вы дали себе труд выучить язык, на котором говорит цветное население!
Он произносит эти слова как бы нехотя, стиснув зубы и без малейшей тени юмора.
– Но, – говорю я, ошарашенный столь недоброжелательным ко мне отношением только из-за того, что я говорю на его языке, – но разве я сказал, что индусы принадлежат к цветному населению?
– Вы это думаете, – говорит он прокурорским тоном.
– Я думаю, что какая-то разница в цвете кожи между нами есть, но не придаю этому никакого значения.
– Вы очень добры, – неприязненно говорит индус и отводит глаза в сторону.
Я гляжу на него в замешательстве. Невзирая на то что Индия еще с конца второй мировой войны является страной независимой и пользуется всеобщим уважением в мире, передо мною оказался индус, причем молодой индус, настолько болезненно воспринимающий последствия колонизации (самой колонизации он даже не застал), что он вступил на путь воинствующего расизма с обратным знаком против европейцев.
Вслед за этим появляется, весь красный от затылка до подбородка, Пако, садится на свое место и, с трудом переводя дыхание, говорит:
– В кабине никого нет и нет никаких следов радиоаппаратуры классических типов.
– Вы хотите сказать, – говорит индус, – что какой-то радиоаппарат все же есть, но неизвестного вам типа?
– Какая-то связь между землей и самолетом непременно должна существовать, – говорит Пако, – иначе самолет не мог бы лететь.
– Вы пришли к тем же заключениям, что и я, мистер Пако, – говорит индус. – Все происходит так, будто Земля, – он интонацией подчеркивает это слово, и в дальнейшем все мы вслед за ним будем его употреблять, обозначая людей, управляющих нами с земли, – будто Земля отказывается от всякого диалога с нами, притом что она, в этом я убежден, прекрасно слышит все наши разговоры.
Индус говорит теперь абсолютно спокойно, без тени иронии или презрения, совершенно так, как если бы он был одним из нас. Нам почти удается забыть, что в руке у него пистолет и что его ассистентка держит нас под прицелом.
– Я не могу с этим согласиться, – дрогнувшим голосом произносит Блаватский, избирая для себя ту из своих двух лингвистических личин, которая припасена у него для серьезных бесед. – Ничто не доказывает… – продолжает он на своем тягучем английском и вдруг прерывает себя. Я замечаю, что в его серых пронзительных глазах за толстыми стеклами очков мелькает тревожное выражение. Сглотнув слюну, он с усилием продолжает: – Ничто не доказывает, что Земля слышит наши слова.
Я слушаю Блаватского, вижу, как он взволнован, и у меня создается впечатление, что он быстрее, чем кто-либо другой среди нас, – во всяком случае, быстрее, чем я, – догадался, к чему клонит индус. Он тоже произносит Земля с той же интонацией, что и индус, хотя мне трудно было бы сейчас определить, какой смысл каждый вкладывает в это слово.
– В данную минуту ничто не доказывает, – говорит индус самым вежливым тоном. – Но очень скоро нам предстоит это выяснить.
Блаватский вздрагивает, и индус понимающе смотрит на нас. В его голосе проскользнула металлическая нотка, но, что касается меня, я все же не понимаю, почему его фраза показалась Блаватскому столь угрожающей. Индус поворачивается к Пако.
– Кроме отсутствия радио, вы заметили в пилотской кабине что-либо необычное?
– Я не знаю, – говорит Пако, и на его гладком черепе опять выступают крупные капли пота, – я не знаю, что должна представлять собой обычная кабина в самолете, управляемом на расстоянии. Щиток приборов показался мне почти пустым, но это, в конце концов, естественно, поскольку не предусмотрено, чтобы кто-то в кабине на эту доску смотрел. Но чего я никак не могу объяснить – это назначения маленького красного сигнала, который постоянно горит в центре приборного щитка.
– Оптический указатель? – спрашивает индус. – Сигнал тревоги?
– Но тревоги для кого? – говорит Пако. – Пилота ведь нет.
– Я тоже обратил внимание на этот красный сигнал, – говорит индус.
Правильные черты его смуглого лица утрачивают неподвижность, в них проскальзывает беспокойство. Но лишь на малую долю секунды, и вот он уже вновь обрел свою невозмутимость, как будто опять натянул на себя привычную маску. Наступает тягостное молчание, и чем дольше оно длится, тем оно тяжелее давит на нас. И дело, наверно, не в том, что у нас нет желания сообща обсудить свою участь, а в том, что глаза индуса заставляют нас молчать. В отличие от своей спутницы, чья злоба мгновенно доходит до предела, он обладает способностью, как реостат, произвольно увеличивать напряжение своего взгляда. Но мое сравнение с реостатом верно лишь наполовину, ибо у индуса одновременно изменяется и выражение взгляда.
– Я не посвящен в тайны Земли, – говорит индус со своим изысканным английским выговором, – и поэтому мне неизвестно, куда она намеревается препроводить вас.
– Ну конечно же, в Мадрапур, – говорит Караман.
Караман несколько бледен, как, должно быть, бледен и я и как бледны мы все, за исключением Пако, чья лысина еще больше побагровела. Но Караман по-прежнему чопорен, его волосы тщательно прилизаны, галстук на месте, и все так же подергивается вместе с бровью уголок губы.
– Мой дорогой мсье, – говорит индус, – я родился в Бутане. И с полным знанием дела могу вас заверить, что на восток от Бутана нет и в помине какого-нибудь государства, которое называлось бы Мадрапуром.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39